Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)

Кадр из российского культового фильма "ПРОГУЛКИ С БРОДСКИМ".
Оператор Олег Шорох, Венеция, осень 1993.

Иосиф Бродский. Гений. Поэт. Лауреат Нобелевской премии.
"... Разумеется, я часть русского литературного процесса, но задумываться над этим я просто совершенно не в состоянии.
Я абсолютно не в состоянии каким–то образом это сфокусировать. Я думаю, что в лучшем случае что–то прибавилось на букву “б”.
Ты знаешь, что интересно — это, правда, несколько общее рассуждение, отвлеченное — но я думаю, что с нами нечто произошло,
что нас спасает и до известной степени даже возвышает и делает людьми. Мы не литераторы, потому что,
когда ты начинаешь определять себя в рамках литературы, в рамках любой структуры — это конец.
И поэтому, с одной стороны, стишки — это самое главное, а с другой стороны, — психологический побочный шок,
потому что невозможно себя квалифицировать. Роберт Фрост говорит: “Сказать о себе, что ты — поэт, также нескромно,
как если сказать о себе, что ты хороший человек”. И уже хотя бы поэтому, но и без Фроста это ясно, — ты просто проживаешь свою жизнь.
И совершенно нет у меня представления о том, что я — литератор, русский литератор, американский литератор, китайский или японский...
Этого совершенно нет, я вообще не знаю, что я такое. В лучшем случае я знаю, что я, ну, скажем, трусоватый,
но любопытный человек. Ну, может быть, уже не любопытный — надоело".

Евгений Рейн-Иосиф Бродский. Человек в пейзаже.
Источник: http://surok-surok.narod.ru/links2.html



Новости протеста

20.04.2008
Добрались до "Эльфа"

Общественность Петербурга против застройки сквера, связанного с именем Бродского

В Петербурге 19 апреля на углу Стремянной улицы и Дмитровского переулка прошла акция в защиту "Эльфийского сквера". Об этом 20 апреля сообщает корреспондент Собкор®ru.

Участники акции вскопали на территории сквера газоны, произвели посадку кустов и деревьев. По окончании субботника прошел сбор подписей под обращением к губернатору Валентине Матвиенко в защиту сквера. Позже собравшиеся устроили чаепитие.

В акции приняло участие около 100 человек. Среди них активисты движений "Зеленая волна" и "Живой город", представители творческой тусовки 1970-80-хх годов, многие известные петербуржцы: лидер творческой группы "Митьки", художник Дмитрий Шагин; лидер рок-группы "АукцЫон" Олег Гаркуша; лидер группы "СП Бабай" Михаил Новицкий; профессор Нью-Йоркского университета культуролог Аркадий Небольсин.

"Эльфийский сквер", неофициально названный так по имени кафе "Эльф", располагающегося в соседнем доме, был известен в 1970-80 гг. как место тусовок петербургского андеграунда. Сквер связан с именем поэта Иосифа Бродского, который часто посещал это место.

На месте сквера власти планируют построить гостиничный комплекс. По словам организаторов акции, подобный замысел таит в себе двойную опасность. Помимо того, что будет уничтожено "культовое" место, могут создаться условия для обрушения соседних зданий.

Кирилл Бюттнер




Источник: http://www.rufront.ru/materials/480AFC0860619.html


«Тихий Дон». Нерешенная загадка русской литературы ХХ века / Кухня Андрея Черкизова

Кухня Андрея Черкизова

Интерактивная дискуссия на одну из актуальных политических тем недели


Ведущий Андрей Черкизов

Гости:
Анатолий Найман, поэт, писатель
Леонид Кацис, доктор филологии, литературный критик,
доцент Российско-американского учебно-научного центра библеистики и иудаики РГГУ

А. ЧЕРКИЗОВ — Добрый вечер. Суббота, 28 мая, стало быть, вы слушаете "Эхо Москвы". Стало быть, у нас "Кухня". Сегодня будем говорить о двух писателях, двух нобелевских лауреатах, двух писателях, которые родились в России. Иосифе Александровиче Бродском и Михаиле Александровиче Шолохове. Ибо на уходящей неделе у них обоих юбилей. Бродскому исполнялось бы 65 лет, а Шолохову 100. Попытаемся сопоставить не двух этих писателей, а два этих пространства, я бы так сказал в русской литературе. В гостях Леонид Фридович Кацис, доктор филологии, литературный критик. Здравствуйте. И Анатолий Генрихович Найман, поэт, писатель человек из ахматовского круга, друг Бродского. Здравствуйте. Пейджер 974-22-22 для абонента "Эхо Москвы". Что касается телефона, там видно будет. А вот какой у меня вопрос к вам, Анатолий Генрихович. Скажите, мне, пожалуйста, собственно он будет точно такой же, только чуть иначе сформулированный и к Леониду Фридовичу. Иосиф Бродский русский поэт?

А. НАЙМАН — Безусловно, а какие есть предложения…

А. ЧЕРКИЗОВ — А вот вопрос. Тут меня буквально вчера и позавчера со мной говорил один из сотрудников российского отделения "Джойнта" говорил о том, есть еврейская культура, нет еврейской культуры в странах России, речь не идет об Израиле, где есть израильская культура и флаг вам в руки. Для меня одним из достоинств советского периода, хотя у него была масса недостатков, было появление, формирование такой очень интересной личности как советский писатель. Причем оба слова я писал бы с большой буквы. Не вообще какой-то соцреалист паршивый. А вот именно Советский Писатель. Например, прекрасный писатель Григорий Канович, который сейчас живет в Израиле, а до этого большую часть своей жизни прожил в г. Вильнюсе. И для меня загадка как его назвать. Он писал в основном всегда по-русски о жизни в еврейских местечках в Литве дореволюционной, как правило, и при этом всю дорогу жил в Литве. Какой он писатель, еврейский, русский, литовский? Он советский писатель. Вот нравится, не нравится, вот он советский писатель с моей точки зрения. Вот Иосиф Бродский он какой поэт?

А. НАЙМАН — Вы вначале упомянули о принадлежности к некоторому узкому кругу ленинградскому, к которому Бродский, Бобышев, скажем, хотя это немного из другой компании. Еремин, Уфлянд, Рейн, и я, Лосев. Я могу без остановки перечислять. Горбовский. Принадлежали мы все. И этот круг именно что отличался от подобного московского, я сейчас объясню, что я имею в виду. Отличался именно совершенной советскостью. У Довлатова есть какая-то запись в его книжке "Соло на ундервуде", когда он записал, я это не помнил, мы идем по улице, он говорит: зайдем к такому-то, он здесь живет. Я говорю: да неохота. — А чего неохота? — Да какой-то он советский. Он советский? — спрашивает Довлатов. – Ну, антисоветский, какая разница. Это Найман говорит. Так вот, мы были такая группа асоветская, в Москве тоже была такая группа. Скажем, Красовицкий, Хромов, Чертков. Это были асоветские люди. Но были и антисоветские.

А. ЧЕРКИЗОВ — А что такое асоветские?

А. НАЙМАН — В общем, нас мало трогало, какая в это время власть. Понимаете. Ну, такая, ну сякая, это власть. Власть всегда власть. Как известно, она как сказал великий поэт, отвратительна как руки брадобрея.

А. ЧЕРКИЗОВ — Извините, перебью вас. Не могу не высказаться. Я к своему стыду не знаю, кто это сказал…

А. НАЙМАН — Это сказал Мандельштам.

А. ЧЕРКИЗОВ — К моему двойному стыду, прошу, не велите казнить, а велите помиловать, но я должен сказать, что я, когда стал отпускать бороду, была первая половина 70-х годов, в Москве в Столешниковом переулке я нашел брадобрея потрясающего. Очень пожилого, как он мне потом говорил, он начинал еще при НЭПе. С потрясающими руками, которому я ходил, покуда не запретили в парикмахерских бриться по причине ВИЧ. Это, значит, было лет 10 до середины 70-х годов, потом он умер. Но вот эта мандельштамовское сравнение власти с руками брадобрея у меня тогда получается, смотря, какая власть. Может быть, власть бывает такая, что ее руки хороши, так же как руки хорошего брадобрея.

А. НАЙМАН — Мы были воспитаны…

А. ЧЕРКИЗОВ — Хотя я в это не верю, но тем не менее.

А. НАЙМАН — Мы были воспитаны или лучше сказать, мы воспитаны именно на том, что любая власть, власть как таковая. Что касается еврейскости или не еврейскости Бродского, я как вы догадываетесь, об этом слышал регулярно. Бродский своей крови не скрывал. Но не умею вести разговор про кровь. Я не совсем понимаю, что это такое. Дело в том, что мы тогда попадем в нелепое положение в русской нашей литературе. Потому что Державин у нас окажется татарин, а Пушкин негр, Жуковский турок, а Мандельштам и Пастернак евреи. И так, в общем, кого ни копни.

А. ЧЕРКИЗОВ — На меня уже на пейджере наезжают за то, что я впал в последнюю степень своего маразма. Начинаю мерить великого поэта, выяснять, русский он или нет, еврей или нет. Хотя на самом деле смысл моего вопроса все-таки немножко другой. Вот Пушкин когда-то начинал русскую литературу с французских канонов. А Бродский поставил русскую поэзию на английские рельсы. И что вообще довольно такое чудное… Пастернак немножко пытался на немецкие поставить, но вот Бродский на английские. Что вообще немножко неожиданно для русского языка. Потому что разница между английским и русским куда больше, чем между французским и русским. Как мне представляется. Хорошо. А каким писателем был Шолохов? Леонид Фридович.

Л. КАЦИС – Жутко сложный вопрос. Дело в том, что если как раз в отношении Бродского…

А. ЧЕРКИЗОВ — Был ли он советским писателем?

Л. КАЦИС – Я попробую ответить на этот вопрос. В отношении Бродского я скажу, что при его жизни была большая дискуссия, связанная с его статьями Зеева Бар-Селлы, который пытался установить границу, когда Бродский отказался от своих корней, были соответствующие статьи в журнале "22" и в бродсковедении есть этот вопрос. Это я просто отвечаю тем на пейджер, чтобы люди не волновались. А что касается Шолохова, я не знаю, был ли писатель Шолохов вообще. Был такой деятель советской литературы. Был такой член ЦК КПСС, был такой человек, попадавший в те передряги, которые были в истории страны. Я всегда своим студентам говорю, когда нам начинают говорить про проблемы Флоренского, Лосева или в данном случае Шолохова, которых преследовало НКВД: а, сколько министров НКВД дожило на своем посту, не будучи расстрелянными. Это общая обстановка в стране, поэтому он просто попал в ту историю, как человек, с которой он имел дело. И чем дальше мы видим развитие истории нашей литературы, тем больше мы видим, как люди этого уровня были связаны с властью, к каким группировкам они принадлежали. И как они существовали.

А. ЧЕРКИЗОВ — Первый вопрос, Шолохов, есть такой писатель Михаил Шолохов?

Л. КАЦИС — У меня есть очень сильное подозрение, что нет.

А. ЧЕРКИЗОВ — Тогда я уже снимаю второй вопрос. Какой он писатель.

А. НАЙМАН — Я прожил довольно порядочную жизнь. С какой стати я буду в конце своей жизни отказываться от того, что такой писатель Михаил Шолохов существует. Он всю мою жизнь существовал. Я читал его роман "Тихий Дон". Я даже в очень раннем детсадовском детстве был уверен, что "Тихий Дон" это "Дон Кихот" наоборот. И для второго нобелевского лауреата, о котором мы сегодня говорим, для Бродского я с ответственностью могу сказать, что как-то никогда не обсуждали, есть такой писатель Шолохов или нет, разумеется, есть такой писатель. Какой он писатель, и главное его заявление такое, что расстрелять Синявского и Даниэля по законам революционного времени и возмущение интеллигенции по поводу того, как же русский писатель говорит такие вещи, это ставит его…

А. ЧЕРКИЗОВ — Прошу прощения, напомню слушателям, о чем вы сейчас говорите, потому что многие, к сожалению, или к счастью уже не знают. Когда в 1965 году правительство, советская власть начала первый политический процесс послесталинской эпохи против двух писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля, то на 23-м съезде партии Шолохов выступил с очень гневной и по смыслу своему омерзительной с моей точки зрения речью. Где сказал, что Сталин таких людей ставил к стенке, а мы еще чего-то им прощаем и только тюрьму даем. Вот это имел в виду Анатолий Генрихович Найман. Извините, продолжайте.

А. НАЙМАН — Я понимаю прекрасно, что рядом со мной сидит и уважаемый филолог и я понимаю прекрасно, где происходит разделение между книгой, литературой и публичным особенно политическим заявлением. Но в русской литературе такого разделения до последнего времени не было, да и сейчас я не вижу. И поэтому именно судили высказывания Шолохова как высказывания не конкретного человека, а как высказывания русского писателя и как писателя с довольно большим удельным весом. И я не хочу сейчас говорить о том, что нет, такого писателя не было. Простите, я только одну фразу скажу. Я дружил с Ириной Николаевной Томашевской или лучше сказать, она ко мне относилась дружески. И вот она автор книги "Стремя "Тихого Дона", в которой доказывает, что…

А. ЧЕРКИЗОВ — Первый советский критик-литературовед, который доказывал, что "Тихий Дон" не написан Шолоховым.

А. НАЙМАН — Да, написан был другим человеком. Но это мне напоминало то, что говорила к случаю Ахматова, что да, это известно, что "Илиаду" написал не Гомер, а совершенно другой старик. Тоже слепой. Понимаете, наверное, мог написать тот человек, а не Шолохов. Мне разницы большой нет. Я понимаю, что для того человека, если он это написал, но для меня разницы большой нет. Для меня "Поднятая целина" книга более-менее не существующая.

А. ЧЕРКИЗОВ — Но первый том все-таки, как мне представляется есть. Второго совсем нет.

А. НАЙМАН — Ну да, "Судьба человека" это чисто пропагандистская вещь с моей точки зрения. Но "Тихий Дон" я хотел сказать, не моего романа роман. Но я отдаю должное, это такая фигура и я хочу сказать, что и заявление на этом самом 23 съезде свидетельствовало о том, что это непростая фигура. Не Мишка Шолохов, а что действительно говорит крупная фигура. Я бы даже хотел его сравнивать, увы, не в его пользу сравнение, скажем, с Фолкнером, а не с какими-то писателями советского времени.

А. ЧЕРКИЗОВ — Сейчас я прочитаю два вопроса, которые пришли на пейджер. И потом будет вопрос, который я хочу задать как ни странно Леониду Фридовичу Кацису, который специалист больше по Шолохову. Тем не менее. "О чем вы говорите, господа, — пишет Инесса, - непонятно содержание вашей беседы. Не был бы Бродский гением, если бы его не попросили из России. Есть равные ему поэты, оставшиеся дома и лишенные подобного восхищения". А Володя задает такой вопрос. "Скажите, пожалуйста, какие фундаментальные вещи были написаны Бродским и дайте небольшую справку, что это за поэт". Перед тем как я попрошу вас ответить на этот вопрос, потому что если я попрошу Анатолия Генриховича, то это будет часа на четыре.

А. НАЙМАН — О, нет, нет.

А. ЧЕРКИЗОВ — Тем не менее, и вам слово дам. Был такой я не хочу называть его фамилию начальник Пятого управления ГБ, который закончил службу в этой должности и сейчас жив-здоров, который говорил о том, что он поставил на ноги это Пятое управление по борьбе с антиконституционными делами советских граждан, на самом деле по борьбе с антисоветизмом, на самом деле по борьбе с инакомыслием. Он говорил, что все писатели должны мне спасибо сказать, потому что я им всем карьеру сделал, вышиб их (это я пересказываю по смыслу, а не по словам) они уехали с нашей подачи за границу, там себе сделали имя. Вот, дескать, Бродский тоже, как говорит Инесса, сделал себе имя, только потому, что уехал за границу. Леонид Фридович, что вы по этому поводу думаете?

Л. КАЦИС – По этому поводу я думаю, что за границей оказалось около 200 русских писателей, и за исключением 2-3 имен ничего близкого по значению и влиянию Бродского не было. Это, во-первых. Во-вторых, до еще всяких отъездов мы знаем, что интеллигентная питерская публика составляла уже собрание сочинений. Хотел бы я увидеть такого человека. Я также хотел бы заметить, что уже его, правда, не входящая по его воле в собрание сочинений поэма "Шествие" подводила очень серьезный итог тому, что сделали предшественники, причем на вполне приличном уровне типа Ахматовой и задавались новые координаты. Его недавно напечатанная поэма о большой войне говорит, об очень точном осмыслении не политическом, а поэтическом своего места. Как в рамках русской литературы, так, кстати говоря, и советской. Правда, в бродсковедении ведь не очень часто можно встретить работы о соотношении Бродского с Сельвинским или Слуцким, но от этого ничего никуда не девается. Огромная роль Маяковского в нем, переработанная им. Но естественно Ахматова, Пастернак, Мандельштам. То есть это до всякого отъезда сформированная фигура, лидерство которой не обязательно как в спорте первое место, но лидирующее положение в определенной ситуации не вызывало сомнений. В отношении описаний его творческого пути мне кажется, что перечислять сборники и как-то даже неудобно. А в отношении нашего второго героя я хочу сказать, посмотрите на круг людей, который окружал, предположим, Надежду Яковлевну Мандельштам, Ахматову, затем, кто окружали Бродского. И посмотрите на тех, кто окружал Шолохова. Это очень существенный показатель. И дело не в том, здесь он был или нет. Пастернак был здесь. И получил эту нобелевскую премию. Солженицына высылали, мы знаем отвратительную совершенно книгу "Кремлевский самосуд", где действительно ГБ управляло всеми этими процессами, это внутренние документы, мы видим, как это не совпадает с "теленком", но от этого ничего не меняется. Ну и дураки, если создавали эти биографии, а потом не могли с ними справиться. Почему собственно от того, что кто-то успешно использовал трагическую ситуацию, я должен уважать начальника Пятого управления.

А. ЧЕРКИЗОВ — Я отвечу Наталье, которая мне говорит: "Господин Черкизов, с чего вы взяли, что процесс Синявского и Даниэля был первым политическим процессом против писателей послесталинского времени, а Бродский и другие?" Бродского осудили за тунеядство. С вашего разрешения это все-таки не политический процесс. А вот Синявского и Даниэля осуждали за то, что они посмели опубликовать свои произведения под псевдонимами за границей.

А. НАЙМАН — Подоплека была у Бродского, разумеется, политическая.

А. ЧЕРКИЗОВ — Но я в данном случае говорю с юридической точки зрения. Вот почему я называю процесс Синявского и Даниэля первым политическим процессом, ни по какой другой причине.

А. НАЙМАН — Если вы мне позволите, я скажу, во-первых, Володя, я начну с Володи. Володя, я не понимаю, с какой стати вы слушаете нашу передачу. Выключите вы "Эхо Москвы". Потому что вы говорите: а что такого сделал Бродский. Человек, который это спрашивает, зачем ему начинать с передачи "Эхо Москвы". Надо посмотреть какой-то словарь, любую энциклопедию, или в Интернет залезть и посмотреть, что сделал Бродский. Не понравится… я, например, совершенно не знаю какие там дела в какой-то металлургической промышленности. Я не задаю по радио этот вопрос. Что касается Инессы, то это такое капризное заявление. Ну, вот да, по моему мнению, здесь тоже остались замечательные поэты. Разумеется. Но Бродский совершенно особняком стоящая фигура в русской поэзии во второй половине прошлого века. Я могу сказать, ответить, чем Бродский отличается от самых талантливых и мною уважаемых…

А. ЧЕРКИЗОВ — Кстати, Анатолий Генрихович, вот та же Инесса, которая ругает, извините, я ничего не могу поделать, что я неправильно ее цитирую, она не сказала, что Бродский гений только потому, что он уехал. Но есть такое понятие как раскрутка, вот он есть раскрученный поэт.

А. НАЙМАН — Такое понятие есть, понимаете, да, есть раскрутка, есть раскрутка в группе "Тату". Вот берут двух девчонок и их раскручивают. А Бродский это тот, кто сам кого хочешь, раскрутит. Это совершенно ложное представление о том, что происходило с Бродским. Я не знаю, есть ли у меня время сказать.

А. ЧЕРКИЗОВ — Сейчас будут новости, а потом мы продолжим.

НОВОСТИ

А. ЧЕРКИЗОВ — Володя опять пишет. "Господа, прощу еще раз назовите крупнейшие работы Бродского, я знаю работы Шолохова, Маяковского, Твардовского, но ни одной работы Бродского я не знаю". Володя, милый, есть Интернет или в библиотеке есть картотечные ящики. Берете либо ящик, либо входите в "Яндекс" в Интернете и получаете список. Кроме того в книжных магазинах больших продается собрание сочинений или сборники Бродского. Берите покупайте, читайте и наслаждайтесь. У меня вопрос к вам, Леонид Фридович. Скажите мне на милость, вот у Шолохова есть одна проблема, которая, по сути дела касается, может быть, только не касается "Они сражались за Родину".

Л. КАЦИС – Касается.

А. ЧЕРКИЗОВ — Я еще не сказал, какая проблема. А вы уже со мной спорите.

Л. КАЦИС – Мне уже понятно.

А. ЧЕРКИЗОВ — Отсутствие черновиков и беловиков. Рукописного фундамента книг, которые он писал. Скажите мне, а тут недавно пару лет назад стало известно, что беловики "Тихого Дона" какая-то московская семья, которой Шолохов оставил, уходя на войну, наконец, отдала этот беловик в Институт русской литературы.

Л. КАЦИС – Институт мировой литературы.

А. ЧЕРКИЗОВ — Институт мировой литературы. Так что какова сейчас ситуация с рукописями Шолохова?

Л. КАЦИС – Ситуация следующая. Это рукописи, которые были по легенде представлены Шолоховым на комиссию по проверке его авторства в 29-м году. Ничего подобного в истории русской литературы того времени и вообще 20 века нам не встречалось. Что это такое? На первых страницах 50-60, может быть, чуть больше есть какая-то правка, что-то интересное. Вот эти страницы аккуратно перепечатываются. Дальше правка просто минимальна. Однако даже фанатичные сторонники Шолохова в отличие от бывшего директора Института мировой литературы Кузнецова Феликса Феодосиевича, руководитель бывшей шолоховской группы этого института профессор Петелин отдает себе отчет в том, что эта рукопись ничего не решает в проблеме авторства. Более радикальные исследователи давно показали, что эта рукопись не соответствует ни первой журнальной редакции, которая вышла в журнале "Октябрь" этого романа, ни в первой полной редакции "Тихого Дона" 40-го года. То есть, скорее всего, перед нами соответствующий артефакт, как артефактом является во многом вся жизнь Шолохова. В отношении "Они сражались за Родину". Совсем недавно года 3 тому назад, 2 года назад в "Новой газете" было изложено мнение израильского исследователя Зеева Бар-Селлы, который показал, что боевые сцены этого романа поразительно напоминают рассказы Андрея Платонова, напечатанные в "Красной звезде" и подобных военных органах того времени. В ответ на это мы получили огромную книгу Института мировой литературы, написанной Натальей Васильевной Корниенко "Платонов и Шолохов", основная идеология которой сводилась к тому, что в 20-е годы все у всех списывали, все цитировали одно и то же. Поэтому тексты отличить нельзя. Нервная, очень с большим количеством ошибок книга, и я надеюсь, что в этом году появится работа и на эту тему. То есть мы имеем довольно странную ситуацию, с первой же минуты появления этого произведения, официально и неофициально ставился вопрос об этом авторстве. А нынешний юбилей превратился просто в юбилей филологии. Просто 80%, если не больше статей упоминают эту проблему, проклинают, прославляют, велят призвать к суду тех, кто этим занимается. Но даже мне, много лет занимающимся этой проблематикой, не приходилось никогда ожидать, что мы это увидим. И, наконец, в тот момент, когда писатель Лев Колодный эту рукопись предъявил, тогда же я сразу написал еще в газете "Русский курьер", где была его перед этим статья, что сама по себе рукопись вообще-то ничего не решает. Существуют тексты без рукописей, существуют надиктованные тексты, существуют пропавшие рукописи. Проблема авторства заключается не в этом. А в проблеме соответствия личности автора, исторической ситуации, в которой он живет, истории его произведения в соотношении с историей литературы и многое другое. И вот чем дальше идет изучение этого вопроса, тем больше возникает проблем.

А. ЧЕРКИЗОВ — Я не филолог, но тут я с вами позволю в некоторой степени не согласиться. Во-первых, есть надиктованные рукописи потом правленые писателем с первой до последней страницы. Хотя он оных не писал изначально, но диктовал. Во-вторых, я должен сказать, что советская очень хорошая традиция издания академических рукописей по рукописям, по подлинникам авторского текста, она, например, применительно к Шолохову невозможна. Как издавать академического Шолохова, когда нет рукописной базы.

Л. КАЦИС – Можно ответить на этот вопрос. Вы совсем не противоречили в том, что вы сказали мне. Не имеет значения, как изготовлен текст. Все равно мы вынуждены изготавливать текст для печати как-то. Значит в том, что касается издания академического собрания в данном случае у советской литературы 20-х и самого начала 30-х годов есть одна интересная особенность. Первые редакции произведений очень часто настолько отличаются от второй, третьей и так далее или первая часть романа настолько отличалась потом от первой, второй вместе, что это настоящая редакция. И в случае Шолохова мы имеем журнальную книжную редакцию, с тотальной и очень сложной редакторской правкой на протяжении десятилетий.

А. ЧЕРКИЗОВ — Вот, кстати, еще один вопрос. Если взять прижизненное издание "Тихого Дона", то некоторые из них отличаются один от другого как будто это другой роман. Например, "Тихий Дон" 1949 года издания.

Л. КАЦИС — Не 1949 года, а 1953-54.

А. ЧЕРКИЗОВ — Да, если бы я был бы писателем, и мне бы понудили такую правку, я бы снял свою фамилию с титульного листа. Потому что это не моя правка, это ваша, ну тогда вы и будьте автором.

Л. КАЦИС — Вы знаете у нас тут есть такой пример с "Молодой гвардией" Фадеева, когда первая редакция существенно отличается от второй. И он это сделал сам, автор мог не согласиться, но мы исторически знаем, кто делал правку издания, которое вышло уже после смерти Сталина, хотя делалась в последние годы его жизни. Это деятель Кирилл Потапов, о чем есть переписки Шолохова, это не секрет. А восстанавливал это все деятель ЦК КПСС Игорь Черноуцан. Поэтому здесь очень тонкий вопрос, а кто редактировал тексты, а почему так сильно отличаются журнальная редакция от книжной. Это действительно филология, но именно она, прочитанная адептами Шолохова, сегодня и дала тот взрыв, который мы имеем. То есть мы имеем, наконец, общую постановку этой проблемы.

А. ЧЕРКИЗОВ — Анатолий Генрихович, теперь к вам вопрос. Что касается рукописного фонда Бродского. Он существует, он есть, он собран, он у кого-то хранится. Вообще как в этом случае?

А. НАЙМАН — Если вы позволите, я вообще признаюсь, что чувствую себя довольно неуютно. Объясню сейчас в чем дело. Я пришел сюда говорить о русской литературе. И мы обсуждаем два крупных явления в русской литературе. Так я думал, во всяком случае. Одно называется Шолохов, другое – Бродский. Филология меня, вообще говоря, не интересует. Я считаю это вторичным делом. Я никому не предлагаю разделить мое мнение, но, во всяком случае, это так. Я хочу сказать, что это довольно странное сближение, как сказал Пушкин: Шолохов и Бродский, но, тем не менее, так получилось. Я думаю, что в 2040 году, если будет еще Россия, если будет "Эхо Москвы", то едва ли будут отмечать столетие Бродского и 135-летие Шолохова. Так мне кажется. Я хочу сказать о том, что я знаю. Не то, что я чувствую, а то, что я знаю. Я знаю, что "Тихий Дон" это очень крупное весомое явление русской литературы, я знаю, что сделал Бродский. Это мой запоздалый ответ Инессе, которая об этом сказала. Представьте себе, что существуют условия, при которых русская поэзия это Евтушенко, Вознесенский, Рождественский. Так было. Я совершенно не ставлю под сомнение творческие качества всех трех перечисленных людей. Ни в коем случае. Больше того, я поклонник таких-то и таких-то вещей. Но я хочу сказать, что это поэзия, которая приучила, она существовала в течение 20, если не 20 с лишним лет. И она приучила говорить и думать значительную часть населения России, вообще Советского Союза, вот таким образом как тогда писались "Бабий Яр", "Наследники Сталина", вот эти какие-то такие стихи "Братская ГЭС", вот таким вот образом рассуждать и думать и принимать жизнь. И вот мальчишка, который моложе был их всего на 6-7 лет, он переломил эту ситуацию, он переучил людей не только говорить иначе, но и думать иначе. Он заставил почесать репу всех нас, чтобы мы подумали, что бывают вещи более сложные, чем скажем…, я был в компании джазистов, как писал Евтушенко. Существуют вещи более сложные…

А. ЧЕРКИЗОВ — Я прошу прощения. Я одну фразу хотел сказать. Я довольно поздно впервые прочитал Бродского, он еще жив, не был лауреатом Нобелевской премии, это конец 70-х годов. К своему стыду. Я вообще больше к московской поэтической школе всю дорогу принадлежал. И когда прочитал, я позвонил своему ближайшему приятелю и сказал: быстро покупай "Три семерки" портвейн был очень хороший дешевый и немедленно ко мне, я вам буду читать новую русскую поэзию. Это абсолютно новый язык поэзии. Это потом мне объяснили, что это англоманство, и так далее. Это все потом. Но первое, что я увидел – это был новый русский язык.

А. НАЙМАН — Зачем нам это англоманство, то есть это опять для филологии, это хорошее дело знать, какую струю Бродский влил. Но дело же не в этом. Дело в том, что вдруг появился невероятно яркий талант. И я не хочу сказать, что появился гений, я просто не умею таких слов говорить. Но, безусловно, с проявлениями гениальности. Более того, когда он еще был мальчишкой 18-19 лет, он нам жить не давал, повторяя все время, "главное - величие замысла" и массу других вещей, которых я тогда не очень понимал смысл, что надо брать нотой и выше. То есть я понимал, что он имел в виду. Но я не совсем понимал, почему надо брать нотой выше. О’кей. Короче, "главное — величие замысла". И он осуществил этого, он показал, какого калибра должен быть поэт в России. Может быть поэт в России. Кроме того, только что вы сейчас сказали, мы берем стихи, и мы подпадаем под магию этих стихов. Мы даже более того, мы слушаем его голос, мы половину не различаем, потому что он читает слитно, громко, все равно понимаем, какая в этих стихах…

А. ЧЕРКИЗОВ — Я прошу прощения, не сердитесь, просто "Кухня" подразумевает, что кухонного дела человек тоже имеет право "мяу" сказать. В любой момент, когда вы сочтете возможным, прочитайте ваше любимое стихотворение. Любое на выбор.

А. НАЙМАН — Вы знаете, это не совсем честный прием.

А. ЧЕРКИЗОВ — Хорошо, сняли.

А. НАЙМАН — Потому что я наизусть не учил. Просто я, начиная со стихотворения "Рождественский романс" он пришел ко мне, когда мне было около 22-х, а ему было 18. Это огромная разница, как вы знаете.

А. ЧЕРКИЗОВ — В то время — да.

А. НАЙМАН — И он читал стихи. И они мне просто совершенно не показались. Вот его стихи в 18 лет, правда, там была какая-то строчка про большие вагоны. И что-то было в этом не складное и поэтому действующее такое. Но уже когда он написал "Рождественский романс" да и до, надо сказать, в каких-то стихах до 1962 года, потому что 1962 год, на мой взгляд, был такой переломный. Это в 1962 году: "я обнял эти плечи, взглянул на то, что оказалось за спиной, и увидал, как выдвинутый стул сливался с белоснежною стеной". "Был в лампочке пониженный накал, невыгодный для мебели истертой, и потому диван в углу сверкал коричневою кожей, словно желтой". Это понимаете, это уже стихи, которых не было еще в русской поэзии. И ошибиться в этом невозможно. "Но мотылек по комнате кружил, и он мой взгляд с недвижимости сдвинул. И если призрак в этом доме жил, то он покинул этот дом, покинул". И тут так читать, как я читаю или так, как Бродский читает, тут ошибиться нельзя. Это то, что и почему стихи все не гибнут и не гибнут. Ты можешь выдумывать все что угодно, какие угодно вещи. А вот это и есть…

А. ЧЕРКИЗОВ — Кстати, Бродский специально так читал свои стихи или это просто иначе читать…

А. НАЙМАН — Я думаю, что специально. В каком смысле – я думаю, что смотрите, ты Бродский, ты пишешь такие стихи, ты понимаешь, какие они, ты один знаешь до конца, что это за стихи. И ты понимаешь, что даже если их читать на бумаге, то требуется какая-то работа. А уж когда ты читаешь их со сцены или в гостях, публика не может сразу уловить. И поэтому это как голландцы, когда террористы захватили их поезд, они в 5 часов утра, когда человек наиболее расслаблен, они пустили реактивные самолеты. И вот он пускал эти реактивные самолеты, чтобы вообще выбить из-под человека почву, чтобы он принадлежал только звуку. Потому что, переиначив: вначале было слово — я хочу сказать, что вначале был звук. Вначале любого стихотворения существует звук. И этой новой грамматике он научил последующие поколения поэтов. Все молодые поэты проходили через грамматику, которую им задал Бродский. Это потом они справлялись с этой грамматикой, отходили от него. И, наконец, это человек, который поражает цельностью судьбы. Что повторять какие-то слова, которые мало чего значат. Раскрутка, раскрутка. Никакая не раскрутка. Это человек, который в 20 с малым лет на суде сказал, судье, которая его должна была запсотить на 5 лет в ссылку, а то и в лагерь, никто ничего не знал. Откуда вы знаете, что вы поэт. Вот именно вы, что оканчивали Литинститут, вы, что член Союза писателей. А он послал все это дело и в Союз писателей и в Литинститут. И сказал, растерянно сказал, но сказал: я думаю это от Бога. Какая тут нужна раскрутка для этого человека, скажите, что за ерунда.

А. ЧЕРКИЗОВ — Скажите, Леонид Фридович, человек, будем условно называть Шолохов, чтобы снять проблему филологии, вот он внес что-то в русский язык, в русскую культуру, в русскую прозу что-то такое свое, как Бродского, что останется через 100 лет и через 200.

Л. КАЦИС – Я сразу скажу, что я Анатолию Генриховичу завидую, лучше бы я поговорил на его темы. Серьезно говорю вполне.

А. ЧЕРКИЗОВ — Верю, верю.

Л. КАЦИС – Я хочу сказать, что тот текст, который называется "Тихий Дон" и который представляет собой, по мнению Томашевской что, бог с ним с конкретным автором, что это роман десятых годов, что он очень точно почувствовал по возрасту как читатель, что вот такая русская проза очень важна. Те куски, которые в следующие тома попали — более сложный вопрос. Безусловно, какая-то нота есть. Но внесена она в немалой степени, потому что развалилась центральная большая русская литература. Были расстреляны или запрещены или не печатались или не понимались все писатели фактически 20-х годов. Вот как раз когда появился Бродский, то многие, во-первых, осознали, что Ахматова и Пастернак рядом где-то, то ли живут, то ли рядом. С другой стороны начали появляться Бабель, Платонов и так далее. И тогда все то, что люди вчитывали в этот роман один оставшийся, начало растекаться.

А. ЧЕРКИЗОВ — Я прошу прощения. Появляться – это начали издаваться.

Л. КАЦИС – Да, иногда в журналах, иногда в "Самиздате". Я даже так аккуратно сейчас говорю. Меня не официоз сейчас интересует. И на этом фоне он, в том-то и дело, что этот человек даже не сумел просто сказать, что я жил в то время, когда были они. Вот его как не было, так и нет. Вот именно как писателя, как личности, как человека, соответствующего своим текстам. И вот то, что я сказал про его окружение, оно наиболее хорошо показывает, кто к нему прилипал. Даже просто по уровню. Сегодня адепты этого человека не могут сказать того, что мы говорим, когда говорим, что иногда для нового поколения слишком даже много не переваренного Бродского, лучше бы немножко подумали, что делают молодые многие поэты, которые не могут преодолеть. А нам здесь говорят, что истончилась шолоховская плеяда. Да трудно место-то для нее найти. А какие-то куски этой прозы, безусловно, хороши. Первых двух частей и немножко четвертой.

А. ЧЕРКИЗОВ — А Томашевская кого считала автором…

Л. КАЦИС – Она считала Федора Дмитриевича Крюкова наиболее известного тогдашнего донского писателя. Я вообще хочу сказать, что не надо думать, что это задача, которую мы ставим, что она чисто филологическая. Она еще и нравственная.

А. ЧЕРКИЗОВ — Я прошу прощения. Тут кто-то сказал, что вы, дескать, обсуждаете, когда компьютерный анализ показал абсолютное авторство Шолохова. Что вы по этому поводу можете сказать?

Л. КАЦИС – Так как у меня все-таки не совсем гуманитарное образование, то метод, примененный в этом анализе, не имеет отношения к случаю Шолохова. А критерии, которые там применялись, не разделительны в данном случае. Я писал об этом специально еще в 1996 году в журнале "Новое литературное обозрение", и по радио, честно говоря, обсуждать это не хочу. Говорить здесь не о чем, это работа не профессиональная, хотел бы верить, что не подделка.

А. НАЙМАН — Вообще мне нравится список русских нобеляров.

А. ЧЕРКИЗОВ — Мне тоже.

А. НАЙМАН — И Бунин, и Шолохов, и Пастернак, Солженицын, Бродский толковый список. Дело в том, что существует такое мнение, что не отражают состояние дел, нобелевские премии очень часто дают не тому. Ну да, когда был жив Толстой, а уже нобелевские премии были. Его отказ получить нобелевскую премию, это было действительно, он не отражал положение дел в литературе. Вот есть Толстой, а он не нобеляр. А Сюлли-Прюдом нобеляр. Но уже потом, когда этому делу сто с лишним лет, нормально и наша пятерка очень хорошая. И каждый в ней играет какую-то свою роль и Шолохов вполне на месте в этом деле. Он написал, не он написал, в общем, я за то, чтобы все было, так как есть.

А. ЧЕРКИЗОВ — Совершенно верно. Я хочу сказать, тут многие меня как обычно кроют, пусть себе кроют, дело такое субботнее. Я хочу сказать что, например, неважно, кто написал "Тихий Дон" в самом таком буквальном смысле, кто его написал. Принято сейчас, что это сделал М. А. Шолохов, пусть это будет он. Роман фантастический, роман потрясающей силы необыкновенной, языка, некоторыми своими кусками на уровне такой вершины русского языка. Никто не спорит. Точно так же как на самом деле меня простите, не очень печалит, сколько людей из тех, кто нас сегодня слушают, знают, что написал Бродский. Если их сейчас спросить. Главное в том, что может быть, сегодняшняя передача одних понудит прочитать "Тихий Дон" или перечитать, а других прочитать или перечитать сборник стихов Иосифа Бродского. И тот и другой, надеюсь, будут довольны. А мы, я буду считать свою миссию выполненной. Спасибо вам огромное.

А. НАЙМАН — Вы еще не сказали ни слова о его прекрасном двухтомном сборнике эссе Бродского. Но это в другой раз.

А. ЧЕРКИЗОВ — Спасибо. Всего доброго.



Источник: http://www.philol.msu.ru/~lex/td/?pid=02413&oid=024




КГБ: Ася Пекуровская. Когда случилось петь С.Д. и мне	 


Мемуары, воспоминания, жизнеописания, события	» 	

ОТРЫВОК

Ася Пекуровская. Воспоминания о Довлатове	» 	
Ася Пекуровская. Когда случилось петь С.Д. и мне

м  годом,  с  которым  мы  тогда  расквитались  в
предвкушении  счастливого нового.  Федя ни  словом  не  обмолвился  о  нашем
бегстве, и лишь  два  десятилетия спустя доверил свою память об этом событии
страницам автобиографической повести.

     "- Я, кажется,  оставил свой номерок в коридоре... - рассеянно  шаря по
карманам, пробормотал Борис. - подождите меня, я мигом...
     Через  три ступеньки он перелетел наверх по лестнице, повернул за угол,
ощутил  теперь памятный  ему на всю жизнь запах свежеклеенной мебели, увидел
вновь ту же знакомую декорацию: окно с белым подоконником, диван, на котором
сбилась в угол полотняная ткань чехла...
     Номерок нашелся в самом углу, он чуть не провалился в щель.
     Когда  Борис  вернулся в гардероб, на  него  подуло  морозным ветром  и
безлюдьем. Сергей и Ася исчезли. В руках сам собой вертелся номерок.
     Он посмотрел на него: 487.
     - Надо будет запомнить, - почему-то сказал себе Окоемов".

     Оставшись в  Павловском  дворце  один  на  один  с "морозным  ветром  и
безлюдьем", Федя,  как и  бывший хозяин дворца,  император Павел, оказался в
плену  мелкой  интриги. Возможно, цифровой  символ,  487, которым Федя начал
мерить свой невеселый и недолгий маршрут, запал ему как  символ одиночества.
Примерно  с  того  же  времени  стало  набирать силу  и  сережино коварство,
принявшее форму лукавой игры, которая оказалась не без жестоких последствий.
Добившись того, чтобы  быть зачисленным Федей в душеприказчики, Сережа  стал
распоряжаться судьбой своего протеже, внушая Феде то, что никогда  не пришло
бы ему в голову, думай он  самостоятельно. Например, Сережа стал подстрекать
Федю к ухаживанию  за  мной.  Рекомендовал ему звонить  мне  в  такое время,
когда, по сережиному точному расчету и знанию, у меня уже были другие планы.
Короче, держа  в  голове  идею  посмеяться  над фединой  неосведомленностью,
которую сам  же насаждал, Сережа толкал  Федю на заведомый провал,  при этом
хвастливо рекламируя  подробности фединой "неразделенной" любви, разумеется,
не обмолвившись о своей интриге, в  кругу  доброхотствующих друзей. Со своей
стороны, Федя, не сомневающийся или  не  желающий усомниться в достоверности
сережиной информации,верил сережиному слову, хотя довольно быстро, во всяком
случае, скорее, чем я, распознал его оскорбительный смысл и призвал обидчика
к ответу.

     Сохранить историю  в  тайне, как  того требовал традиционный этикет, не
удалось,  и  уже на следующее  утро поползли  слухи о дуэли, а  к исходу дня
история  была  мне со  смехом  рассказана  одним  из фединых,  равно  как  и
сережиных,  секундантов.  Оказалось,  что  оскорбленный  Федя  в присутствии
нескольких друзей объявил Сереже, что по своему утреннему мироощущению готов
пойти на  убийство, но,  не желая уподо-бляться  варварам, предлагает Сереже
поединок, причем, заранее предупреждает, что не откажет  себе в удовольствии
превратить  лицо своего оппонента  в  бифштекс  "тартар," после чего  данное
лицо,  в  числе прочих  участников, приглашается к Феде в гости (Федя жил  в
писательском  доме  на  марсовом  поле), где будет щедро одариваемо  чаем  с
черничными пирогами, уже  заказанными для этого случая фединой маме, которая
пекла  пироги в строгом соответствии с  нашими  представлениями  о волшебной
магии.  Бифштекса  "тартар" из  сережиного лица  не  получилось,  но  как  в
профиль, так и в фас, оно  существенно  изменило свои краски  и контуры, что
намекало на то,  что Голиаф Сережа  был изрядно  побит худощавым и не сильно
высоким  Давидом-Федей,  чьи  спортивные   достижения  ограничивались  одним
теннисным матчем в месяц и одним талантливым рассказом в год.

     Обладая  врожденным даром превращать свои  поражения в  победы,  Сережа
умолчал о своей  дуэли с  Федей,  правильно  рассчитав, что к моменту, когда
тема непроизвольно всплывет,  а сомнения в том, что она всплывет, и всплывет
именно непроизвольно, у него не было, он сразит  всех  наповал блистательной
импровизацией. Когда же тема, не заставив  себя  долго ждать,  непроизвольно
всплыла,  Сережа оказался  к ней совершенно и спонтанно готов. Позволив себе
мгновенную паузу, необходимую для победы разума над чувствами, он произнес с
достоинством Голиафа, который  предоставил Давиду бессрочный кредит: "Борьба
есть борьба, - сказал  он. - И в ней все произвольно. Сегодня он меня побил,
завтра я его".

     Справедливость  требует отметить,  что  с  кредитом  у  Голиафа  Сережи
обстояли  дела как нельзя лучше. Он охотно брал  в долг и был так пунктуален
по части  отдачи, что  приводил проницательных  друзей в крайнее недоумение.
"Придет, отдолжит пять рублей. Во-время отдаст. Уж не подослал  ли  кто?"  -
сетовала Инга Петкевич. Кредитоспособность  уживалась у него со  смекалистой
хозяйственностью.  Однажды обретенная  формула приберегалась на черный день,
которых, как и красных дней,  ему было отсчитано с лихвой, возможно, потому,
что не надолго. Как бы то ни было, но спустя год после дуэли  с Федей Голиаф
Сережа  вступил  в  новое  единоборство,  выбрав  в качестве  противника,  в
отсутствие Давида, объект иного пола, которым оказалась я. Когда мои друзья,
встав на мою  защиту,  учинили ему  допрос, Сережа  не заставил  себя  долго
ждать. С  застенчивой  и  несколько  загадочной улыбкой  он  повторил  уже с
заявкой  на афористичность:  "Борьба  есть борьба, и в ней все  произвольно:
сегодня я ее побил, завтра она меня".

     Сережа был восточным человеком и ценил сенсационность, как Восток ценил
тифлисское оружие, если верить  Пушкину. Тягой к  сенсационности объясняется
его страсть создавать множество версий, чаще всего, взаимоисключающих, одной
и  той  же  истории, подгоняя их,  как  портной  свои  заготовки,  с  учетом
требований  заказчика.  Однажды в юности Сережа сильно  опоздал и, вероятно,
желая  себя реабилитировать в моих глазах, поведал мне, что только что избил
двух  хулиганов в  благородном  порыве  освободить барышню  от грозящего  ей
насилия (подробности этой истории еще возникнут на страницах этой рукописи).
Расчет сработал, и Сережа был вознагражден за благородство.

     Для  другого заказчика, в другое время и с учетом  иных  наград  Сережа
повернул ту же историю вспять и дал повод для иных интерпретаций.

     "Донжуанская  репутация  тешила  Довлатова,  но  он  не  позволял  себе
похвальбы, с  увлечением  рассказывая, как был бит малолетними хулиганами на
глазах   барышни    (довлатовское   словечко).   Он,   с   его    внешностью
латиноамериканской кинозвезды, при росте  196 см, мог себе такое позволить",
- писал коллега Сережи по радио "Либерти", Петр Вайль, четверть века спустя.

     Тут  следует  оговорить,  что  каждому  грядущему  и  присному  мифу  о
Довлатове, особенно тем  из  них, которые родились в недрах его эмигрантской
свиты,  вряд  ли  суждено  выдержать  тест  на  достоверность,  окажись  они
пропущенными через  игольное  ушко фрейдовского  эксперимента. Как известно,
для  выявления информации, загнанной в глубины подсознания, Фрейд действовал
самым  примитивным  образом.  Он задавал вопросы,  требующие альтернативного
ответа,  "да" или "нет",  при  этом  сознательно  менял полярности, принимая
отрицание за  утверждение и  наоборот.  С  учетом или без  учета  Фрейда, но
версии   одних   и  тех  же  событий,  повторенных  в   позднейшее  время  с
противоположным  знаком,   то   есть  в   утвердительном   варианте,  вместо
отрицательного, и наоборот, сильно обогатили литературный имидж Сережи,  что
никак не вступало  в  противоречие  с авторским замыслом. Удивления достойно
лишь  то, что сам принцип выворачиваниясобытий наизнанку успел превратитьсяв
руках Сережи в заезженную пластинку, при этом  не  набив оскомину ни  самому
Сереже,  ни  тем   более  его  свите,  на  глазах  приобретающей  болезненно
разбухающие очертания.

     Всегда   готовый   на   перекройку   реальных   событий   по   матрицам
утверждения/отрицания  типа "побил" - "был  побит", портной-Сережа держал  в
запасе немалое количество заготовок. И тут внимания  достойна одна маленькая
деталь.  В  мифе,  построенном  на   материале,   загнанном  в  подсознание,
реальность была представлена лишенной контекста. В этом смысле любопытен тот
факт, что ни в одной из довлатовских рукописей,  искавших приюта и убежища в
издательских столах Ленинграда, Таллина и  Нью-Йорка, вы не  встретите имени
Феди  Чирскова,  хотя нигде,  то  есть  ни  в  одном  достоверном  мемуарном
источнике,  виртуально не обошлось без  без  афоризма, возникшего  на  почве
дуэли Сережи с Федей ("Довлатова  обидеть легко, а  полюбить  /понять/ -  не
так-то просто").

     Не   подлежит   сомнению,   что   критерий   сенсационности,   которому
удовлетворяет  эта   лишенная  контекста   афористичность,  был  заимствован
мифотворцами у самого Сережи. Когда по возвращении из армии лавры Голиафа, а
вместе с ними и миф о "телесной  мощи",  оказались  вышедшими  из моды,  ибо
вступали в конфликт с более актуальной темой одиночества, Сережа с легкостью
развесил новые акценты,  то есть поменял, в строгом соответствии с методикой
Фрейда, плюс на минус.

     "Величие  духа  не  обязательно  сопутствует  телесной  мощи,  -  гордо
провозгласил  он  уже   с   позиции  разжалованного  Голиафа,   готовящегося
примериться  к  лаврам  победителя-Давида.  - Скорее наоборот. Духовная сила
часто  бывает заключена в хрупкую, неуклюжую  оболочку. А  телесная доблесть
часто сопровождается внутренним бессилием."

     Тут  же  оказался  пригодным афоризм былых времен -  "Довлатова обидеть
легко, а полюбить (понять) - не  так-то  просто" - который в новом освещении
мог прозвучать с тотемным оттенком раскаяния.

     Впоследствии,  когда  Сережа  мог  без хвастовства  признаться,  что  в
совершенстве постиг искусство  нанесения обид друзьям,  тот тотемный оттенок
раскаяния  сбивал с толку не только людей, примкнувших к его свите  в зрелые
годы,  но  и  тех, кто  сам  вышел  из  тотема и  по  праву  претендовал  на
многолетнее и глубинное знание его основ.

     "Интеллигентный человек,  - пишет  Андрей  Арьев,  фатально  поражается
несправедливому  устройству мира, сталкиваясь с абсурдной - на его взгляд  -
жестокостью  отношения  к  нему  окружающих:  как  же  так  -  меня,  такого
замечательного, справедливого,  тонкого, вдруг кто-то  не  любит,  не ценит,
причиняет  мне  зло...  Сергея  Довлатова поражала более щекотливая  сторона
проблемы. О себе он, случалось, рассуждал  так: каким образом  мне, со всеми
моими  пороками  и  полууголовными  деяниями,  с моей  неизъяснимой тягой  к
отступничеству, каким образом  мне  до сих пор все  сходит с  рук, прощаются
неисчислимые грехи,  почему  меня все еще  любит такое множество приятелей и
приятельниц?"

     "Щекотливая сторона  проблемы... -почему меня  еще любят... ?", которая
так  озадачила Андрея Арьева, является всего лишь изнаночной  формой старого
афоризма: "Довлатова обидеть легко, а  полюбить не так-то просто", в котором
была произведена грамматическая перестановка объекта и субъекта. Утверждение
того, что  по  логике  вещей должно быть оценено собеседником как отрицание,
означает,  по  Фрейду,  признание такого рода: "На  эту тему мне говорить не
пристало. Я  ее  стало  быть подавляю".  Однако, хитроумный Сережа  выбирает
более аггрессивный  путь.  Он  создает  новый  афоризм  с тотемным  оттенком
ложного раскаяния, пригодный как начало мифа о безнаказанности,  передав его
на хранение другу молодости, Андрею Арьеву. Авось донесет. И Андрей донес.

     Сама  идея   безнаказанности,  как  и   сережино   мифотворчество,имеет
демократические  корни.  В античном  мире  безнаказанности,  понимаемой  как
умение предвосхитить обвинение, можно было  обучиться, о чем свидетельствует
опыт  из греческой  истории. "Скажем, - учил грек  Коракс, родом из Сиракуз,
осваивающих демократию соплеменников в первом веке до рождения Христа, - вас
обвиняют в  том, что вы обидели сильного. - КАКОВ ШАНС ТОГО, - вопрошаете вы
в ответ, - ЧТО МАЛОМОЩНЫЙ ЧЕЛОВЕК, КАК Я, СПОСОБЕН  АТАКОВАТЬ СТОЛЬ  МОЩНОГО
ПРОТИВНИКА?  (вариант   "Довлатова  обидеть  легко,  а  полюбить  не  так-то
просто"). Если  вас обвиняют в  том, что вы обидели  слабого, ваша защита не
более проста, чем эффективна: КАКОВА ВЕРОЯТНОСТЬ ТОГО, ЧТОБЫ Я МОГ АТАКОВАТЬ
СТОЛЬ СЛАБОГО ПРОТИВНИКА, КОГДА ПРЕЗУМЦИЯ НЕВИНОВНОСТИ ВСЕГДА СОХРАНЯЕТСЯ ЗА
СЛАБЫМ? (вариант "Довлатову обидеть легко...").

     Как бы то ни было, Сережа снискал популярность человека,  который легко
обижался  и  еще  легче   обижал.  В  реальном   мире   это   прозвучало  бы
парадоксально. Однако  в  тотемном  мире, где  один  и  тот  же персонаж мог
одновременно   разгуливать  в  мундирах  титулярного,  статского  и  тайного
советника, равно как  быть седоком и скакать в той же упряжке, парадоксов не
бывает. В какой-то момент досталось и Арьеву, хотя, как мне припоминается, с
ним у Сережи личных счетов не было:

     "У меня за спиной дремлет на раскладушке Арьев, заехавший в Нью-Йорк из
Дартмуса   после  ахматовского  симпозиума.  Вот  человек,  не  изменившийся
совершенно: те  же  голубые  глазки,  сдержанность  и  чувство  собственного
достоинства даже  во сне. Он  произвел здесь  вполне хорошее впечатление,  и
доклад  прочитал  вроде  бы  отличный  (я не  был),  и даже деньги  какие-то
умудрился  заработать,  что  при его  лени  следует  считать не  его, а моим
гражданским  подвигом.  Симпатично  в  нем  и полное  отсутствие  интереса к
ширпотребу. Когда  мы с  Леной углубляемся в торговые  ряды на  какой-нибудь
барахолке,  он достает  из  кармана  маленький  томик  Бердяева  и  начинает
читать", - пишет Сережа Юлии Губаревой.


        .СТЕКЛЯННЫЕ РОЗЫ ДОЖДЯ .

     Среди бесконечных выступов  и уклонов темной черепицы, среди  отвесов и
маленьких  никому,  кроме  чердачных зрителей, не видимых, покрытых  железом
настроек,  где  так  чисто  и  длительно,  так нежно  и  свободно  падали  и
разбивались  стеклянные  розы  дождя,  медленно,  едва  двигаясь в  воздухе,
опускались таинственные бабочки снежинок. Как хотелось мне  всегда прилечь и
заснуть  на  таком выступе, среди труб, желобков  и  кривизн,  так далеко от
земли,  в таком покое  и одиночестве, и вместе с тем не в скалистых горах, а
здесь, почти в центре огромного города.
     Борис Поплавский

     Как и в античном тотеме, в нашем анклаве шестидесятых родство по  крови
не осознавалось. Каждый член анклава был братом и сестрой другого и каждого.
Мифом была  сама  наша  жизнь.  Самым  впечатляющим  мифом того времени  был
поединок  четырех  братьев, которые  долгие годы  были  неразлучны.  Братьев
звали: Дмитрий  Бобышев, Иосиф Бродский, Анатолий  Найман  и  Евгений  Рейн.
Однажды, как гром среди ясного неба, подруга Бродского ушла к Бобышеву, жена
Рейна  к Найману,  жена  Наймана  к  Томасу  Венцлова, и началась  повальная
эмиграция. Бобышев, Бродский и Венцлова оказались в Америке, Рейн и Найман -
в России.
     И там, и тут жарили  по этому случаю быков,  и Сереже довелось посидеть
на их шкурах и разделить трапезу с каждым из братьев.

     Рейн  слыл  и  несомненно был  рассказчиком высшего класса, фантазером,
импровизатором, замечательным поэтом и человеком, презревшим условности не
     в качестве позы, а как закон  жизни.Его рассказы,  которые  слушались с
усиленно бьющимся пульсом, были не то что смешными  и не  то, что грустными,
они  были гениальными.  На  Женю  собирали толпу гостей,  Жене предоставляли
бессрочный пансион. Большой,  неуклюжий,  с черными лживыми глазами,  всегда
немного грустный, как бы человечный, Женя знал все: номер дома на Мойке, где
родился Набоков, чем отличается версия "Лесного царя" Гете от версии того же
царя Жуковского, как  выглядит  в данный  момент  портик Римского  Пантеона,
редактировала  ли Мара  Довлатова  Зощенко, и  кто  редактировал  Зощенко  в
отсутствие  мары Довлатовой. Женя был вхож во все дома, расположенные как на
пешеходном  расстоянии  от  его  дома,  так  и  требующие  услуг  Советского
Аэрофлота. Если  бы  мне  кто-нибудь сказал,  что реклама  "Аэрофлота добрая
рука/вас  нежно  пронесет сквозь облака"  была сочинена Женей  экспромтом  в
обмен  на  самолетный билет,  я  бы ни  на минуту не  усомнилась.  Ему  было
доступно все.

     Едва  оказавшись во внутренних покоях, то есть  втиснув себя в какую бы
то  ни  было входную  дверь,  Женя  чувствовал  себя в чрезвычайной  степени
по-домашнему. Помню сборище,  кажется, в  доме Эры Коробовой и Толи Наймана,
на улице Правды,  где  Женя убивает наповал историей дня рождения Евтушенко,
где фигурировал стол, уходящий за линию горизонта, где плыла  осетрина, "как
регата под зноем заката," где  цыгане  плясали в  обнимку с членами ЦК и где
сам именинник, в  костюме  из  американского флага, подаренного поэту мерией
штата Мериленд, рыдал от тоски и одиночества.

     "Женя, -  спрашиваю я в удобный момент,  - когда  же вы успели в Москве
побывать? Мы вас на прошлой неделе все видели здесь!""Так то  ж на прошлой,"
- отвечает лукавый Женя. - "Я  за это время мог бы и  в Турцию слетать, а я,
вместо Турции, выбралМоскву." Было не ясно,  оказался ли Женя  свидетелем на
празднике своего тезки  или выткал эту историю  из  еще  не приютившего  его
московского воздуха, да и какое это имело  значение? Реальный мир  Рейна был
миром яркой  фантазии,  и, чтобы отдать должное Рейну, нужно было быть самим
Рейном.

     Помню  однажды,  как Женя зашел  в гости  и застал  меня  в  поте  лица
рифмующей нечто по  случаю защиты чьей-то  диссертации. Пробежав глазами мое
беспомощное творение, Женя  взял у меня из рук перо и написал, ни на секунду
не задумываясь:

     Ваша диссертация
     Просто провокация,
     Потому что диссертант
     Удивительный талант.

     Пребывая в институте,
     Мы считали до сих пор,
     В самом деле, в самой сути,
     Доктор вы или членкор...

     В  отличие  от Бродского  и Наймана,  Женя  был первоначально сережиным
знакомым, по преимуществу соседом...

     Мы жили на одном перекрестке
     Улицы Троицкой в Ленинграде.

     И,  сколько помню, их общение происходило редко и  без меня.  От встреч
Сережи  и Жени  в моем присутствии  остался  фрагмент визита,  некое шествие
через  проходную  комнату,  где  сидела женина  мама  за каким-то  занятием,
возможно,  чтением, затем  тесные  стены  жениной  комнаты, где  над диваном
висела   замечательная  картина   Олега  Целкова,  выполненная   в   мрачных
серо-черно-зеленых  тонах  с  пронзительным  красным  пятном  -  автопортрет
художника, подаренный Женев знак дружбы. Помню также один забавный эпизод, к
которому вернусь позже, и историю, рассказанную мне Сережей с жениных слов о
том, как Женя делал предложение своей первой жене, Гале Норинской.

     Нанеся визит  своей будущей жене,  Женя был запущен  в кабинет галиного
отца,   сидевшего   за  письменным  столом   спиной   к   двери.   Произнеся
отрепетированный  монолог, обращенный  к занятой спине, он услышал в  ответ:
"Вы о  чем-то со мной беседуете, молодой человек? Я  страдаю  рассеянностью.
Вам не  трудно повторить?" Жене было  это совершенно не трудно,  и он охотно
повторил  свою  речь,  после   чего  папа  обернулся   и   жестом  предложил
приблизиться:  "Я довольно  близорук". Когда  Женя предстал перед  ним, папа
близоруко взглянул  на него и,  прикоснувшись к  рукаву его костюма, сказал:
"Какое  замечательное  сукно.  Последний  раз  такое сукно  я  видел глазами
галиного  деда в конце прошлого века  и, кажется,  даже не в России.  А Галя
согласна?"

     На  моей памяти, Женя был  всегда давно женатым человеком,  хотя  редко
появлялся в галином обществе и никогда не упоминал ее имени. Только прочитав
возвращение, где, с присущей Рейну игрой во  временную инверсию,  уход  Гали
предвосхитил  и  момент их  знакомства,  и прощание  с  молодостью, я поняла
глубину жениного молчания.

     ... Я проводил ее до подворотни.
     взял телефон. "Итак, до послезавтра".
     И попрощался. Через десять лет
     мы навсегда забросили друг друга,
     и через десять лет в такой же час,
     расставшись на вокзале
     со спутницей моей, я понял:
     вот и молодость прошла...

     Когда Галя вернулась  из родильного дома с девочкой, Сережа  отправился
их  навестить. "Ну,  как ребенок?"  -  спрашиваю.  "Да  как  тебе  сказать,-
отвечает Сережа, - ребенок  как ребенок, но уже смотрит на тебя  с укором и,
кажется,  едва  сдерживается,  чтобы не  сказать:  'Дайте  мне  сто  граммов
ветчины, но только постной, пожалуйста."  Забегая несколько вперед и сильно
отвлекшись  в  сторону, хочу уведомить читателя, что  в сережиной  биографии
известен такой чувствительный  момент,  когда  обсуждение "наружности чужого
ребенка" потребует особой деликатности:

     "Я  знаю,  что  у  меня  пока не  выходит, - пишет Сережа  Люде  Штерн,
позволившей себе  критику его художественных  творений, -  и со всеми твоими
указаниями согласен, но иронизировать  в таком случае я  бы не стал. В  этих
делах желательно быть таким же деликатным, как если ты обсуждаешь наружность
чужого ребенка".

     Своей фантастической изобретательностью  Рейн  покорил Довлатова,  став
его  розовой мечтой задолго  до того, как их жизненные кометы обрели  первую
точку пересечения. Что породнило этих  двух пилигримов по части истины в тот
пронзительный момент, когда две  пары черных  и лукавых  глаз обоюдно узрели
друг друга,  затруднительно  сказать. Не исключено, что Довлатова сразило  в
Рейне то, что сразило Рейна в Довлатове. И тот, и  другой носились с розовой
мечтой, одна не  слабее другой. Рейн был очарован кинематографом,  и,  то ли
вследствие этого  пристрастия, а, возможно, ввиду  непопулярности кино среди
наводнившей  вузы  пролетарской   молодежи,  оказался   принятым  на  высшие
сценарные курсы.

     Там,  вместе  с  другими  ленинградцами,   Толей  Найманом  и   Ильюшей
Авербахом, а также  двумя-тремя десятками  прочих счастливцев из заскорузлых
уголков России, Рейн получил бессрочный билет в просмотровый зал московского
Дома Кино на улице Воровского, где ежедневно  погружался,  как  в  творожный
пудинг, в сладкие грезы западных кинорежиссеров от Хичкока  до  Хьюстона, от
Бергмана  до  Полянского.  В этот  период  Рейн  уже восходил на  московском
небосклоне, и узреть его  на сильно поблекшем в его отсутствие Ленинградском
Невском  было  делом  большой  удачи.  Тогда  же,   будучи  потерянным   для
ленинградцев  и, став раритетом  не хуже западных кинолент, Рейн стал героем
многочисленных  историй,  ностальгически  воскресавших для нас  недостающего
оригинала, одна из которых, порожденная Найманом, отражала Рейна в самой что
ни на есть его зеркальной сути.

     В  ленинградском Доме Кино показывали фильм  Бюнюэля "Андалузский пес",
который уже прошел в Москве, но Рейном, оказавшимся в то время в Ленинграде,
не  был  охвачен. Будучи  Рейном, который в  своей чрезмерности мог ухватить
хвост  самой яркой  кометы,  Женя не мог  признаться  Найману, что не  видел
картины  Бюнюэля.  Такое  признание  лишало  его  титула  знатока  западного
синематографа.  Пожелав приоткрыть завесу реального,  не  упустив  при  этом
фантастического,  Женя пустился  по скользкому шнуру,  пронзающему  цирковую
арену. "За  что ж вы Ваньку-то Морозова?" Рейн выслушал  приглашение Наймана
и, распахнув свои черные и лукавые глаза в порыве беззащитной откровенности,
сказал  так:  "Фильм  'Андалузский пес' я уже неоднократно смотрел.  Помню и
прихожу  в восторг  буквально от  каждого кадра. Однако  делать мне  сегодня
особенно  нечего. Так что по всем  показаниям  небесной  сферы  мне надлежит
составить тебе компанию". И они отправились на просмотр.

     Кому  довелось  когда-либо  ознакомиться  с  данным  шедевром  Бюнюэля,
наверняка вспомнит тот  начальный кадр,  где  экран  заполняется очертаниями
фотогеничного глаза,  принадлежащего беззаботно бреющемуся опасной бритвой и
в тот момент ничего опасного не подозревающего мужчине.  И тут, в этом самом
обманчивом месте безмятежность  ситуации нарушается. Уже успевший околдовать
зрителя фотогеничный глаз  мужчины разрезается по вертикали опасной бритвой,
опознаваемой из предыдущего кадра.

     "При звуках разрезаемого глаза",  как повествовал нам невозмутимый Толя
Найман, закончивший, как  и  Рейн,  высшие  сценарные курсы  в  Москве,  мой
компаньон,   просмотревший  тысячи  западных  кинолент,  потерял  ему  очень
присущее сознание  и  остался в  таком положении до  того  момента,  пока  в
кинозале не восстанавили  утраченного во время показа  фильма электрического
освещения. Очнувшись от своего обморока и оценив ситуацию с полунамека, Рейн
небрежно бросил застывшему  в блаженном  ожидании Найману:  -Я всегда в этом
месте теряю сознание. Просто рок какой-то".

        .СПОРЫ ЧАСОВ МЕЖДУ СОБОЙ.

    
     В то время как вокруг на бесчисленных колокольнях  и  старинных зданиях
били  часы,  далеко  до назначенного часа начинали бить и  долго еще и после
него били, запаздывая и мечтая. Они  даже среди дня были явственно слышны, а
ночью это были целые разговоры и споры часов между собой, когда вдруг кто-то
из них высоко-высоко и странно возглашал час,
     близкий к заре, на мгновение воцарялось молчание, и вдруг далеко-далеко
и полные  как бы  всем  разочарованием  и усталостью мира, как будто из ада,
отвечали им еле слышно и явственно запоздалые хриплые звоны.
     Борис Поплавский

     С  остроумием Толи  Наймана и с Толей самим  мы столкнулись  задолго до
того,  как  Толя  узнал о  нашем существовании.  Помню первое  появление  на
заседании   университетского  Литературного   Объединения   (ЛИТО),  которым
руководил  профессор литературы  Евгений  Иванович Наумов.  Мы  с  интересом
вглядываемся в лица молодых ленинградских  поэтов, сидящих  на  возвышении и
представляемых  Наумовым  поименно.  Очередь  доходит  до Наймана,  которого
Наумов,  оговорившись,  называет  Нейманом и,  как это  случается  с  людьми
теперешнего нашего возраста, зацикливается  на своей  ошибке, тогда как Толя
не устает его терпеливо поправлять: "моя  фамилия Найман." Неуклюже  пытаясь
объяснить,  что  фамилия  Нейман  всплывает  в  его памяти  по  ассоциации с
фамилией  друга,  бывшего  командиром его  взвода,  Наумов приносит  Найману
извинения: "пожалуйста, простите меня за непреднамеренную вольность, товарищ
Нейман", -  говорит он в заключение,  снова исказив  Толину фамилию.  "Я вам
вашу вольность прощаю, товарищ НЕ-УмОв", отвечает  ему невозмути-мый Толя. К
неиссякаемой теме толиного остроумия я еще вернусь в другом контексте.

     Авторитет  Бродского,  хотя  и  возник  спустя   много  лет   после  их
знакомства,  затмил  авторитеты  Рейна и  Наймана,  причем,  затмение  было,
вероятно,  такой силы,  что  и  тот,  и другой  забыли подробности их первой
встречи. При этом нельзя  сказать, чтобы  каждый из них не  выполнил святого
долга перед  потомством, не создав своей особой версии знакомства  с другим.
Более того, обе версии благополучно сосуществуют в печати, хотя и отличаются
друг  от  друга  примерно так  же, как  миф  об  Орфее,  описанный  Овидием,
отличается  от мифа  об  Орфее,  воспетого  Виргилием.  Можно, конечно,  еще
добавить,  что  сережина версия, сообразно  со  стилем  ее  автора, скупа  и
лаконична,  как "Георгики" Виргилия, в  то время  как осина начинена вещными
подробностями, как "Метаморфозы" Овидия. При этом, в обеих версиях важнейшим
является не то, что их разъединяет, а то, что их связывает.

     Что  же  связывает  гениального,  но  не  обласканного славой  в  своем
отечестве Бродского с вознесшимся  на  гребне успеха  именно там Довлатовым?
Каким  канатом,  цепью  или  троссом  оказались  они  объединенными,  создав
нерушимый союз? Не знаю,  что в  этот момент возникло на уме у  расторопного
читателя, но я  имею в  виду одну пустячную деталь. Мне  представляется, что
оба гиганта, как  бы  давши друг другу  обет скромности,  решили  пренебречь
одним биографическим фактом. Конечно, о сговоре я могла  ненароком приврать.
Более  того,  сговора  быть никак  не  могло, ибо  каждый  из них имел  свою
собственную причину  для  скромного умолчания. У  Сережи тема  знакомства  с
Бродским получает стилистическое  обрамление возврата к чему-то случайному и
по забывчивости упущенному.

     "Стоп! - пишет Сережа в "Невидимой книге", - Я хотел
     уже перейти к решающему этапу своей литературной биографии.
     И вот перечитал написанное. Что-то важное скомкано, забыто.
     Упущенные факты тормозят мои автобиографические дроги." Я
     же говорил, что познакомился с Бродским. Вытеснив Хемингуэя,
     он навсегда стал моим литературным кумиром. - Нас познакомила
     моя бывшая жена Ася. До этого она не раз говорила: - Есть
     люди, перед которыми стоят великие цели".

     Так описывает Сережа свое  знакомство с Бродским, лаконизмом лишая свою
версию того, на  что  она непосредственно  претендует,  а именно,  первого и
какого бы то  ни было впечатления от знакомства  со своим  будущим кумиром .
Конечно, вполне возможно, и даже скорее всего  дело обстояло так, что Сережа
никого  ничего не  лишил, а сделал необходимую подмену совсем в своем стиле.
Решив сообщить читателю о знакомстве с Бродским, он попутно вспомнил о своей
бывшей жене,  причинившей ему  такую  боль,  которая,  по  его  собственному
выбору, никогда не нашла себе иного выхода, нежели в желании представить  ее
не достойной  его внимания. Таким образом,  все, что  нашлось у  Сережи быть
сказанным  о Бродском, было воспоминание об  одной  особе, у которой ничего,
кроме пошлости, не  было  на уме. А между  тем, заведомо пошлая мысль ("Есть
люди,  перед которыми стоят великие цели"), которую  Сережа  решил приписать
своей бывшей жене в отместку за то, что она его оставила, принадлежит именно
Сереже.

     "Истины  бывают  ясные и  глубокие.  Ясной  истине  противостоит  ложь.
Глубокой истине противостоит другая истина, менее глубокая...
     Мои  друзья   были  одержимы  ясными  истинами...  Бродского  волновали
глубокие истины", - писал он в той же "Невидимой книге".

     Что  же  роднило  носителя  "глубоких   истин",  Иосифа   Бродского,  с
собирателем "ясных  истин", Сергеем  Довлатовым в момент их знакомства?  Как
представляется  это мне, сережин  кумир,  Иосиф, о котором  Сереже оказалось
нечего  сказать,  заплатил почитателю  своего таланта, Сереже, той же  самой
монетой.  На  реальный  факт  присутствия  Сережи  в  момент  их  знакомства
указывает лишь личное местоимение "мы":

     "Мы познакомились в квартире на пятом этаже около
     Финляндского вокзала. Хозяин был студентом филологического
     факультета  ЛГУ  -  ныне  он профессор  того же факультета в  маленьком
городке в Германии. Квартира была  небольшая, но алкоголя  в ней было много.
Это была зима то ли 1959, то ли 1960 года, и мы осаждали одну
     и ту же коротко стриженную, миловидную крепость, расположенную
     где-то  на  песках.   По  причинам  слишком  диковинным,  чтоб  их  тут
перечислять,  осаду  эту мне пришлось скоро снять и  уехать в  Среднюю Азию.
Вернувшись  два месяца спустя,  я  обнаружил,  что  крепость пала,"  - пишет
Бродский  после  смерти  Довлатова  в  "Звезде"  (Иосиф  Бродский  о  Сереже
Довлатове: мир уродлив и люди грустны).

     Поездка   в   Среднюю   Азию,   вокруг   которой  развиваются   события
предполагаемого  знакомства  Оси  с  Сережей, закончившаяся,  как  известно,
скандальной  попыткой Оси  угнать советский  самолет в Афганистан,  содержит
одну  хронологическую  неточность. Осино  знакомство с Сережей состоялась до
его "побега",  а моя  с Сережей свадьба - после  самолетной истории. Так что
то, на что Ося ссылается под  шифром "крепость пала", никак не связано с  их
знакомством.  Не смея  утверждать, что эта  хронологическая неточность  была
допущена  Осей преднамеренно, располагаю сведениями о том, что в другом и не
рассчитанном на публикацию контексте сам Ося придерживался другой датировки:

     ".... И вообще, кому все это надо - этот Афганистан? Родина - не родина
- этих категорий, конечно, не было.  Но вдруг я вспомнил девушку,  которая у
меня о ту пору была в Ленинграде. Хотя она уже  была замужем..." (Интервью с
Соломоном Волковым).

     Как бы по случайному совпадению, и Сережа, и Ося мифологизируют историю
знакомства друг с другом путем введения  некоей ширмы в виде третьего  лица,
которым в сережином случае оказалась "моя жена, Ася", а  в осином "крепость,
расположенн(ая) где-то  на песках". Если учесть,  что обе ссылки  в сущности
являются  ссылками на одно и то же лицо,  причем,  лицо, к  которому  каждый
мемуарист  предъявляет  свои счеты, то  задача  выявления  фактов знакомства
Сережи  и  Оси становится  неотделимой  от  задачи выявления  позиции  этого
третьего  лица визави тех  счетов, предъявляемых к нему обоими мемуаристами.
Являясь  тем самым лицом,  я  берусь  извлечь из пределов собственной памяти
недостающие  в  предшествующих  версиях  звенья,  по   ходу  исправив  осину
хронологическую неточность.

     В  этом   месте  мне  предстоит   сделать   существенную   оговорку   о
несовершенстве памяти вообще и, применительно  к  моей памяти, посетовать на
то, как часто она подводила меня, а вкупе со мной и тех,  кто  позволял себе
на нее слепо положиться. Так что читатель, который по всем  имеющимся данным
оказался  на  самом  пороге  знакомства с  моей версией  обсуждаемого  здесь
события, призывается, во избежание  казусов, отнестись к моему повествованию
со всяческой осмотрительностью.

Источник: http://lib.misto.kiev.ua/MEMUARY/PEKUROVSKAYA/dovlatov.txt_Piece40.04




В начало

                       Ранее                          

Далее



Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

Почта