Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)


Борис Пастернак

Компьютерная графика - А.Н.Кривомазов, август 2011 г.




Из письма луны Н.:
Нашла тебя в библиотеке. Ты лихорадочно просматривал-пролистывал 14 тонких последних
книжек нашей П. Ты был изумлен: она перестала тебе присылать очередные свои опусы
с привычными любящими надписями и об этих книжках ты узнал совершенно случайно - просто
наткнулся на полке... Что это значит? Это - бунт? Она недовольна тобой? Вычеркнула тебя?
Что ты должен сделать? Подожди, сказала я, сейчас все улажу. Привезла книги с надписями.
Оба успокоились. Это лучше, чем иглы в сердце и головная боль. Долго смотрел на ее фотографию. Ц. Н.
Опубликовано в журнале "Новая Польша", № 9, 2010

Чеслав Милош
ТРЕЗВО О ПАСТЕРНАКЕ
Перевод Андрея Базилевского

Для всех, кто знал поэзию Бориса Пастернака до того, как он обрел международную славу, в присуждении ему в 1958 г. Нобелевской премии был привкус иронии. Поэту, с которым в России могла равняться только Анна Ахматова, конгениальному переводчику Шекспира, пришлось написать большой роман, а роман этот должен был стать бестселлером, чтобы в лице его автора стокгольмское жюри впервые почтило поэтов из славянских стран. Если бы Пастернака премировали на несколько лет раньше, не было бы никаких сомнений. А так честь имела горький вкус и не очень-то была похожа на доказательство подлинного интереса западных читателей к литературам Восточной Европы - причем совершенно независимо от добрых намерений Шведской Академии.

После публикации "Доктора Живаго" Пастернак оказался в двусмысленном положении, которое стало бы кошмаром для любого писателя. Он всегда подчеркивал единство своего творчества, а теперь это единство было уничтожено обстоятельствами. В России на него сыпались оскорбления за написанную им книгу, которой никто не читал. А на Западе его безудержно хвалили за произведение, оторванное от дела всей его жизни, - ведь поэзия Пастернака практически непереводима. Никто не хочет превращаться в символ, независимо от того, приписывают ему черты доблестного рыцаря или чудовища - ведь и то, и другое означает, что его уже не оценивают по тому, что он сам считает своим достижением, но превращают в инструмент сил, принципиально чуждых его воле. Можно сказать, что в последние годы жизни Пастернак потерял право на собственную личность, а его имя стало знаком ситуации. Я далек от того, чтобы трактовать эту ситуацию исключительно в категориях сиюминутных политических игр. Пастернак стал символом личности, против которой направлена ненависть могущественного государственного аппарата с его полицией, армией и ракетами. Эмоциональный ответ на такой поворот событий был укоренен в глубинных пластах страха, столь обоснованного в наше время. Постыдное поведение русских коллег Пастернака, вставших на сторону силы против человека, создало ситуацию поистине шекспировскую. Не удивительно, что Запад испытывал симпатию к Гамлету, а не к сановникам эльсинорского двора.

И всё же внимание, которое критика уделила "Доктору Живаго", отодвинуло во времени осмысление творчества Пастернака как целого. Лишь сейчас мы наблюдаем первые, неуверенные шаги в этом направлении. Я хотел бы не столько дать здесь взвешенную оценку творчества писателя, сколько обратить внимание на некоторые его аспекты.

С поэзией Пастернака я познакомился в тридцатые годы; его тогда высоко ценили в литературных кругах Польши. Речь идет о Пастернаке периода "Второго рождения" (1932). Ритмы некоторых "баллад" из этой книги со мной до сих пор. Однако Пастернак не был для польских читателей экзотическим существом. И именно знакомые элементы его поэзии могли оказаться препятствием для того, чтобы принять ее безусловно. При всех различиях между польской и русской поэзией, авторы, сформированные доминировавшими в начале века "модернистскими" течениями, обнаруживали разительное сходство, обусловленное космополитизмом этой формации. В духовной семье поэтов, в смысле подхода к стиху, Пастернака можно поместить где-то между Болеславом Лесьмяном, который достиг зрелости, когда Пастернак был еще мальчишкой, и Ярославом Ивашкевичем или Юлианом Тувимом, которые были на несколько лет младше, чем он. В тридцатые годы поэтика, которую представляли эти выдающиеся фигуры, начала обесцениваться. Молодые поэты из-под знака "авангарда" декларировали восхищение старшими коллегами, но в то же время смотрели на них с подозрением, а нередко и просто-напросто на них нападали. Независимо от всякой пустой болтовни - столь характерной для так называемых литературных течений - под прикрытием дискуссий о метафоре и синтаксисе шла игра на серьезную ставку. Споры оказались плодотворны, в новой перспективе представив писателей, которые принимали в них участие. Пастернаком как аргументом пользовались традиционалисты, сторонники унаследованного от символистов "звучного" стиха, из-за чего поэту пришлось разделить судьбу своих соратников, к которым младшее поколение относилось и с восторгом, и с недоверием.

Я сообщаю эти факты, чтобы показать: мой взгляд на Пастернака окрашен историей польской поэзии последних десятилетий. Этот взгляд в силу разных причин отличается как от подхода знающих польский язык американцев, так и от подхода русских. Мое славянское ухо чутко к пульсации русского стиха, однако я испытываю известное недоверие к свойственной этому языку ритмической магии. Возможно, это объясняется тем, что западнославянские языки, такие, как польский или чешский, имеют более сдержанную акцентировку. Возможно, тут я многое теряю, зато у меня есть определенный иммунитет против манипуляций гипнотизера. Я никогда не сомневался в том, что Пастернак - великий поэт. В статье, написанной в 1954 г., то есть еще до публикации "Доктора Живаго", я предсказывал, что когда-нибудь в Москве ему поставят памятник. (...)

Успех "Доктора Живаго" на Западе невозможно объяснить ни скандалами, сопутствовавшими изданию романа, ни политическими эмоциями. Читателей прозы на Западе в наше время перевели на довольно постную пищу: роман, взятый в кольцо его врагом - психологией, дрейфует в направлении несъедобного антиромана. "Доктор Живаго" утолял вполне понятный голод: читатель жаждал повествования, полного необычайных событий, бегства в последнюю минуту, переплетающихся сюжетных линий, повествования, которое - в противоположность микроанализу западных романистов - выводило бы на простор исторического пространства и времени. Читатель романов искушен, он сразу чувствует, обрел ли в авторе родственную душу. Стремясь передать поразительную, чудесную текучесть жизни, Пастернак проявил ненасытность, равную той, которую обнаруживали его предшественники - писатели XIX века.

Критики не могли договориться, как классифицировать "Доктора Живаго". Естественней всего было признать, что роман возродил традицию великой русской прозы, и назвать имя Толстого. Но тогда невероятные встречи и почти чудесные вмешательства, которые так обожает Пастернак, следует признать ошибками, прегрешениями перед реализмом. Другие критики, к примеру Эдмунд Вильсон, трактовали роман как сеть символов, иной раз заходя столь далеко, что Пастернаку в письмах пришлось опровергать, будто он то или иное имел в виду. А третьи, например профессор Глеб Струве, пытались смягчить эту тенденцию, однако признавали, что "Доктор Живаго" связан с русской символистской прозой начала ХХ века. Предположение, которое я хочу выдвинуть, насколько мне известно, еще никем не высказывалось.

Следует, полагаю, начать с простого факта: Пастернак был советским писателем. Можно также, к неудовольствию его врагов и части друзей, добавить, что он не был internal emigr? [внутренним эмигрантом], а разделял печали и радости людей из круга Союза писателей в Москве. Если среда в решающий момент отвернулась от него, это лишь подтверждает, что всякое литературное братство - змеиное гнездо, а раболепные змеи особенно мерзки. Несомненно, Пастернак следил за бесконечными спорами в литературной периодике и на собраниях: дискуссии тянулись больше года и повторяли зигзаги политической линии. Наверняка он также читал многие теоретические книги, а в Советском Союзе теория литературы - это вовсе не невинное времяпрепровождение для лотофагов, она скорее напоминает акробатику на канате над пропастью. А поскольку из всех жанров художественная проза имеет самый широкий резонанс и больше всего подходит на роль идеологического оружия, то именно ей посвящены многочисленные труды.

Согласно официальной доктрине, в классовом обществе только динамичный восходящий класс может создать динамичную литературу. Роман как новый литературный жанр преобразил Англию XVIII века. Благодаря бурно развившемуся реализму он стал орудием восходящей буржуазии и послужил свержению отжившего аристократического порядка. Поэтому коль скоро пролетариат - побеждающий класс, то и он должен иметь соответствующую литературу, столь же живую, как та, что была в распоряжении нарождавшейся буржуазии. Значит, настала эпоха социалистического реализма, советские писатели должны учиться у "здоровых" романистов минувших веков, избегая при этом невротической литературы, которую на Западе создает клонящаяся к упадку буржуазия. Таким ходом мысли (для ясности я его несколько упрощаю) объясняется высокий престиж английского романа XVIII столетия в Советском Союзе.

Пастернаку не нужно было разделять официальные взгляды о связи экономических причин и культурных следствий, для того чтобы наслаждаться чтением английских "классиков", как их называют в России. Он много лет был профессиональным переводчиком, прежде всего с английского, и вероятно, все эти книги были в его библиотеке. Во времена, когда замысел большого произведения вызревал в его уме, Пастернак, должно быть, нередко размышлял о тревожных тенденциях в современной западной беллетристике. На западе беллетристика всё больше изменяла своей природе, вела себя почти как фокусник, который в конце выступления раскрывает секреты своих трюков. Однако социалистический реализм в России потерпел художественное фиаско, и никто, разумеется, не придавал значения то и дело звучавшим уговорам учиться у "классиков": приглашение к веселому танцу, адресованное людям в смирительных рубашках, - не более чем жестокая шутка. Но что будет, если кто-нибудь из упрямства или назло все-таки попробует учиться?

"Доктор Живаго", книга, суть которой - игра в прятки с судьбой, удивительно напоминает один английский роман - "Тома Джонса" Филдинга. Действительно, требуется некоторое усилие, чтобы совместить коней и постоялые дворы английской деревни с железной дорогой и лесами России, но к этому побуждает путешествие среди загадок в обоих романах. Если бы Пастернак использовал некие приемы механически, параллель с Филдингом не имела бы смысла. Но в "Докторе Живаго" эти приемы становятся знаками одобрения мироустройства, жизнеутверждения, если воспользоваться любимым словом автора. Они исподволь выражают несогласие на благообразную, рационализированную, упорядоченную реальность марксистских философов, стремление вернуть иную реальность, более богатую, но поставленную вне закона. Более того, приемы эти отлично подходят для передачи опыта самого Пастернака и всех русских. Каждый, кто пережил войны и революции, знает, что, когда горит людской муравейник, необычайных встреч и невероятных стечений обстоятельств бывает гораздо больше, чем во времена мира и обыденной рутины. Человек может уцелеть благодаря тому, что на пять минут опоздал в квартиру, где всех арестовали, или потому, что не успел на поезд, который взлетел на воздух. Что было причиной - случайность, судьба, провидение?

Если предположить, что Пастернак осознанно позаимствовал средства романа XVIII века, его мнимые грехи против реализма будут не столь уж непростительны. У Пастернака был свой взгляд на реализм. Меньше будет и соблазна искать в "Докторе Живаго" символы, как изюминки в тесте. Пастернак самое материю жизни воспринимал как символическую, ее описание не требовало явных и слишком очевидных аллегорий - довольно было самих ситуаций и действующих лиц. Для тех, кто не чувствует привкуса XVIII века в романе Пастернака, упомяну хотя бы таинственного Евграфа, полуазиата и сводного брата Юрия Живаго, который возникает из толпы всякий раз, когда герой находится в крайней опасности, а выполнив свою задачу, исчезает и остается безвестным. Для Юрия он доброжелательный князь-покровитель, но вместо аристократического титула у него связи в коммунистической номенклатуре. Опять-таки реалистическая ситуация: обзавестись союзником в верхах властной иерархии - первый принцип поведения в таких странах, как Советский Союз.

Живаго, поэта, наследника западноевропейской богемы, разрывают противоположные стремления: отступить вглубь себя, то есть к единственному ресурсу ценностей, или шагнуть навстречу обществу, которое необходимо спасти. Кроме того Юрий - наследник русского "лишнего человека". Не сказать, чтобы у него было слишком много добродетелей, инициативы и мужества. Но несмотря на это читатель ощущает к герою глубокую симпатию: его притягивает - в чем убеждает нас автор - харизма этого защитника растительной "внутренней свободы". Будучи пассивным свидетелем кровопролитий, лжи и унижения, Юрий должен совершить нечто, что подтвердило бы: отдельная личность еще что-то значит. Перед ним два пути - путь восточного христианства или путь Гамлета.

Жалость и уважение к юродивому - дураку в лохмотьях, существу с низшей ступеньки социальной лестницы - имеют в России древние корни. Юродивый, защищенный своим безумием, мог говорить правду прямо в глаза власть имущим и богатым. Он пребывал вне общества и осуждал его - именем идеального божественного порядка. Вероятно, во многих случаях безумие было всего лишь маской. В определенном смысле юродивый напоминает шекспировского шута. Пушкин объединяет эти два образа в "Борисе Годунове", там дурачок Николка - единственный человек, который отваживается во весь голос кричать на улицах о преступлениях властителя.

Юрий Живаго после гражданской войны попадает в самые низы общественной пирамиды. Забывает о том, что у него есть диплом врача, ведет жалкую жизнь зятя своего бывшего дворника и, обзаведясь "липовыми документами" (как именуют их на политическом жаргоне Восточной Европы), хватается за любую никчемную работу. Отказ войти в круг так называемой новой интеллигенции означает уход из мира - единственный способ сохранить честность в городе, где правит ложь. Но у Юрия Живаго есть и другая ипостась. Он пишет стихи о Гамлете и сам воспринимает себя как Гамлета. Да, но Гамлет - это в принципе человек, у которого есть цель, его действие неразрывно связано с пониманием правил игры. А у Юрия хоть и есть интуитивное ощущение добра и зла, но то, что делается в России, ему так же непонятно, как химическое строение стекла пчеле, бьющейся в окно. Поэтому всё, что ему остается, - это поэтический жест, равнозначный защите языка, находящегося под угрозой тоталитарного пустословия, иначе говоря - защита подлинности слова. Круг замыкается: поэт, совершивший побег из своей башни, возвращается в нее.

Проблемы Юрия Живаго - это проблемы Пастернака и его современников. Пастернак разрешил их несколько удачней, чем его герой: его гамлетовский жест - не стихи, а роман; однако проблемы остаются до конца книги. Трудность в том, что автор принял картину истории, настолько общепринятую в Советском Союзе, что она словно вошла в состав воздуха, которым дышат. Согласно этой картине, история развивается по предопределенной стезе, движется вперед "скачками", а Октябрьская революция (и то, что случилось после) была именно таким скачком космического масштаба. Быть "за" взрыв исторических сил или "против" него - столь же смешно, как быть за грозы и смену времен года или против них. Во время катаклизма человеческая воля ничего не значит, коль скоро даже вожди революции - всего лишь орудия этого могущественного "процесса". Пастернак, доказательством чему многие страницы его произведения, не отрицал такого взгляда. Написал же он в одном стихотворении, что всё, чем живет столетие, происходит в Москве. Видимо, он воспринимал марксизм в религиозных категориях. И в самом деле, разве марксизм не есть секуляризованная библейская вера в конечную целесообразность, предполагающая начертанный судьбой план спасения? Нет ничего удивительного в том, что Пастернак так ценил - о чем он пишет в письме Жаклин де Пруайяр - сочинения Тейяра де Шардена. Французский иезуит тоже верил в христологический характер истории права и удивительным образом соединял христианство с бергсоновской "творческой эволюцией" и гегелевским движением ввысь.

Заметим при этом: очевидно, Пастернак был первым читателем Тейяра де Шардена в России. Есть причины удивляться тому, насколько возросло в последние десятилетия влияние этого поэта-антрополога и на Западе, и в странах советского блока. Быть может, человек нашего времени ищет утешения любой ценой, даже ценой мистического романтизма в богословии. У Тейяра де Шардена были предшественники; вспомним хотя бы "музыку истории" Александра Блока или некоторые страницы Бердяева. Скрытый "тейярдизм" романа Пастернака делает его советской книгой в том смысле, что в нем можно обнаружить эзотерическую интерпретацию революции, противостоящую экзотерическим интерпретациям официальных высказываний. Историческая трагедия обладает всеми признаками необходимости, ведущей к конечному благу. Быть может, роман Пастернака - это роман о личности и Цезаре, но с одной поправкой: сила нового Цезаря - не только сила его легионов.

Однако что мог поделать бедный Юрий Живаго перед лицом системы, которую благословила история, но которая ему отвратительна в силу его понимания добра и зла? Интеллектуально он был парализован. Он мог положиться только на свое подсознательное "я", спуститься ниже уровня мысли, монополизированной государством. Будучи поэтом, он судорожно держался за свою веру в причастность вечно возрождающейся жизни. Персефона всегда возвращается из преисподней, лопаются ледяные оковы зимы, темные века - это необходимые подготовительные этапы, жизнь и история имеют скрытый христианский смысл. А страдание очищает.

Пастернак преодолевает собственную изоляцию, вслушиваясь в беззвучную жалобу русского народа; мы ясно ощущаем атмосферу надежды, которой проникнут "Доктор Живаго". Однако остаются кое-какие сомнения. Жизнь редко заботится о людях, если люди сами не желают о себе заботиться. Страдание либо очищает, либо уничтожает, а слишком большое страдание - чаще всего уничтожает. Конечно, сама надежда, если ее разделяет вся нация, может стать решающим фактором перемен. И все же, когда в конце романа друзья давно покойного Юрия Живаго тешат себя робкими надеждами, рассчитывая на нечто неопределенное (смерть тирана?), трудно удержаться от предположения, что их политическое мышление весьма далеко от грустной советской шутки о лучшей в мире конституции, гарантирующей каждому гражданину право на посмертную реабилитацию. Но слабости Пастернака диалектически связаны с его великим открытием. Он отдал своему оппоненту - спекулятивной мысли - так много, что ему ничего другого не оставалось - только прыжок в совершенно иное измерение. "Доктор Живаго" не принадлежит к течению социальной критики, не призывает вернуться к Ленину или молодому Марксу. Эта книга далека от всякого ревизионизма. Ее послание аккумулирует опыт Пастернака-поэта: если кто-то вступает в полемику с мыслью, воплощенной в государстве, он сам уничтожает себя, становится опустошенным человеком. С новым Цезарем нельзя дискутировать, ибо это означает согласиться на встречу на его территории. Необходимо новое начало, новое применительно к нынешним условиям, хоть и не новое в России, на которую наложили отпечаток века христианства. Литературу социалистического реализма надо отложить на полку и забыть, новое измерение - это измерение тайного предназначения каждого человека, измерение сочувствия и веры. В этом смысле Пастернак обновил лучшие традиции русской литературы, и в этом смысле он обретет последователей. Один у него уже есть - это Солженицын.

Парадокс Пастернака в том, что нарциссическое искусство вывело его из клетки собственного эго. Для него характерна и некая тростниковая гибкость; благодаря ей он так часто принимал les id?es re?ues [общепринятые идеи], не подвергая их анализу, которого требует идея, то есть анализу беспристрастному, хоть и не позволял им себя подавить. Вероятно, нет такого читателя русской поэзии, который не поддался бы искушению сопоставить две судьбы - Пастернака и Мандельштама. То, что один из них выжил, а другой погиб в лагере, может быть результатом действия очень разных факторов, хотя бы того, что одному повезло, а другому - нет. Однако в поэзии Мандельштама есть что-то, что изначально обрекло его на гибель. Из того, что сказано выше о споре моего поколения с приверженцами "жизни", ясно следует, что для меня Мандельштам, а не Пастернак - идеал современного классического поэта. Но у него было слишком мало недостатков, он был кристальным, неподатливым и оттого хрупким. Пастернаку - более стихийному, менее строгому, многоликому - дано было написать роман, который несмотря на свои противоречия и одновременно благодаря им стал произведением великим.


Источник: http://www.novpol.ru/index.php?id=1375





    Иосиф Бродский
	
	
	       x x x


     После нас, разумеется, не потоп,
     но и не засуха. Скорей всего, климат в царстве
     справедливости будет носить характер
     умеренного, с четырьмя временами года,
     чтоб холерик, сангвиник, флегматик и меланхолик
     правили поочередно: на протяженьи трех
     месяцев каждый. С точки зрения энциклопедии,
     это - немало. Хотя, бесспорно,
     переменная облачность, капризы температуры
     могут смутить реформатора. Но бог торговли
     только радуется спросу на шерстяные
     вещи, английские зонтики, драповое пальто.
     Его злейшие недруги - штопаные носки
     и перелицованные жакеты. Казалось бы, дождь в окне
     поощряет именно этот подход к пейзажу
     и к материи в целом: как более экономный.
     Вот почему в конституции отсутствует слово "дождь".
     В ней вообще ни разу не говорится
     ни о барометре, ни о тех, кто, сгорбясь
     за полночь на табуретке, с клубком вигони,
     как обнаженный Алкивиад,
     коротают часы, листая страницы журнала мод
     в предбаннике Золотого Века.

             1994



На пляже.

Компьютерная графика - А.Н.Кривомазов, август 2011 г.




Биография Бродского, часть 1                 Биография Бродского, часть 2       
Биография Бродского, часть 3


Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

Почта