Страницы сайта поэта Григория Корина

Статья и фото А.Герасимова о вечере Корина в ОГИ ]




Григорий Александрович Корин на фронте - стрелок авиации.

"Остался дома я один, с работающим с утра до ночи на шерстобитной машине отцом и больной матерью.
Я мечтал уйти на войну. Одна мысль не оставляла меня: если я не буду на войне, я ничего не смогу написать,
а замыслы были большие. Я уже достаточно надоел военкому, через год он согласился отправить меня на фронт.
Мне было 16 лет. Что творилось дома, не стану говорить. Хотя у матери были сестры, и жили неподалёку,
я всю жизнь несу вину перед мамой за то, что оставил ее. Моя военная жизнь началась с того,
что я попал в монастырь Нового Афона, жил 3 месяца в келье и учился на авиастрелка"
. - См. Автобиографию.


Григорий Александрович Корин

Четвертая публикация в журнале "АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ"

В нашем журнале мы уже печатали стихи и воспоминания Григория Корина.

В данном номере мы продолжаем знакомить читателя с образцами его самобытной, честной, стра­стной и ничего не прощающей поэзии.

Его стихотворения дороги многим крупным современникам. В эту публикацию мы включили несколько писем его собратьев по поэтическому цеху, отметивших в его стихотворных сборниках высокое мастерство и пронзительную лиричность.

Конечно, мы также бережно и благоговейно включили в подборку рецензию Арсения Александровича Тарковского на одну из книг Григория Александровича.

Дружба двух поэтов была сердечной, очень доверительной, долгой. Мы публиковали автографы Арсения Александровича из коллекции Григория Корина, сегодня добавляем еще один: надпись на рукописи поэмы “Чудо со щеглом”.

Редакция журнала желает Григорию Корину здоровья, счастья, новых стихов.

АВТОБИОГРАФИЯ

Мой отец - Коренберг Шабе Перцевич (1900-1974 гг.) и мать Хабинская Михле Яковлевна (1896-1969 гг.) были совсем простыми неграмотными людьми. Но глубокая вера, которая осмысляла каждый их поступок, каждое их слово - первое и основное мое впечатление о жизни. Жили мы в г. Радомышле на Украине. Нас было трое сыновей - старший Петр (1922-1942 гг.), затем - Михаил (1923-1996 гг.) и, наконец, я -1926 г. рождения.

Больше всех своих родных я любил деда. Он был лесником. Со мной он много гулял в лесу, учил меня любить деревья, понимать природу. От рук его шли тепло и свет. А дома у него была молельня. Приходили пожилые люди и молились хором. Эту стиховую ритмику я повторял про себя. С шести лет, где бы я ни был, что бы я ни делал, молитвенные фразы звучали во мне. Это был первый выход к собственным стихам - я рифмовал! После молитвы, сидя вдоль длинного стола, пили чай, и я разносил кусочки колотого сахара. Таких людей я увидел потом на картинах Шагала. В городе моего детства - в Радомышле - была река и рынок со множеством людей, зверей, птиц и с моими любимыми лошадками и жеребятами. Но из Радомышля пришлось срочно бежать. Мои родители торговали на рынке. Их, и таких же других, полунищих, стали преследовать. Многие уже сидели в тюрьме. Искали золото -огород перекопали, квартиру подвергли обыску (разумеется ничего не нашли) - родители решили ехать срочно в Баку, там жили родственники моей мамы. Во время обыска скончалась моя бабушка. Ночью шли поспешные сборы, а рано утром на двух телегах мы выехали и по дороге похоронили бабушку. Я, еще маленький, уже понимал, что происходит что-то страшное.

Много лет спустя, уже в 70-е гг., я приехал в Радомышль. Все 10000 евреев, живших в этом городе, (кроме трёх выживших из ума стариков) погибли. Я был в лесу на братских могилах, покрытых елочными осыпями. Не было ни одной таблички о погибших. Там лежали почти все мои родственники, оставшиеся в Радомышле. И еще невероятное случилось в Радомышле в этот мой приезд. Я почти мистически угадал место, где был когда-то родительский дом, и за мной, звеня копытцами, шёл жеребенок, совсем как из моего детства.

Итак, мы в 30-е гг. бежали в Баку. Мой бедный дедушка - лесник и хозяин молельни в Радомышле - недолго прожил в Баку. Он стоял целый день у жаркого окна, молчал и смотрел на раскаленные солнцем камни. Это был не его воздух, не его мир. Вскоре мы его потеряли.

Жить было не на что. Сестра моего отца раздобыла старую шерстобитную машину и привезла ее в Баку. Мы жили в двух комнатах. В одной - собирали машину, в другой мы пятеро - отец, мать и нас трое - кое-как разместились.

Я любил старшего брата - Петра. Он писал стихи и дружил с интересными людьми. Дарил мне то блокнот или ручку, то книжку, и серьезно относился ко мне. В армию он был мобилизован еще до войны. Война застала его недалеко от границы, вскоре его часть попала в плен. Выдавая себя за азербайджанца, Петя смог, живя на оккупированной территории, несмотря на тяжелую болезнь, связаться с партизанами. Он стал подрывником и участвовал в уничтожении 14-ти фашистских эшелонов. Письма от Пети мы получали 2 месяца, а потом он замолчал. В 20 лет Петя был повешен фашистами. Петина судьба - боль всей моей жизни.

Вскоре на войну ушёл второй мой брат - Михаил. Он воевал в морском флоте на Балтике, а затем почти 2 года служил в бухте "Провидение", где принимали американские транспорты с оружием.

Остался дома я один, с работающим с утра до ночи на шерстобитной машине отцом и больной матерью. Я мечтал уйти на войну. Одна мысль не оставляла меня: если я не буду на войне, я ничего не смогу написать, а замыслы были большие. Я уже достаточно надоел военкому, через год он согласился отправить меня на фронт. Мне было 16 лет. Что творилось дома, не стану говорить. Хотя у матери были сестры, и жили неподалёку, я всю жизнь несу вину перед мамой за то, что оставил ее.

Моя военная жизнь началась с того, что я попал в монастырь Нового Афона, жил 3 месяца в келье и учился на авиастрелка. С 11-ой новороссийской дивизией освобождал Одессу, потом перебрался в Прибалтику, освобождал Кёнигсберг, где для меня и кончилась война. 8-го мая 1945 г. объявили об окончании войны, а 9-го мая по тревоге дивизия была поднята на уничтожение немецкой авиации, которая искала спасения в странах Балтики. Мы понесли большие потери, погибли лучшие лётчики. Среди них - командир звена, на его груди было 4 ордена Боевого Красного Знамени. Я хотел лететь с ними, но он не взял меня: "Отвали, салага." Так он спас меня.

В нашей бедной еврейской семье не отмечали дни рождения. Я не знал своего дня появления на свет, и дату, для меня на тот период жизни главную, 9-е мая, день Победы, сделал в документах официальным днем своего рождения. Много позже дочь в одном из писем с фронта нашла подлинную дату -15 марта.

Сразу после войны я поехал не домой, а в село Матвеевку под Чигириным, где, я знал, скрывался у местной женщины Петр. Я должен был узнать его судьбу. Я узнал, что смог, о его последних месяцах жизни. Он был повешен на базаре в Чигирине, его Голгофа продолжалась 3 дня. Где он похоронен, неизвестно. Поиски, которые вели и ведут местные поисковики, ни к чему не привели.

Тайну смерти Пети знали только я и брат Михаил. Это была рана всей семьи, хоть мы с братом так и не сказали о ней родителям. Отец и мать, нам казалось, всё же надеялись, что Петр жив и даст о себе знать. Я иногда думаю, может, надо было им сказать правду?

После войны меня - "победителя, в боевых наградах" на работу не брали. Через месяц я понял, что нечего мне и думать о работе в газете, хотя на войне я работал в газете, заменив погибшего ответственного секретаря редакции, и даже напечатал 3 стихотворения.

Я ощутил то, чего на войне вокруг меня не было - антисемитизм. И только сейчас понял слова своего военного друга Пети Еремина: "Ты совсем не похож на жидёнка, крестись". Тогда эти слова были мне непонятны и неприятны.

Сейчас я понял его интуитивно уловленное предчувствие антисемитизма и наивное желание уберечь меня.

Пришлось идти на шерстобитную машину к отцу. Работа была очень тяжёлой. Потом работал в Минчегауре в газете "Минчегаурский строитель" ответственным секретарём.

Минчегаур был труднейшим периодом моей послевоенной жизни, там типографский набор осуществлялся вручную. Всегда был страх, что буква "Л" или "С" выпадут во время печатания, и будет кошмар. Я упрашивал наборщиков, чтобы они не пили во время работы, не прятали под станиной селёдку, но они отвечали, что работали с самим Горьким и указывать им не надо. Кроме того, после моих статей о воровстве кирпича, обо мне вспомнили герои этих статей и отомстили. Угрозы, пьяные крики с ножами в руках - и так целая ночь! Потом решением парткома я был уволен из Минчегаура за "неправильное освещение положения дел на строительстве гидростанции", за "превышение прав газетчика".

Там же, в Минчегауре, я заболел редкой формой малярии с итальянским названием "папатаччио".Через 8 дней без сознания с температурой 41°: на учебном самолете в открытой кабине меня доставили в Баку, выжил я чудом.

В Минчегауре же я зарегистрировал брак с Лиснянской И.Л. Переехав в Баку, постепенно я начал сотрудничать внештатно с несколькими журналами и газетами. Основная тема - нефть. В "Бакинском рабочем" мне предложили стать ночным выпускающим. В одном из номеров публиковалась речь Берии. В тексте его речи была допущена страшная ошибка, в слове "трудящиеся" при переносе выпало "дя", получилось "200 миллионов трущихся". Обнаружил это я. Я ждал тюрьмы. Но повезло - всего лишь уволили. Я старался печататься в разных журналах. В журнале "Литературный Азербайджан" опубликовали мои стихи не под моей фамилией Коренберг, а дали мне громкую и звучную фамилию "Корин". Они даже не подозревали о большом русском художнике Корине. Это произошло потому, что в редакции были почти только евреи и они не хотели, боялись публиковать ещё одного еврея. Так возник мой странный псевдоним.

В 1951 г. у меня родилась дочь Елена, будущий прозаик (Елена Макарова). В 1961 г. мы переехали в Москву. В 1965 г. удалось прописаться в Химках. Я уже был автором 2-х книг, но подлинно моей стала 3-я книга "Смена ритма".

Волею судьбы я стал свидетелем драмы Праги в 1968 г. Эта драма стала и моей собственной личной трагедией. Мы с дочерью приехали в Прагу по вызову друзей. В это время, в Праге проходил всемирный конгресс славистов. 

Танки, вошедшие ночью, и ночной воздушный десант захватили Прагу. Боль, стыд, отчаяние, бессилие, торжество зла, попранность надежд - всё обрушилось на меня. Я страдал так же, как и мои друзья - чехи. Но я и делал, что мог! Я помогал сочинять листовки и надписи на стенах. Типичные надписи: "Советские, вон из Чехии", "Вас никто не звал", "Убирайтесь вон". Несмотря на просьбы чешских друзей не рисковать, я беседовал с советскими солдатами. Никто из них не знал,где они находятся. Им говорили - "на учениях". По-русски они понимали только команды, были они, в основном, из Средней Азии и Кавказа. По чешскому радио всё время шли призывы не сопротивляться, т.к. маленькая Прага не может воевать с громадным СССР. И сквозь грохот и ужас происходящего - по радио, наряду с призывами не сопротивляться (все помнили кошмарный опыт Венгрии), звучали пронзительные стихи Марины Цветаевой "К Чехии" о вторжении Германии в Чехословакию.

Материалы о трагических днях я вёз из Чехословакии в Москву. Они были адресованы генералу Григоренко.

Несмотря на конец "пражской весны" я понял что приходит конец советской власти, хоть ещё этого почти никто не видит, но это необратимый процесс и с каждым часом он всё ближе. Моё пребывание в партии, куда я вступил на войне, казалось мне всё более позорным, но выйти из партии тогда было нельзя, это означало бы полное.уничтожение литературного существования - издавать не будут, печатать не будут, переводы давать не будут.

В "Смене ритма" (3-я книга) впервые появляются стихи новой стилистики "Повесть о моей музе", адекватной моему новому мироощущению. Хотя сами стихи с темой Праги до сих пор не опубликованы у нас, они переведены на чешский, как и проза моей дочери, широко известны в Праге, где каждый год 21 августа их читают по радио.

Моё пребывание в Чехословакии заметили. Со мной беседовали в КГБ. Мне говорили не только начальники, но и как бы порядочные люди о недопустимости такого поведения, каким было моё в Праге. Журналы для меня закрылись.

Через 10 лет, в 1977 г., без моего ведома и непонятно до сих пор каким образом журнал "Время и мы", издававшийся в Израиле, опубликовал большой цикл моих стихов под шапкой "Если все живут в обмане". И это заметили. Я сам видел, как в "Новом мире" читали, передавая друг другу, эту подборку поэты. Опять со мной беседовали. Предложили каяться. Я отказался. "Так широко меня здесь, в Союзе, никогда не печатали. Я, наоборот, благодарен им."

Журналы для меня оставались закрытыми.

Первый брак вскоре был расторжен. Во втором мне улыбнулось счастье. Моя жизнь резко изменилась. Я нашел верную жену - Ирину Гилярову, которую полюбил с первого взгляда. Горизонты в моей жизни раздвинулись, как и само творчество. Я закончил "Автопортрет", первый том любовной лирики, а также поэму "Брат" о старшем брате Петре. Особый, новый для меня стиль - стиль, который я не встречал нигде и ни у кого - стиль "Повести о моей Музе" и "Автопортрета" -сразу же высоко оценил Булат Окуджава, чем очень меня обрадовал и поддержал. В "Автопортрете появились первые стихи об отце, очень важные для меня. Также появились в "Автопортрете" стихи о любви и сам "автопортрет". Эти 3 раздела дали основные направления моей поэзии по 1980 г. Очень важным я считаю появление в моем творчестве темы внука, который родился в 1975 году. Это отметили и высокочтимые мною поэты - Мария Сергеевна Петровых, считавшая, что я тем самым ввёл новую тему в русскую поэзию. Об этом она говорила А.А.Тарковскому. И, что особенно радостно, А.А.Тарковский с ней был абсолютно согласен.

Но самое главное - А.А.Тарковский познакомил меня с книгой "Цветочки" о Франциске Ассизском. Узнав, что я не знаком с этой книгой, он сказал просто: "Садитесь и читайте". Кстати, случилось так, что и стихи о внуке я писал в его доме. Прочитав "Цветочки", я понял, что от Франциска я никогда не уйду. И стал писать стихотворения о нём, одно за другим. Какова же была моя радость, когда Арсений Александрович их одобрил! И подарил книжку "Цветочки" издания 1911 г., такую же как у него. Также книгу стихов В.Ходасевича он подарил мне. Но самое поразительное - Библия! Он привёз мне её в подарок из Польши, спрятав в протезе ноги. В те времена Библия у нас была запрещена. А ногу он потерял во время войны. С Тарковским меня связывала большая дружба, духовная близость, общность взглядов на поэзию и на жизнь. Тарковский меня облагородил, благодаря своей высокой культуре. Дружба с ним - дар судьбы.

Очень близким мне человеком стала А.И.Цветаева. Мы дружили до конца её дней. Она спасла мне жизнь, уговорив своего врача Юрия Ильича Гурфинкеля лечить меня. Это было в 1984 г. Дружба с А.И.Цветаевой так же значительна в моей жизни, как и с Тарковским. Она очень внимательна была к моему творчеству, беседы с ней были бесценны. Дружба с такими людьми - большое везение.

Но время менялось и меня ждал страшный и неожиданный удар. Дети мои уехали в Израиль. Было ощущение, что жизнь уже прожита. Но что спасает поэта - только работа, и я ушёл в стихи. Я очень много писал. Постепенно я стал выползать на свет Божий. Поехал в гости к детям и внукам в Иерусалим. Я увидел счастливые лица дочери и внуков. Когда я впервые ступил на эту землю, ощутил особую лёгкость во всём теле и лёгкость самой земли. Я пробуждался в 5 часов, и стихи сами ложились на бумагу. И так весь месяц. И во второй поездке к детям было так же.

Так сложилась книга "Город Бога", из которой было много перепечаток журналами разных конфессий. Я, в конце концов, утвердился, увидел как живут дети и как-то смирился со своей болью, когда бывал с ними, но когда уезжал, боль возвращалась и преодолеть это казалось невозможным. Но для человека нет ничего невозможного. Он может пережить многое.

О ПОЭЗИИ ГРИГОРИЯ КОРИНА

В нашей литературе очень значительную роль играют поэты того поколения, юность которого была исчерпана Великой Отечественной войной, так называемого "военного поколения" советских поэтов. Война не пощадила многих из них: читатели навсегда запомнили имена Майорова, Когана, Всеволода Багрицкого и других. К счастью для нас судьба была милостлива к Давиду Самойлову, Юлии Друниной, Владимиру Соколову, Юрию Левитанскому, Борису Слуцкому...

Поэт Григорий Корин - из этого - довоенного поколения советских поэтов. Он родился в 1926 году на Украине, потом, вместе с родителями перебрался в Азербайджан. Баку - город его детства. Когда для Григория Корина наступила пора юности, он, шестнадцати лет, ушел добровольцем на фронт; служил стрелком в составе морской авиации, участвовал в освобождении Новороссийска и Одессы, во взятии Кенигсберга. Первые стихи начинающего поэта были опубликованы в дивизионной газете.

В прошлом году Григорию Корину исполнилось патьдесят лет. Теперь он автор пяти стихотворных сборников. Темы величайшей из войн на Земле выражены им главным образом в первых трех-четырех книгах. Талантливость этого поэта носит черты исключительной самобытности: он никогда не подражал ни своим предшест венникам, ни современникам. Уместность и убедительность его стиля объясняется прирожденной естественностью его средств выражения и доверительностью , с которой он обращается к читателю.

Последняя книга Григория Корина - "Автопортрет", изданная "Советским писателем" в прошлом году, наиболее зрелая книга поэта. Она была создана в ту пору, ко-гда для него стало необходимо повести речь о собственной судьбе.

Я уже имел случай сказать, и хочу повторить сейчас, что своеобразие художника, будь он живописцем, композитором или поэтом, состоит во владении тайной закрепления в художественном произведении своей типичности при наиярчайшем выявлении своей индивидуальности, своей собственной душевной настроенности, своего угла зрения и - что всего нужней - своей судьбы. Поэт потому и нужен той, или другой, большей или меньшей группе людей, что, говоря о себе, он говорит за тех, кто стихов не пишет, но чья судьба подобна судьбе поэта. А таких всегда оказывается много, очень много. Поэт и читатель встречаются на дороге судьбы. Я говорю это, пытаясь объяснить секрет успеха последней книги Григория Корина. Название этой книги -  “Автопортрет” покажется безошибочным каждому, кто, читая эту книгу, увидит, что поэт изобразил в ней не только самого себя, но и природу, и человеческую среду, и весь окружающий его мир в ту пору, когда он писал свой автопортрет. Фон, на котором он жил, работал и любил, составляет единое художественное целое, и эта слитность не дает читателю ни малейшей возможности заподозревать автора книги в эгоцентризме. Ее соль - предельно откровенная искренность автора, о чем бы он ни говорил. Кстати сказать - в своих стихах Григорий Корин не кричит, не поет, а именно говорит, беседует с читателем, как добрый, внимательный друг, как бы расчитывая на доверительную дружелюбность собеседника.

О чем эта беседа? Это книга о трех драмах: драме постарения, драме разрыва с любимой женщиной, драме кончины отца поэта.

Критики - хитрецы изобрели так называемого лирического героя стихотворения. Я не верю в этого персонажа. Поэт пишет о себе, о своем отношении к миру, о своей судьбе, а не о судьбе некоего ИКСа. Иногда случается даже так, что речь в стихотворении идет о каком - нибудь историческом лице, но - так или иначе - поэт пишет о себе, подобно тому, как актер на сцене, играя такого - то, остается самим собой и выражает прежде всего самого себя. Если он поэт подлинный, как в случае Григория Корина, выражая себя, он живописует судьбу многих людей: он выразитель их надежд, их печалей и радостей.

Сила и античных и шекспировских трагедий в том, и поныне они волнуют нас и нужны нам потому, что нет высокой трагедии без того, чтобы эа самыми мрачными событиями и переживаниями, изображенными в них, не следовал катарсис - просветление, очищение бытия, его оправдание и примирение с ним. Так у Шекспира в “Гамлете”: здесь после сцен злодейства, коварства, убийств, над мраком сцены восходит солнце справедливости, является Фортинбрас, и жизнь снова попадает в ту колею, по которой она и должна идти.

В книге Корина всегда торжествует добро и справедливость. После любви трагической его душу осеняет счастливая любовь. В утешение стареющего человека он вступает в мир благосклонной к нему природы, наступает спокойная уверенность в значительности и разумности личной и общечеловеческой судьбы. У автора книги скончался отец. Поэт верит, что за его заботы о нем ему воздают добром и солнце, и прелесть земной жизни.

Суть этой жизнеутверждающей, оптимистической книги делает ее нужной людям. Это повесть, искренняя без утайки повесть о человеческом горе и об исцелении души, об ее просветлении, указание единственно правильного пути - от тьмы к свету. Идейная позиция Григория Корина - позиция добра, дружелюбия, жизне-утверждения. Следует заметть, что в последнем разделе книги Григорий Корин нашел и успешно разработал своеобразную и выразительную стихотворную форму, близкую к простой разговорной речи и благодаря этому способную легко завладеть вниманием чита­теля и захватить его всецело,

В заключение я позволю себе процитировать четверостишие из одного небольшого стихотворения Григория Корина, - оно как бы насквозь просвечено солнечным светом и, как мне кажется, вполне выражает идейную суть "Автопортрета":

 

Поет мне пташка беззаботно

На арфой выгнутом стволе

Уже о жизни мимолетной,

Небесной жизни на земле. 

                                                                                                    Арсений Тарковский

ПИСЬМА-ОЦЕНКИ

 

Москва, 21 октября  1966

Дорогой Григорий Александрович!

Я прочитал Ваши стихи, и они мне понравились своей свежестью. Иногда Вы срываетесь, но не подражаете, и это хорошо.

Желаю Вам успеха.

                                                           И. Эренбург              

 

 

Дорогой Григорий!

Спасибо Вам за прекрасные стихи, полные добра, мудрости и светлой моцартовской музыки. То, что я прочитал, никогда не забуду.

Крепко жму Вашу руку.

                                                                                                          А.Межиров

 

 

29 января 1986 г.                 

Дорогой Григорий Александрович!

Читаем Вашу последнюю книгу издания 1986 г. И я еще больше начинаю любить Вас со своею младшей подругой (62 года, а мне 92-ой), проходим по Вашим путям. Отмечаем: “Оповещающий” - как темп дан в “прыгал в сапоги” и “влетал в рубаху”, “махал рукой и пропадал во мгле...” “Разведчица” - в ее конце Над. Ивановна утерла слезы и голос не мог читать дальше - захлебнулся.

“В старой Бухаре” (Вы так же их любите, и возникают, как живые существа). И девочка 5 лет, замечающая, кто не положит монету слепому отцу. “Мало слышал я в детстве музыки...” (“Надо выучить мне наизусть” - Над.Ив.) “Я медленно врастаю в одиночество - в угрюмый дар принадлежать себе...”!

Гришенька! Можно? У меня есть правнук (4-х лет, Гриша!).

Великолепно - “Неитребимым женским взглядом”. И эта дочка - звереныш, которая сама вырастет в эту женскую неистребимость - но пока - страж матери, ее стерегущая от ее соседей (любой - подлец!) и от нее самой. Согласна я с Над.Ив., то и дело говорящей “Великолепно!” “На что не обратишь свой взор...”. Это ...... Л.И. Это как заклинание: “Никого мне не дай превзойти...” Это одно из краеугольных Ваших не стихов, а души Вашей. Стихи - это только средство ко службе у Вашей души...

О Вашей мне надписи (на книге) - ничего я Вам не открыла - Вы сами в себе все открывали и открываете. Только одно нужно Вам - то, что сделал Христос сын Божий - креститься. При крещении дается человеку ангел хранитель. Обнимаем Вас и жену Вашу и дочку.

Храни всех вас Господь!

                                                                                        Ваша А.Цветаева

 

 

Дорогой Годик!

Я был очень рад получить твою книгу, но еще большей радостью было ее прочитать! Моему старомодному сердцу это была большая отрада. Бывает книга одного или нескольких стихотворений, которые хочется перечитывать. Еже не книга помнится, а эти несколько.

В этой же книге, вот что замечательно, нет отдельных стихотворений. Ее хочется перечитывать всю. Она вся - одна пронзительная и очень беспощадная исповедь.

Я тебя поздравляю.

Обнимаю.

                                                                                                    Булат

 

 

Дорогой Гриша!

Спасибо за книги. Стихи умные, грустные, без претензий, очень мне по сердцу.

На днях ложусь в больницу - полечить пузо. Был в Париже с выступлениями. Прошло очень здорово, но болезнь мешала: приходилось держаться на профессионализме.

Всех повидал. Грустно.

Обнимаю.

                                                                                                    Булат

 

 

Дорогой Гриша !

Спасибо за твой однотомничек, спасибо за надпись на нем. Очень грутная книга и очень правдивая: “Я жизнь свою пишу. Другую я никакую не пишу”. Это очень правдиво сказано. Читал твою книгу, как твою биографию и, казалось мне, что при чем-то присутствовал сам. Хочется тебе сказать: хороший ты человек. И таким будь, каков есть. В этом сущность твоей поэзии. Иногда мне кажется, что счастье повредило бы твоим стихам. И все-таки счастье лучше, чем стихи.

Поэтому желаю тебе счастья.

Будь здоров.

Обнимаю тебя дружески.

                                                                                                          Твой Д.Самойлов


* * *

Свой горестный с горбинкой профиль

Ты видишь в зеркале весь век,

И потому так часто кофе

Ты пьешь, чернявый человек.

И чем угрюмей и труднее

Слагается за годом год,

Тем выше шея иудея

Над скользким временем растет.

 

И хоть растерянней улыбка

И нежелательней поклон,

Но с иудейским звуком скрипка

Навек пронзила небосклон.

 

И может в этом вся затея

Бессмертия твоей души,

Что мускулы лица и шеи

До судорог напряжены.

* * *

Я в очередь, которая годами

Продлится, как положено, встаю,

И рукопись, набитую стихами,

Подобию прилавка отдаю.

Пока она продвинется на четверть,

Спокойного мне не увидеть дня.

А там, гляди, еще одно поветрие,

И вовсе позабудут про меня.

Но и тогда, среди толпы орущей,

Я молча и безропотно стою, -

За день прошедший и за день грядущий

На очередь я злобы не таю.

 

Я к ней привык. Среди ее отдушин

Есть и моя - в молчанье гробовом, -

Да видит глаз, да слышат мои уши,

Да не иссякнет дух мой под ребром.

 

* * *

Всяк человек всегда в руках у власти,

Но если кегебистское тавро

Впилось в твое перо или фломастер,

Оно пронзит и руку и ребро.

Художник объяснить властям не сможет

Безвинный бред и слова и штриха,

Он продирается незащищенной кожей

Сквозь зуд вселенский вечного греха.

 

И сам не в силах разорвать вериги,

Не в силах бедным разумом понять,

Что память о рисунке или книге

Становится опасною опять.

 

* * *

С овцы паршивой хоть бы шерсти клок,

Я перестал вести свой диалог

И с бородатым, и с усатым, и с безусым,

И сплю спокойно, Господи Исусе,

Как твой нырок или сурок,

А бедность - не порок.

 

* * *

В меня простой словарь проник,

Не ум, душа свое сказала.

Претит эзоповский язык,

Претит язык универсала.

 

Судить меня - несложный ход,

Дается в руки вся цепочка,

Достаточно открыть блокнот,

Чтобы открылась одиночка.

 

* * *

Я сам слезу свою утру,

Я здесь родился, здесь умру,

И здесь я буду похоронен.

О чем сказать, сказать кому,

 

Как выстроили мы тюрьму,

Как я Россию проворонил.

Как проворонили мы все

И нивы, и леса, и реки,

И всей ее былой красе,

И всем нам всажен нож навеки.

 

* * *

Не сули края иные,

Не сули мне благодать,

Родился я жить в России

И в России помирать.

 

Может, край обетованный

В самом деле в мире есть,

Но и без небесной манны

Мне пустынь своих не счесть.

 

* * *

Какой-то должен разговор

Случиться. И в казенном доме

Сам нарываюсь, лезу в спор,

И спорю все неугомонней.

Не выносимо понимать,

Куда уходят наши силы, -

И не взорваться, не вскричать,

Доколе же молчать России?

О, гаревые колоски,

О, пережженная полова,

Дожить до гробовой доски

И не сказать за жизнь ни слова?

 

* * *

Сколько лет нас растили,

Берегли, стерегли,

А увидели крылья -

И тотчас отсекли.

 

В оба уха кричали

О бессмертном труде,

Начинали в печали,

А кончаем в беде.

 

Отучали от Бога -

И в крови вся дорога,

Пуля проще гвоздя -

Время, время Вождя.

 

* * *

Сор не выносят из избы.

А если та изба огромна,

И окна - с круг аэродрома,

И все за окнами слепы -

 

Сор не выносят из избы?

А если нет других отдушин,

А все внутри и все снаружи

От долголетия слабы -

 

Сор не выносят из избы?

А если все живут в обмане,

То - прячась с кукишем в кармане,

То - в звезды упирая лбы -

Сор не выносят из избы?

А если вся изба погрязла,

И что ни тронешь - срамно, грязно,

И срублены вокруг столбы -

Сор не выносят из избы?

 

* * *

Лист, прибитый к панели дождем,

Ты не в силах с асфальта подняться,

И блестишь под ночным фонарем,

И вода в твоих крохотных пальцах.

 

Древо то, что тебя родило

И не может поднять тебя с полу,

Сколько рук золотых размело

По Крещатику и Подолу.

Ты не бойся меня, мы - не врозь.

Не ступлю на тебя в подворотне,

Я на древе таком же возрос,

И нисколько тебя не свободней.

 

* * *

Что ей вести эти,

Хоть бы шли из рая...

С чем жила на свете,

С тем и помирает.

 

В стареньком чулане

Дочкиной дачи,

С верными чулками

Из шерсти собачьей,

 

С твердой верой в Сталина,

Никакой другой, -

Бабка преставилась

В тот выходной.

 

С чем жила на свете,

С тем и померла.

Прожила - столетье,

Второе - не смогла.

 

* * *

Страна псевдонимов,

Страна юбилеев,

Русских гонимых,

Гонимых евреев.

 

Страна побратимов,

Сдружившихся прочно,

Но так же гонимых

Ни за что, ни про что.

 

* * *

На крылышках бессмертья

Прекрасна жизнь раба,

Рука долбит отверстья,

И режется резьба.

 

Он больше не бастует,

К чему ему возня?

И пьет он и ворует

Свободнее вождя.

 

* * *

Я не буду никогда лауреатом

Твоих рек, твоих полей, твоих равнин,

Никакою платой и сверхплатой

Я не обольщусь, твой гражданин.

 

Я не знаю, где героика, где воля,

Это знает премиальный комитет.

Я с рождения моей страною болен,

У меня других болезней нет.

 

Все мои восходы и закаты

Вольные, как дерева равнин.

Мне не надо никакой награды,

Я не изменюсь, твой гражданин.

 

* * *

Вдоль забора у собора

Плачет черная вдова.

Двое пьяных тянут хором

Препохабные слова.

В пику пьяным окаянным

Раскричалось воронье...

Нищая с пустым стаканом

Прячет личико свое.

Купол золотой над всеми

Скрыт кладбищенской листвой,

И звонарь не вспомнит время -

Санитарный. Выходной.

 

* * *

Я пойду в комиссионный,

Я куплю себе пальто.

Плут ли в нем ходил прожженный

Иль покойник, мне-то что?

Я владельца знать не знаю,

Я брезгливость одолел,

Что с живого надеваю,

То бы с мертвого надел.

Было б только потеплее,

Да по нищенской цене,

И болталось бы на шее

Материнское кашне.

 

НА КУРСКОМ

Он ничего не просит

За семь тюремных лет,

За лагерные восемь,

За все пятнадцать бед.

Он пел о Красном знамени,

Пел "Интернационал",

Под следствием и в камере,

И страха он не знал.

Готовый к высшей мере -

Из камеры - в расход,

Он был в одном уверен,

В стране - переворот!

Но за колючей лагеря

Он понял путь земной -

Во льду или средь ягеля

Его прибьет конвой.

Что нет переворота,

И лучше бы - расстрел,

Чем лбом стучать в ворота,

И сразу поседел.

Но время как слизало,

Не стало седины,

У Курского вокзала -

Он лысый у стены.

Он ничего не просит

За все пятнадцать лет,

С кардиограммой носит

В кармане партбилет.

Он никому не нужен

В вокзальной толкотне,

Ест пирожок, свой ужин,

С Другими наравне.

Из рупора над Курским -

"Интернационал",

И он, партиец русский,

Из первых запевал...

 

* * *

Храбрый летчик, спасавшийся дважды,

На подбитом своем "ястребке",

В мирном небе летал бы, отважный,

Отрабатывал бочку, пике.

Но в глазах твоих сдвоилось что-то,

И с подагрой не сесть за штурвал.

Ах, как быстро свое отработал,

Ах, как быстро свое отлетал.

Утром раненько плещешься в ванной,

Дожидаясь газеты своей,

Почитаешь, расправишься с манной,

И в ДОСАФ кольцевать голубей.

Ты глядишь на них странно, сердито,

Словно здесь ты застрял из-за них,

И жена твоя с архнаедитом

Голубей в снах изводит цветных.

А проснется, засядет за книги.

Сын по комнате ходит, озлясь,

Ненавидит творенья великих,

А в тетрадках подметная грязь.

Бедный летчик, спасавшийся дважды,

На подбитом своем "ястребке",

Ты ложишься ни с кем не задравшись,

Не надравшись ни с кем в кабаке.

Даже рюмка - и та под запретом,

И болтлива, угрюма жена,

Снова "Правду" с великим портретом

Сверху скатерти стелет она.

 

* * *

                                               М.Д.

Ты задумался... Время не светит,

И стихи не кормильцы, а блажь,

Вспомнишь лагерь, свое лихолетье,

И подальше от глаз карандаш.

Каждый день, как по жизни поминки,

Дома в кране замерзла вода.

Лунный свет на припрятанной финке

В ржавый войлок одели года.

Ты-то чуешь, сидящие рядом -

фраера - и тебя подведут,

Понимаешь по жадным их взглядам

Как развалятся и заорут.

Пьянь безмозглая невыносима,

Остается одно - когти рвать,

Но куда? Всюду та же Россия,

Безотцовщины Родина-Мать.

Сын погибшего зека, ты помнишь,

Зек недавний, но выживший зек,

Как настойчиво в зимнюю полночь

В дверь стучал твою лагерный век.

 

* * *

Что людям ни приснится!

Мне снятся лагеря.

Из проволоки граница

И тусклость фонаря.

Ко мне отец приходит,

Ко мне приходит мать.

Велят конвой и ходики

Свидание кончать.

Я требую начальника,

Конвойному грожу,

И плачу от отчаянья,

Что ни за что сижу.

Он мне не отвечает,

Кивает он отцу,

Он матери кивает, -

А мне, как по лицу.

Но если повториться

Жизнь хоть во сне вольна,

Война должна мне сниться

Не снится мне война.

 

* * *

Была своя походка -

Ничтожество всегда стремилось к власти,

Но властью награждалось лишь отчасти.

Свой суд был у ничтожества

И мета,

монумента.

Ничтожество всходило на трибуны,

И мраморным бывало и чугунным.

 

Развенчано ничтожество столетьем,

Но что поделать нам с его наследьем, -

И честного все держит на прицеле,

И честного все держит на пределе.

 

* * *

                               Булату Окуджаве

Был один менестрель,

Пел он под гитару,

Пел в любую дверь и щель,

Хоть в пустую тару.

 

А теперь - виолончель,

Барабан и скрипка,

Чует каждый менестрель,

В чем его ошибка, -

 

Петь в любую дверь и щель

Или просто в тару

Мог лишь первый менестрель

Под свою гитару.

* * *

Когда я сына хоронил,

Я не нашел могилы деда.

Теперь не нахожу могилы сына,

Последнего, кого я хоронил.

 

* * *

Отчий дом,

Меня ничем не жалуешь.

Не печатаюсь -

И не печалуюсь.

Крест свой

Ненадеванный ношу,

Крестные стихи свои пишу

От креста к кресту

Перехожу,

Отчий дом,

Тебе принадлежу.

 

* * *

Молчанья особою метой

Бывает поэт заклеймен.

Нет жальче седого поэта,

Когда в безызвестности он.

 

Уже никакая химера

Гнезда не свивает в груди,

И богобоязненна вера

На жалком остатке пути.

 

* * *

Все мы укрылись в каморках,

Каждый с тетрадью своей.

Завтра нас вынут из морга

С ворохом мертвых идей.

 

Словно бы воры, бродяги

Все мы тюрьмой рождены.

Наши небесные флаги

В черных руках сатаны.

 

* * *

Так день за днем, и так - за годом год

В затворничестве я живу, как в пытке,

Вот кто-то позвонит иль позовет,

Пришлет письмо или привет в открытке.

 

Давно бы мне привыкнуть ко всему,

Ничьим не обольщаться обещаньем,

Давно бы старику надеть суму

И с Богом поразмыслить о свиданье.

 

Так ждать не научившись, и умру,

И мертвым буду ждать в своем корыте

С доверчивостью вечною к перу,

К его затянутой у горла нити.

* * *

Перед зеркалом не бреюсь.

На себя ли мне смотреть,

Так стремительно старею,

Больше некуда стареть.

И ничто - глухая сонность

И морщин глубокий след.

Чую всюду обреченность,

Изо всех проникла лет.

 

Как она ко мне подкралась,

Как внезапно подсекла,

Может быть, перестаралась

Глубь зеркального стекла.

Но взгляну на свет небесный

И забуду о себе.

Подвиг жизни бесполезный,

Помолюсь-ка синеве.

 

* * *

И небесного - не миновать,

Но уж, верно, одна есть отрада -

Дважды здесь, на земле, не бывать.

Добер Мне хватило земного ада,

усь ли до Божьего лона,

До лазурных его берегов,

Если наша земная колонна

Растянулась на сотни веков.

Если наши летящие души,

Все летят со своею виной,

И нигде ни одной из отдушин,

Нас державших в юдоли земной.

 

* * *

И страшно жить и страшно умереть.

Седое солнце смотрит из-за тучи.

И день ушел на четверть или треть,

Не все ль равно, себя не надо мучить.

 

Есть слово Божье, а твои слова,

Ты сколь ни множь их - жалкое подобье

Господнему, от коего трава

Взошла и с нею ты, немыслимый во гробе.

 

Есть время бытия и есть последний час

Не только у тебя, а у всего живого,

И память сохранит один Господь о нас,

Как сохранил для нас единственное Слово.

 

* * *

Я плачу ночью, замирая, -

Не унеси моих детей!

Меня возьми - мне смерть родней,

Чем жизнь - я рухлядь ломовая.

 

Не знаю, где бредут они,

Нет весточки оттуда, с моря,

И я молю: от западни

Спаси их, отврати от горя.

Дай им от хлеба Твоего,

Дай над волной набраться духа,

Дай только им, мне - ничего,

К стеклу окна прилип, как муха.

Ты их верни сюда, домой,

Детей и внуков малолетних,

Молю в слезах, покрытых тьмой,

Из сил своих молю последних.

 

* * *

Земная жизнь так обернется круто

Что Божескую можно проглядеть.

И все решит всего одна минута,

Когда в дверях засуетится смерть.

 

И грешный, ты подумать не успеешь,

О чем бы думать должен весь свой век,

А был ты не слабей и не глупее,

Чем всякий в этой жизни человек.

 

Но дом твой донимал тебя, работа,

И внуки подымались за детьми,

И только вытирал ты капли пота,

И каплей пропадал ты меж людьми.

 

И яростный от траты бесполезной

Родне подать спасенья верный знак,

И не заметил, как над самой бездной

Один остался, немощен и наг.

 

О мой Господь! Неужто перед раем

Перед несчастным затворишь врата,

И не узнает он, всю жизнь караем,

О чем Твои напомнили уста.

 

* * *

Что делать, милый друг,

Вся жизнь - прообраз смерти.

Извечен этот круг,

Скрестились обе тверди.

 

Есть роковая грусть

В их днях единоборства.

Я смерти не страшусь,

Страшусь ее упорства.

 

* * *

Надо выдумать биографию,

А потом в ней родиться и жить,

Чтобы тупорожденную мафию

В благоверности убедить.

Вот и дал сатана по тетради,

Чтобы каждому вышла стезя -

Не ходил, не просил Бога ради,

И ни сам, ни жена, ни дитя.

Попритерлись, и каждый на месте,

Ордена прилепили к груди,

И легендой предстало бесчестье,

Сирых всех разбросав позади, -

Пусть враждуют, воруют в бессилье

Что придумано, невпроворот,

И попрятались в небе России

И все пашут его в недород.

Кто кому в этом деле потрафил,

Не узнать ни тебе и ни мне.

Хорошо сочинять биографии

И на откуп давать сатане.

 

* * *

Вся Россия, как ни бейся,

Это темный лес.

По верхам - творцы злодейства,

Снизу - мелкий бес.

 

Песне-байке про калину

Никогда не верь.

А поверишь - и на спину

Лютый прянет зверь.

 

Да и с песенкой про поле

Ничего не сжать.

Даже в поле нету воли,

Нечем в нем дышать.

 

А про стольный град и думать

Можно ли в беде,

Ничего во век угрюмей

Не было нигде.

 

Вот такой отцу и мне ты

Родина пришлась,

Не одета в самоцветы,

Втоптанная в грязь.

 

* * *

Как ни храбрись, а назовут жидом,

Жидовской мордой и жидовской харей,

На голом месте, на углу пустом,

В толпе, где торг ведется государев.

 

Но в замешательстве я не зажгусь стыдом,

А притворюсь, что ничего не слышу.

Как трудно быть евреем-стариком,

В свой дом входить, как под чужую крышу.

 

Ты скажешь: зря обиделся на пьянь.

Почтовый ящик отворю с рассвета,

И обожжет декабрьская рань -

С израильскою мордою газета.

 

* * *

Мы стоим на последнем пороге.

Меркнет ум наш и совесть и честь.

Напиши гениальные строки,

Не найдется, кому их прочесть.

Всех живьем поглотил телеящик,

И глядим из-за толщи стекла,

Каждый сам для себя, как образчик

Расщепленного атома зла.

Из цветного ночного кошмара

Телеглаз, телерук, телеплеч -

Неотвратною силой удара

Сатанинский ликующий меч.

 

* * *

Того, кому книгу эту,

Хотелось мне подарить,

Давно в живых уже нету,

И не о чем говорить.

 

Боже! Как исчезаем!

Страшно вымолвить вслух.

А гнев Твой непререкаем 

И непререкаем Дух.

 

ПОЭТ

Поэт всегда пророк -

И с первых дней творенья,

Строка его зарок

Его Богослуженья.

 

Для красного словца

Найдутся и другие,

Поэт слуга Творца,

А не психиатрии.

 

И не сведут с ума -

Ни холод и ни голод,

Ни тощая сума,

Ни погребальный молот, -

 

Он и такой - пророк,

И вся его тревога

За грех постыдных строк

У Божьего порога.

 

* * *

Стих - предсказание, в котором боль свою

Предощущаешь, противопоказан,

Я им уже достаточно наказан

И не листу его, забвенью предаю.

Печальный дар - себе же накликать,

Нам каждому, наверно, уготован.

О, не заигрывай со смертью. Бросишь слово,

И явится с десницею багровой

И не отцепится. Попробуй-ка, отвадь!

 

* * *

О, если внемлешь жизни бренной,

Бездетной старости двоих,

Зачем же не одновременно

Кладешь во гроб детей своих?

 

Зачем с тоскою безрассудной

Один из них оставлен жить,

Чтоб средь живых о доле чудной -

О смерти собственной молить?

 

* * *

Я заложник неизданной книги -

Сотни-двух рукописных листов.

И они - моей жизни вериги,

И за них - я на плаху готов.

 

Но, дрожа, вижу я за плечами

Дочь, жену, малых внуков моих.

И мне долгими снится ночами

Как за мной не щадят и родных.

 

Тут бы спичкой прикончить одною

Все, что лютый нашептывал страх, -

Но страницы пестрят предо мною,

И вся правда - на этих листах.

 

И тогда я встаю на колени

Перед скрытым моим палачом

И молю о последнем прощенье,

Обещаю писать ни о чем.

 

Меркнет свет. Я молчанием болен.

Черный ворон кружит надо мной.

Я живу не по собственной воле,

Я заложник не книги одной.

 

* * *

Всех прошу вас, Бога ради,

Сохранить мои тетради.

 

Может, как-нибудь они

В книжные воспрянут дни.

 

Из машинописных строк

Глянет на обложки Бог.

 

И среди небесной сини

Свет мелькнет мне благостыни,

 

И слова заговорят,

Став на полке в светлый ряд

 

Кланяться тебе, прохожий,

Может, встрече будешь рад.

Все же книга - дело Божье.

 

* * *

Неужто вот так

И меня понесут

В последних цветах

В мой последний маршрут.

И будет в тарелки

Бить музыкант,

Звучащей профессии

Добрый талант.

И я не услышу

Голос ничей,

Последнего слова

Последних людей.

И я никого

Не окликну в пути.

А может быть чудо

Забьется в груди, -

И я на секунду

Успею прозреть,

На миг, на полмига

Прорваться сквозь смерть.

Может, как-то глазом

Смогу моргнуть,

Может, как-то не сразу

В последний путь.

 

* * *

А.А.Т.

Остроконечен свет, как та звезда,

Под коей мы бессмертно проживаем,

Которую питает кровь живая,

Как лампочку над нами - провода.

Любой из нас, как провод, подключен,

Не гаснет в ночь державный пятигранник,

И льется кровь людская нипочем,

Я в небе исчезает раннем-раннем.

 

КЕСАРИ

Почили оба. Но всегда на смене,

Как сменщики России трудовой -

Во дни свершений - с нами первый гений,

А в лагерную даль

Ведет второй.

 

* * *

Туман стоит ли, моросит ли,

Летит опавшая листва,

Осенней собственной молитвы

Шепчу беззвучные слова -

Что сотворили, пусть пребудет,

Что натворили - пусть пройдет,

Но пусть леса - превыше судей,

Превыше судей - небосвод.

Шепчу земле, небесной тверди,

Всем голым веткам всей Руси -

От мании величья смертных

Нас упаси, нас упаси!

 

МОСКВА. 61 ГОД

Феодальны все твои мосты.

Торги все твои сплошь феодальны.

Царствие отдельное Москвы,

Все границы - на путях вокзальных.

 

Валом валят нынче в твой удел,

Саранчой теснятся у прилавков,

Русский и казах и иудей

Снова верят в солнечное завтра.

 

Пролетают арки и мосты...

Колбаса и масло у счастливцев...

И бегут к составам из Москвы

Двести миллионов очевидцев.

 

МИЛИЦИОНЕР

Шашлычная старается -

Глядит начальству в рот

Буфетчик улыбается,

Милиционер жует!

Как маятник в согласии,

Туда-сюда кадык.

Труды свои напрасными

Считать он не привык.

 

Туда-сюда. И - в сторону.

Туда-сюда. Кивок.

Буфетчика он здорово

От срока уберег.

 

Сочны куски баранины

Точны движенья рук,

Сочны куски избранника,

Захватывает дух.

 

За столиком пластмассовым

Застопорен кадык

Буфетчик к мыслям классовым

Начальника привык.

 

В кредитную тетрадку

Заносит новый счет.

Он отдал дань порядку,

Милиционер встает.

 

И собственную руку

О собственную трет,

И собственную руку

С порога подает.

 

* * *

                               А.Д.С. и А.И.С.

Их разные вырастили силы,

Смешался свет на их челе

Тюремно-лагерной России

С ракетной, стонущей во мгле.

 

Бесправные с рожденья оба

Все отдали ей до конца -

Один припрятал бирку с робы,

Другой отринул блеск венца.

 

Как не было их, схоронили

Живых, живущих и сейчас,

И в безымянный гроб России

Кладут ежесекундно нас.

 

* * *

Весь год меня печали стерегут -

В гостях ли дома или на колесах,

Да и печален мой свободный труд,

Еще не побывавший на допросах.

 

Печалей мне моих не утолить,

Они во мне, как тучи огневые,

Не дай мне Бог мои уста открыть,

Ведь все мои печали именные.

 

* * *

Не хотел умирать в дерьме.

Не хотел умирать в дерьме.

А снаряды рвались во тьме.

Словно мыши скреблись во тьме.

Впереди рвались и за мной,

То мне в спину, то в грудь волной

По-над самою выгребной,

По-над ямою выгребной.

Как настиг меня там налет,

Как заныл надо мной самолет,

Как схватился я за живот,

Как взмолился за свой живот.

Попадись я в той кутерьме,

Попадись я в той кутерьме,

Кто бы стал копаться в дерьме,

Кто бы стал копаться в дерьме.

Как я Бога просил - спаси!

Как я Бога молил: пронеси!

Не дай пасть мне так на Руси,

Если мне пропасть на Руси.

 

НА СМЕРТЬ КОСМОНАВТА КОМАРОВА

О, герметичная коморка,

Аквариум твой без воды,

Отсек летающего морга,

Ты выброшен на свет звезды.

И знать не может об исходе

Летящий между двух миров,

Сам и не сам избрал в природе

Смертельнейший из номеров.

 

* * *

Свободен я - в своей стихии.

Как улицу перехожу.

Свободен я - пишу стихи я.

И в них себе принадлежу.

Ни перед кем я не в ответе,

Ни перед кем я не солгал.

Свободен я, как только дети,

И в этом весь мой криминал.

 

* * *

Очень хочется пожить!

Да пожитки очень жидки,

Да и жизнь - в узлах вся нить,

Не покрыть ничем убытки,

 

Да и в чем кого винить,

 

Не бьло бы хуже пытки.

Очень хочется пожить!

Дурью голову сложить

На веселые открытки.

 

* * *

Стихи и власть - две роковые страсти

Две разные извечно стороны -

Где повеленьем высочайшей власти

Поэты все заране казнены.

* * *

Он высмеял ниженегородца,

Еще не зная, как придется

Ему за это отвечать,

Когда российская печать

На Горьком - идоле сойдется

И станет нехристь величать.

Но выпустив нежданно джина,

Корней молчал, пока машина

Работала на идола, пока

Не вышла вся до строчки мешанина,

И гениальный облик гражданина

Не скрасила надгробная доска.

Корней был тоже в гуще похоронной,

И видел, как земное лоно

Над идолом сомкнулось навсегда.

Корней свою похоронил сатиру,

Покамест идол нес свой гений миру

И адские распахивал врата.

Потом он с юной страстью непреклонной,

С толпой расставшись похоронной,

Себя от скверны очищал.

Спасенный тем, не этим веком,

Он умер честным человеком,

Каким он путь свой начинал.

 

ПОХОРОНЫ К.И.ЧУКОВСКОГО

Когда нас гений покидает -

Наряд милиции велик,

Он весь надраен и сверкает -

Ценитель гениальных книг.

У гроба, в холлах скорбных зданья,

У входа, к подступам его,

Как в дни народного гулянья,

Свой пропускает своего.

И оттесненная нарядом,

Бурлит на улице толпа, -

С кем изредка бывал он рядом -

Его посмертная судьба.

 

О.Э.МАНДЕЛЬШТАМУ

1.

Живой поэт всегда забава

Потенциальной смуты гражданин,

Не зря у рта сквозит печаль усмешки,

И не причесан, в ветоши штанин.

По зыбким дням своим идет, как в морге,

Всех убиенных: видит наяву,

И видит, как палач в немом восторге

Стихи его глотает, как халву.

Он с книгой, пышно изданной в Нью-Йорке,

Придет к поэту вместе повздыхать,

И просидит с ним до вечерней зорьки,

Смакуя заграничную печать.

Ах, Мандельштам, такое ли вам снилось,

Чтоб неустанно, как безмолвный грач,

Отдавшись страсти собственной на милость,

Читал Вас уважающий палач.

И мертвого ценя вдвойне за слово,

Он здесь вас постарается издать,

Но не дай Бог воскреснуть Вам - живого

Российская не выдержит печать.

Мы будем жить, глотками отпивая,

Твое вино, моя земля сырая,

Пока в безвременьи не выискался вождь,

И дождь доносов не взрастил былую мощь

И пыль земли родной пока еще живая.

Что рассказал бы Осип Мандельштам,

Когда вино бы распечатал сам

И сел бы к нам с воронежской тетрадкой,

Какою осенил бы нас разгадкой,

И что позволил бы сказать устам?

Бог миловал нас. Жить или не жить,

Сырую землю по глоточку пить,

К ней привыкать, по ней ходить учиться,

Покамест волк и сытая волчица

Не взвыли: "Гадов бить!"

И жирный ус в земле не начал шевелиться.

3.

Добавить к поэзии русской что-либо

Почти не возможно,

Будь мрачною глыбой, будь солнечной глыбой,

Усилье - ничтожно.

В тем ты прекрасней, однажды дерзнувший

На строки иные

Безумец и узник, в безвестьи почивший

Под небом России.

 

СТИХИ О ПРАГЕ

* * *

Признаю единственные

Флаги -

Праги!

 

И себя, развеянного

В прахе -

В Праге!

 

И Россию

В танке-саркофаге -

В Праге!

 

* * *

Так шли они: две легковушки

Светили куцым огоньком.

За ними следом - танки, пушки.

Укрыты тьмою и дождем.

Так шли они, глуша моторы,

Лязг гусениц, колес глуша,

Моторизованные воры

У городского рубежа.

Так шли они, пока в брусчатку

Не ткнулся гусеничный ход.

И словно подняло взрывчатку,

И грохнул сонный небосвод.

И вся железная армада

Пошла, ломая тротуар,

Пути трамвайные, с надсадом

Уже неслась под светом фap.

И Прага высыпала в окна

В ночнушках, майках и трусах,

В высунувшись, молча мокла,

Дождя не чуя, только страх.

И дом созванивался с домом,

И у приемников своих

Оглушены железным громом,

Сигналов ждали позывных.

Так шли они, так голос Праги

Вдруг возникал во тьме глухой,

Так шли они: жрецы отваги

В броню укрывшись с головой.

Так шли они: прощался диктор

С пражанами, гул сапогов

Возник в приемнике, и стихло;

И сиротел за кровом кров.

 

И понемногу на рассвете

Пражане стали выходить,

И только долго спали дети,

Их страшно было разбудить.

 

* * *

Какая настала пора!

Не ждали такого свиданья, -

Срывают с домов номера,

И с улиц срывают названья.

 

Под танковый скрежет и гуд,

По воле своей, без приказа,

Вершит свое таинство люд,

В работниках нету отказа.

 

Вовек никогда, никому

Такого не делала Прага,

И тычутся танки во тьму

Стопой черепашьего шага.

 

Пускай хоть на день, хоть на миг,

Пускай на секунду, минуту,

Зайдется дыханье у них,

Посеявших горе и смуту.

 

Идут. Зазвучали шаги

В приемниках. Радио Праги.

Гремит сапогами. Ни зги.

Как мыши. Шуршанье бумаги.

 

- Вы слышите. Это они!

Но ждите! Мы будем в эфиpe. -

И голос из западни,

Молящий из Праги о мире.

 

* * *

Плакаты, плакаты, плакаты:

"Вон из Праги, Советские гады!"

"Руки прочь от словаков и чехов!"

И гудящее грозное эхо

Паровозных гудков и клаксонов

Перед прущей ордой легионов.

Танков и самоходок грозящих.

На брусчатку всем грузом давящих.

И листовки, листовки, листовки

Над штыками, у танковой бровки,

Из руки - перед дулом, к с крыши,

Из окна, из зашторенной ниши,

В узких улочках, в редких такси,

И поклоном - идущим - в носки.

Из соборов, музеев в граните:

"Вас не звали сюда, уходите!"

И мелками, и краской на стенах:

"Прага вам не советский застенок!"

На виду разъяренной армады

Толпы - толпы, листовки, плакаты.

 

* * *

Из скрытых карманов спецовки

С деревьев - во все города

Славянство бросает листовки

Повсюду, где ходит беда.

 

Какая белеет лавина

Машинописных листков,

Как стаи - из магазинов,

И пачками - с грузовиков.

 

Не выловить жгучих листовок

И краски со стен не стереть,

Чернявых жидов и жидовок

В славянских рядах не узреть,

 

И злость у солдат, и бессилье

Читать этот стыд на родном,

Проклятье навеки России

Увидеть при свете дневном.

 

* * *

Гудки заводские, трамваи

Звенящие, гул грузовых,

Вид города - неузнаваем -

На грани секунд роковых.

Стоят перед лязгом армады

И словно плюют ей в ответ,

Как насмерть, не видят преграды,

Кав будто восстал белый свет.

И видеть не в силах орущих

Шоферов такси, грузовых,

Почти под колеса снующих

И старых и молодых, -

С ума, посходили как будто,

С кем дело имеют - орут!

В миг всех разметут в это утро -

Костей своих не соберут!

И гнев бесконечной армады

Врывается в шумный капкан,

По стенам музея - снаряды,

Под стенами - толпы пражан.

 

* * *

Шло с неба вниз землетрясенье,

За окнами метались тени,

Воздушный начинался плен.

Еще и утро не проснулось,

Еще дитя во сне тянулось,

А краска сыпалась со стен.

 

Шли в карусели МИГ за МИГом,

Неслись в остервененье диком,

Как обухом по голове,

Снижая пояс беспрерывный,

За реактивным реактивный,

И ветер прорастал в траве.

 

Шло с неба вниз землетрясенье

Домам, церквам на устрашенье,

Шатая стулья и столы,

Все ниже, ниже, ниже, ниже

Над каждой улочкой и крышей

И в каждый дом, во все углы.

 

Ушам не помогала вата,

И брат не мог расслышать брата,

И муж не понимал жены,

На лестничной площадке, сгрудив,

Тесня детей, сходились люди.

Уже вконец оглушены.

 

И с дочкой я стоял меж ними,

Устами шевеля немыми,

Боясь, что спросят у меня,

И мне придется им ответить

На русском, в стонущем рассвете,

Кто автор гибельного дня.

 

ВОКЗАЛ

У центрального вокзала

Дождь покрапывает вяло.

Глухо. Никого.

Вдоль стены орудья. В касках

Азиаты. Пусто в кассах.

Не узнаешь ничего.

 

Взвод по-русски ни бельмеса,

Никакого интереса,

Сам не знает, где стоит.

С нар солдат смела тревога,

А куда свела дорога,

Командир не говорит.

 

Сплошь узбеки, да армяне

Из пастушьей глухомани.

Только русский командир.

А вокруг соборы, шпили

Тянутся в дождливой пыли,

Непонятный взору мир.

С ночи ничего не ели.

Ни глотка воды. Присели,

Врет скоро на обед.

Да пристала к ним старуха.

Тычет фото в глаз и в ухо -

Окровавленный сюжет.

 

И другая, помоложе,

С фотографиями тоже,

Непросохшими еще.

Чуть не лезет на орудье:

- Нелюди вы, а не люди.

В мальчика стрелять, за что?

 

Ничего не понимают.

Автоматы поднимают,

Так велит приказ.

И темны слова пастушьи,

Голоса все глуше, глуше,

Да прицельней глаз.

 

Где-то снова перестрелка.

И застопорилась стрелка

На больших часах.

Кто-то вынуя рог пастуший,

Ноту взял, да гордо сушит

Непонятный страх.

 

Перед готикою древней

Азиатские деревни

Не поймут, куда

С ночи завела тревога,

И велят держаться строго,

И стоит орда.

 

* * *

Был такой год - пятьдесят третий -

Солнце сияло,

Сияло столетье

Больше уже не будет такого,

Календарь шестьдесят восьмого?

 

* * *

О пражский август, словно месяц,

Последний месяц бытия.

И в этом горестном замесе

Кружится дочери ладья.

 

Над ней грохочет реактивщик.

Рычит и танк и вездеход.

И выстрел где-нибудь просвищет

И в подворотню нас швырнет.

 

Живое все как бы ослепло,

Потеряны к нему следы.

Гром реактивный рушит небо,

Клоня соборы и сады.

 

И как в заупокойной мессе,

Не успокоиться душе,

И дочь дрожит, хотя мы вместе,

И это навсегда уже.

 

У XPAМA

Не переступив порога храма,

Стоит собака. Там, внутри

Разыграна людская драма,

И свет колеблется зари.

И каждый раз на голос хора,

На выход пастыря, она,

Волнуясь, лижет пол притвора,

И вновь стоит напряжена.

Что привело ее под вечер,

Она нездешняя, видать.

В царапинах и шрамах плечи,

На всем усталости печать.

И голову склонив над грудью,

Как те, пред нею, за дверьми,

Все слушает, как плачут люди,

И тоже плачет меж людьми.

И только в перерывах мессы

Язык, облепленный слюной,

Вылизывает с плит белесых

Прошедший дождичек дневной.

И не уйдет, пока последний

Не выйдет, не умолкнет глас

Молитвы утренней, обедни.

В сгинет в комендантский час.

 

* * *

Я иду землею майской

По расквашенной стерне,

По своей родной китайской

Хунвейбиновской стране,

Самой лучшей, самой доброй,

Справедливейшей из всех,

И считаю свои ребра,

Весь разделан под орех.

Не один я так скитаюсь

В шестьдесят восьмом году,

Как по новому Китаю,

Где, не знаю, пропаду.

И какому хунвейбину

Мне за август отвечать,

За тесак, вонзенный в спину

Праге в светлую годину,

За бесправную тетрадь?

 

О, Россиюшка, Россия,

Твои танки расписные,

Твои руки ножевые,

Твои дали горевые.

МОСКВА - ПРАГА

Я знал двоих. Господь, храни их

От переписки, новых встреч,

Неосторожных и ранимых,

И помоги их уберечь.

Увидеться не суждено им

Ни завтра и ни через год.

В стране с безумием врожденным,

Тропа к свиданью не ведет.

Одни связующие нити -

Международный телефон,

Который вдруг соединит их

С подслушанием с двух сторон.

Друг друга так и не расслышат -

Волнения не превозмочь,

На самой высшей ноте, высшей

Их голоса проглотит ночь.

И бывший зек с отбитой почкой

И чешка, Дубчека дитя,

Рычаг не сдвинут с мертвой точки,

Не свяжут нити бытия,

К слава Богу, он не знает,

Чем завершается зима,

Что та, кто издали взывает

Сошла с ума, сошла с ума.

И только интеллект не гаснет

Ее над стопкою бумаг,

И милосердный свет прекрасный

Велит ей приподнять рычаг.

 

* * *

                               М.С.Петровых

Досматриваю жизнь свою.

Досматрираю жизнь другую,

И спутницу, мне дорогую,

От посторонних я таю.

 

Вдвоем среди дерев ночных,

Друг другу подставляя ухо,

Слова перебираем глухо

Среди движений ветровых.

 

Когда шаги заслышим мы,

За нами или перед нами,

Мы громко говорим для тьмы

Понятной темноте словами.

Вот так мы ходим с сентября,

Вот так мы с августа горюем,

И про себя не говорю я,

И спутница - не про себя.

 

Молчать стараюсь. Не могу.

И ей остановиться трудно,

Как будто бы сентябрь наш судный

За трусость судит, немоту.

 

Красно кирпичная стена

Как август роковой сурова,

Над ней звезда светить готова,

Но тьмою вновь поглощена.

 

Мы двое в бдениях своих,

В досмотре памяти и жизни

И где ни ступим - голос тризны

С булыжных пражских мостовых.

 

* * *

                               А.И.Цветаевой, Е.Ф.Куниной

Девяностолетние подруги

Не расторгнут по дороге руки,

И не выпустят из виду

Далеко ушедшую планиду.

За столом, за стопкой новых писем,

Взгляд у каждой строг и независим.

И протяжно нал словами дышат,

Словно их слова далеко слышат.

Словно каждый из людей так близок.

И уселась старшая за список,

Спешный список из пяти страничек,

Именами строго ограничен,

С мелочью последнею для храма

В нем самоубийц — немая драма.

А в другом — мольба об убиенных,

Их хватило бы для двух вселенных.

А другая — ошупью колдует,

То ли пишет, то ли вдруг рисует.

Слепнет быстро, а подруга глохнет

Ни одна из них в сердцах не охнет -

Поустали. Вышли. День весенний.

И сухой, и всюду дух сирени.

Из конца в конец пройдут по саду,

Долгий день свой подчиняя ладу.

А придут: помолятся, подремлют,

А проснутся — вспоминают землю,

Как деревья ароматно дышат,

Слышит их земля — они не слышат.

 

* * *

               Анастасии Цветаевой

Господи! Анастасии

Возврати могучий ум!

Без него и дух России

Закружится наобум.

 

Ко всему была готова,

Как никто в большой стране,

В тайне Бог дарил ей Слово,

Ночью, с ней наедине.

 

Господи! Кто выкрал разум,

Крик вложил в ее уста.

Все уйдем мы, но ни сразу

Загребет нас пустота.

Дай опомниться, Марине

Надо что-то передать,

Но не одолеть пустыни,

И пустыни не объять.

 

* * *

Я видел мертвенную желтизну,

И каменно все тело ее сжалось,

Ее оставили одну.

Я ждал, мне ничего не оставалось.

Двух лет до века не хватило ей,

И жизнь затаилась где-то в веках,

Там свет, нет-нет, но возвращался к ней,

Покамест за окном петух прокукарекал.

Пришла племянница, лекарства принесла,

И шевельнулась, близость чуя чью-то.

И руки подняла и веки разняла

И полегчало, уходила смута.

Я вышел в кухню, ждал, она войдет.

Вчера договорились мы о встрече,

А слово в ней не тронутым живет,

И в каждом — слышится ей — голос вечен.

Я вдруг сказал: столетний юбилей

Не за горами, праздновать как будем?

Столетней женщины что может быть страшней,

Такую видеть неповадно людям.

А вот мужчина, не страшит ни в сто,

Ни в двести. Я сказал: — Вы шутите, наверно.

И молча подал ей тюремных лет пальто,

Не дай Господь, соврать, сказать ей лицемерно.

Я только извиниться попросил

За странно охватившую строптивость.

Прощенный ею, Бога я просил

Продлить ей жизнь, но так не получилось.

 

* * *

Взгляд Анастасии. Летней сини

Обволакивающий свет.

То глядят глаза самой России

Через девяносто восемь лет.

 

Так они прощаются. Не гаснут.

И не скрылись сами. Кожа, кости.

Остренькая, смотрит понапрасну

На бессмысленного гостя.

 

Дух Анастасии, из провидиц,

Из смиренных каторжанок.Только

Кто увидит. В штопках ситец,

И вся жизнь, затерянная в толпах.

.

И топчи тропу на пересылках,

И чини обувку, как сумеешь,

И стирай белье в чужих обмылках,

И молчи, пока не онемеешь.

 

И пиши по снегу, а растает,

Повторяй сто раз за словом слово,

А иначе кто когда узнает

Ты пришла из-под какого крова.

 

Год не дожила всего до века,

С Богом говорила, как с собою

Как трепешет голубое веко

Никогда не будет мне покоя.

 

* * *

               Анастасии Цветаевой

Ты лети, не улетая,

Сорок дней еще твоих

Длань протянута святая

На путях, тебе родных.

 

Вмиг душа твоя взалкала

И помог Господень дух -

Тяжести земной не стало

Голос вдруг окреп и слух.

 

Напоследок: - Оля, Оля!

Род Цветаевский звала,

Чтоб взыграла снова воля

И Маринины крыла.

 

Всем ты назначала встречи,

Сыну, матери, отцу,

Чтобы ждали все, кто вечен,

И представили Творцу.

 

На прощанье нас просила:

Вы просите. Бог подаст!

Сделает, все сделать в силах,

И поддержит Божий Глас.

 

* * *

Дух Анастасии. Взгляд пророчицы.

Каждому помочь как Бог велел.

Пред молитвой вновь сосредоточиться,

Добрый ангел откровенен, смел.

 

Все сказать, не поднимая плача,

Трудно доживать ей до ста лет.

И волнения ни от кого не пряча,

Возле глаз воздет блаженный свет.

 

И рукой по рукаву погладит,

И тепло, и дух в тебя вольет.

Тонкокостная, в легчайшем платье,

Ей легко подняться в небосвод.

 

* * *

                                               Анастасии Цветаевой

Еше развиднеется. Каждому будет свое.

Серое небо раздвинется или прольется

Пенною чашей дождя или вспыхнет копье

И залетит в твое сердце из храмины солнца.

 

Еще развиднеется. Раньше ли, позже на час,

На день ли, на год, тебе ли увидеть, другому.

Серое небо очнется, внезапно лучась

По лицам прозябшим,

По каждому сердцу больному

 

Еше развиднеется. Только стерпеть, не смотреть

В панцирь свинцовый, над нами воздвигнутый с ночи

Вот она - наша над нами последняя треть

Жизни земной и глядит в ослабевшие очи.

 

Еще развиднеется. Мается небо, и мы

Недопроявлены Богом, и мир недостроён,

Так мы и будем на свет порываться из тьмы,

Нас миллиард на земле или в небе нас трое.

 

ОТЕЧЕСТВЕННОЙ

Пусть не от пули я умру,

А в роще за бугром.

Пусть скажут - умер на миру,

Не встретившись с огнем.

Пусть снег зароет жизнь мою

Или задушит жар.

И надо мною не в бою

Склонится санитар.

А может не найдут меня,

Никто не подберет,

Пронзит меня средь бела дня

Горящий самолет.

Но пусть никто не скажет - он

За Родину свою

Не ринулся врагу в догон,

Горланил лишь вовсю.

Я не прощаюсь, я приду,

Поэзия, ты жди.

Я просто так не пропаду,

Как за окном дожди.

А если навестишь меня,

К твоим паду стопам,

И все, что вынес из огня,

Тебе одной отдам.

1942

 

* * *

На старости внуки и дети

Должны возникать на рассвете,

Твой взор напряженный встречать,

Как встанешь, держась за кровать.

Как сам и не думал ты прежде,

Теперь ни о чем о другом

Не можешь помыслить, в одежде,

Разбросанной с ночи кругом.

 

И тычешься всюду без толку,

В обузу себе и другим,

Слезу разотрешь втихомолку,

Ты ею одной защитим.

 

И сядешь за стол, чтобы снова

Не слышать, не видеть, не знать,

Как близкими ты разворован,

Хоть все преуспел им отдать.

 

Ты сам предрекал эту муку -

Спасения в дальних краях.

Молись же и детям и внукам,

Молись на коленях, в слезах.

 

* * *

Аполитичный пес

Не лай на идеолога,

Не вороти свой нос,

А то пришлет он молоха.

 

Дай разжевать ему

Холодную телятину,

Отстань и не пори

При людях отсебятину.

 

Хозяин твой балбес,

Уму не учит, разуму,

Он темный, словно лес,

И лаешь глупо на зиму.

                                               1948

 

* * *

                               А.Д.Сахарову

Сорок дней! Ну, как поверить

Нам, на роковом пути,

Что стоит у Божьей двери

Тот, кто нас пришел спасти.

Город мой в крови и плаче,

Ты припомнил ли о нем, -

Думал, будет все иначе,

И не полыхнет огнем.

 

Все тебе сказал заране.

Как боялся этих дней!

Пошатнулось мирозданье,

Оказалось все страшней.

 

Погнала его тревога, -

И оставил путь земной.

Может, выпросил у Бога,

И спасется город мой.

 

Сорок дней! И все за ними,

Как ушел он и стряслось, -

Закипели месть и злость

И чернили его имя.

 

За просторами глухими,

За холмами городскими

Обжигала кровь насквозь.

 

* * *

                               А.Д.С.

Ты не бойся, не страшись,

Все, как ты хотел, так будет.

Призрачная эта тишь,

Призрачна, как сами люди.

 

Ты разбередил свой век

И забыл о нем на сломе.

Свет двадцатого померк,

В нем ты, в разоренном доме.

 

И не скоро век другой

Твой, тобою порожденный,

Этот скинет роковой,

Весь проказой пораженный.

 

Век безумья не проспишь,

Буйство прет необратимо,

Для тебя настала тишь,

Вся земля в разрывах дыма.

 

Все ты знал, пока ты жил,

Все сказал за год до смерти.

До конца тянул из жил,

Из своих - для всех усердье, -

 

И взросло оно, и впрок

Только копится по крохам,

Незабытый твой урок

Разойдется по эпохам.

 

Кто же успокоит нас,

Поведет, от зла нас спрячет.

Сколько лет - за часом час

Кто, скажи, их обозначит?

 

* * *

Строжайшая, всегда один попрек

Из узких уст вдруг достигал кого:

 Не так нам говорил об этом Бог!

 И ни к чему — пудами позолота.

 

Строжайшая! Скромнейшая из всех,

Всегда на помошь шла ты, тише тени...

И знала чем помочь, и чем утешить грех,

Пред Господом склоняясь на колени.

 

Строжайшая! Свет Божий освещал

Ей путь в тюрьме к больному и калеке,

И все выслушивал Он и всегда прощал,

И тяжкие ее влажнели веки.

 

Строжайшая! Кто ни просил ее,

И кто ни ждал всегда ее опоры,

Как будто бы при ней возникло бытие

И занебесные открылись всем просторы.

 

Строжайшая! Какой тяжелый крест

Мне вверила в беспамятное время,

И не при Вас ли ощутил благую весть,

И всем своим делился я со всеми.

 

Строжайшая! Волшебней на Руси

Не знал я проповедницы. И следом

Все повторяю: — Бог услышит, ты проси...

Проси, проси, и даст, и я твержу об этом.

 

Строжайшая! Столетняя почти,

Ты не обидела, не помрачила душу

Ничью на пересылочном пути,

Ни в тюрьмах, ни в губительную стужу.

 

* * *

Голова моя уцелела

На войне, и после войны,

Миновала прорезь прицела,

Паутинный крест сатаны.

 

Наконец, открывают архивы,

Слава Богу, мне не грозят,

И опять, значит, будем живы,

Правду чтил с головы до пят.

 

После жил я на черной корке,

Да и ныне не разжую -

Черный дым моей памяти, горький,

На заплатку себе подошью.

 

* * *

Мила ему забота -

Тарковский кормит птиц,

И в ранний час прилета

Для соек и синиц

 

Уже полна кормушка:

На веточке - доска,

Накрошены ватрушка

И рис из пирожка.

 

Остыла чашка с чаем

На ворохе страниц,

Он их не замечает -

Тарковский кормит птиц.

 

На веточке сосновой

В апрельский снеговей

Стоит как зачарован

Пред кормом воробей.

 

Бедняга поздно вылез.

Дорвался. Благодать!

И кто его кормилец,

Вовек ему не знать.

 

Ни строчки перевода.

Нечитанность страниц.

Холодная погода.

Тарковский кормит птиц.

 

* * *

Молитвенно уходит осень,

Перегоревшая до тла,

И ветви черные возносит

На блещущие купола.

Ни ветерка, ни капли влаги,

Песчано никнет тишина,

И на листве в глухом овраге

Загадочные письмена.

 

* * *

Эти волны еще при Гомере

Налетали на берег морской,

И всегда в их высоком примере

Смысл таился судьбы роковой.

 

В том и подвиг земной, изначальный -

Пересилить волненье громад,

И взобраться на гребень кинжальный,

И живым возвратиться назад.

 

* * *

Т.О.-Т.

Когда угрюм он и никто уж с ним не сладит,

К нему подходит, неожиданная, сзади,

Стараясь не вникать в невыносимый вздор,

И пальцами виски растрепанные гладит,

И только в силах он ответить: ”Бога ради!”

Но в грозном прищуре светлеет мутный взор.

И вижу я, как раздвигаются морщины,

И остается только след их паутинный

На тонкой коже возле губ его и глаз.

О, сколько надо знать, чтобы душа поэта

Могла оттаять от безумия и бреда

И вновь зажечься и продолжить свой рассказ.

 

* * *

Двум идолам, бок о бок ждущим чуда,

Жене и мужу, хорошо ли, худо,

Но, радостью и горечью всего,

Дано в разлуке духом ирреальным,

На близком расстояньи или дальнем,

Знать, чем живет родное существо.

 

Сильней всего двух идолов наитье,

Невидимые между ними нити

Чувствительней Эоловой струны.

И если кто неверный вздох обронит,

 

Струна как передатчик двусторонний,

Прорвется сквозь мучительные сны.

 

На море, на земле и в небо голубое

Глядит всегда души окошко слуховое,

И этим все навек предрешено.

Пусть грех забыт. И нынче до греха ли?

А жизни нет как нет, и сладится едва ли,

Хоть жить и умереть им рядом суждено.

 

* * *

На полу моя мама лежала,

И молитва звучала над ней,

И скрывало ее покрывало

Ночи длинной беззвездной черней.

 

Я нарушил отцовскую волю -

С мертвой мамы откинул покров

И увидел счастливую долю.

Свет увидел небесных даров.

 

Надо мною толпа, негодуя,

Мне грозила несчастьем, бедой.

Я забыл свою мать молодую,

Я увидел ее молодой.

 

 

* * *

Утром розовая птица

Прилетает погостить

И глядит, как шевелится

Спички пламенная нить.

 

Смотрит, смотрит, улетает,

Утром вновь в окне стоит,

Что-то эта птица знает,

Чиркну спичкой - улетит.

 

* * *

Когда на бреющем, на ИЛах,

Мы шли по головам врагов,

Порой на приземленных крыльях

Спекались волосы и кровь.

 

И трудно было нам поверить,

Тогда вернувшимся живым,

Что это волосы, не перья

Прилипли к крыльям роковым.

 

* * *

Мир, как был, всегда в начале, -

Те же воды, небеса.

Вечному - ни что печали.

Вечному - ничто слеза.

Мир как был, - все теже дали,

Тот же мрак и тот же свет.

Это мы в нем потерялись

От безмерной ноши лет.

 

* * *

Весна безумна, если молод,

И беспощадна, если стар, -

Вней ересь жизни, вся крамола,

За ней всегда стоит пожар.

 

Она во сне змеей гремучей

Свернется рядом - твой палач.

А по утру взорвется тучей -

Грачиный разлетится плач.

 

Старик проснетсяраньше плача.

Подросток приютит змею,

Своей судьбы ночной не пряча,

С презреньем глядя на семью.

 

А малышня проснется с шумом,

Заполнит комнату твою

И не позволит жалким думам

Твоим дать место в их раю.

 

Еще их мартовская школа

Кочует где-то в небесах,

И на губах легка крамола,

И ересь снов светла в глазах.

 

* * *

Кто меньше, кто больше,

Но двое повинны в разлуке.

Кому-то и горше,

Но каждому будет по муке.

 

Кто меньше, кто больше.

Но будут расхлебывать оба,

Кто мягче, кто жестче,

И так уж, наверно, до гроба.

 

* * *

Что тебе небо, свобода, размах

Крыльев поющих,

Если ты их не видала во снах,

Даль стерегущих.

 

Глянешь в окно - там метель или дождь,

Осень ли, лето -

Зернышко клюнешь, водички попьешь,

Вякнешь с рассвета.

 

Птица, рожденная в долгом плену,

Что ты умеешь?

Песенку только и знаешь одну,

С ней и седеешь.

 

Дать тебе волю - вернешься опять

В клетку свою же.

Ты разучилась свой хлеб добывать.

Есть ли что хуже?

 

* * *

А может быть, не тем я был,

Кем я себя вообразил.

И, может, вовсе и не я

На сих страницах жития,

А кто-нибудь совсем другой

Их начертал своей рукой,

Откуда-то продиктовал

Войну, невзгоду, жизнь, развал.

И все попрал мое во мне,

Все подменил, как в жутком сне,

Набором чьих-то образцов,

И не могу найти концов...

 

* * *

Что разум сеял, чувство размело.

И разум сник, и победило чувство.

Ты стал теперь прозрачным, как стекло.

Таким и быть должно твое искусство.

 

И не учи других, а сам учись,

Раскрыв свои тетради, у себя же

И от себя, как от чумы, умчись,

Не то раздавит собственная тяжесть.

 

А где тебе найти свои крыла,

Никто не скажет, и не жди совета, -

Ты сам себе и море, и скала,

И облако блуждающего света.

 

* * *

Ты жизни всей моей судья.

Меня ли защитишь ты пылко

Иль скажешь обо мне с ухмылкой,

Взойдя на круг мой бытия.

Но, милый мой, не обессудь,

Ни мой теперешний, ни дальний,

Увидишь ли мой свет прощальный, -

Не дай, не дай его задуть

Свечой последней, поминальной.

 

«АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ», № 2, февраль 2000, с. 3-28.











Cтраницы в Интернете о поэтах и их творчестве, созданные этим разработчиком:

Музей Аркадия Штейнберга в Интернете ] Поэт и переводчик Семен Липкин ] Поэт и переводчик Александр Ревич ] Поэт Григорий Корин ] Поэт Владимир Мощенко ] Поэтесса Любовь Якушева ]

Маркетинг успеха ] Экономика XXI века ] Управление бизнесом ] Ноу-хау бизнеса ] Бизнес-команда и ее лидер ] Компьютеры в учебном процессе ] Компьютерная хроника ] Деловая информация ] Бизнес. Прибыль. Право ] Быстрая продажа ] Рынок. Финансы. Кооперация ] Секретные рецепты миллионеров ] Управление изменением ] Антология мировой поэзии ]




Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

Почта