Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)


Иосиф Бродский
Компьютерная графика - А.Н.Кривомазов, май 2011 г.


Из письма луны Н.:
К. пригласила нас на расширенный Совет. Тема - твой день рождения через пять дней. Концерт
готов, но вдруг что-то пропустили, вдруг свежие идейки... М. взяла слово и набросала столько идей,
что К. не выдержала и прервала ее: "Караул устал..." Поужинали вместе и разошлись. Люблю! Ц. Н.

18.10.10 Возвращение к Бродскому

Сегодня на телеканале "Россия К" громкая премьера: фильм Алексея Шишова и Елены Якович "Иосиф Бродский. Возвращение".

В основе пятисерийного документального фильма - сокровенные размышления поэта о Родине, о культуре и политике, о поэзии и философии, о времени и о себе. Это единственный раз, когда нобелевский лауреат, гений, великий поэт XX века снимался для российского телевидения. Съемки проходили в Венеции в 1993 году, на их основе вышел известный фильм "Прогулки с Бродским". Многие бесценные материалы, не вошедшие в него, долгое время находились в архивах авторов. Фильм "Иосиф Бродский. Возвращение" - это редкая возможность провести пять вечеров с Бродским, услышать великого поэта, чьи слова с каждым годом обретают все более глубокий и пронзительный смысл... Накануне премьеры мы беседуем с одним из создателей фильма Еленой Якович.

- Как судьба привела вас к Бродскому?

- Я тогда работала в "Литературной газете", а мой соавтор Алексей Шишов - на телевидении. И как раз в то время открывались для доступа засекреченные ранее архивы, в том числе архив ЦК. Появилась возможность познакомиться с документами по ленинградскому "делу Бродского" 64-го года и с удивительной перепиской 87-го года партийных руководителей по поводу вручения ему Нобелевской премии. Они тогда не знали, что с ним делать: с одной стороны, в стране полным ходом шла перестройка, с другой - они по инерции всерьез обсуждали, давать ли информацию о вручении Бродскому Нобелевской премии в советской печати, и если давать, то на сколько строк. Там было письмо Сартра в защиту арестованного Бродского, резолюции Лигачева по поводу "нобелевки" и много других интересных документов. В общем, я сделала целую полосу для "Литгазеты" с комментариями Евгения Рейна и Олега Чухонцева, который в конце 87-го года впервые опубликовал стихи Бродского в "Новом мире". И возникла бредовая идея: а не попросить ли самого Бродского прокомментировать эти документы? Раздобыли его домашний телефон, трубку взяла его жена Мария и сказала, что он сейчас в гостинице, потому что, когда пишет, иногда живет в гостиницах, и дала телефон. Бродский очень вежливо ответил, что единственный комментарий, который он может дать, что это не заслуживает никакого комментария. Он думает, потому все это и развалилось, что на таком высоком уровне люди занимались такими пустяками. Но ни удивляться, ни злорадствовать, ни тем более возмущаться по этому поводу не собирается.

Я его спросила, не хочет ли он сказать несколько слов про "Литературную газету". Он сказал что-то вроде: "Литгазета" - это хорошая газета". И номер вышел с этой большой шапкой на первой полосе!

И вот в этом-то телефонном разговоре я вдруг спросила, а не согласится ли он, чтобы мы сняли о нем фильм. Он вежливо ответил: "Ну, как-нибудь..." Явно, чтобы отвязаться.

Но тогда, в начале 90-х, ведь все казалось возможным! Мы много общались с Евгением Борисовичем Рейном по поводу материала в "Литгазете" и предложили ему идею фильма. Как-то сразу решилось: будет Венеция, там так красиво, к тому же есть эссе Бродского "Набережная Неисцелимых", вот и готовый сценарий (это нам тогда так казалось). И вот все вместе написали Бродскому письма. Рейн написал свое, Евгений Юрьевич Сидоров, к которому я тогда перешла работать пресс-секретарем, - свое, от имени министра культуры, а Алексей Шишов организовал письмо с телевидения. И вот в мае 93-го года положили все это в большой пакет и отправили дипломатической почтой. Никто нам, конечно, не ответил. Как потом выяснилось, письма вообще не дошли. Потому что в Нью-Йорке ему позвонили из нашего представительства в ООН и сказали: "Вам тут пакет из минкульта, придите, пожалуйста, заберите..."

Но поскольку ответа не было, через два месяца мы с Евгением Борисовичем ему позвонили. И он вдруг очень легко и просто дал свое согласие: "Буду в октябре в Италии. Вот и приезжайте". А еще через месяц прислал факс, представляете, по-английски: согласен участвовать в фильме. Я так боялась ему позвонить, что в конце концов он сам позвонил Рейну: "Вы едете или нет, а то я уезжаю в Италию, и вы меня не найдете".

До последней минуты мы не знали, едет Бродский в Венецию по своим делам, повидаться с Рейном или сниматься. Потому что мы тогда понятия не имели, что он в этом смысле человек абсолютно западный и, договорившись о фильме, едет работать,

- Вы помните свою первую встречу с Иосифом Александровичем?

- Как это ни странно, в первый раз мы встретились с ним совершенно случайно. Мы знали, что в этот день Бродский должен приехать в Венецию, и Рейн исчез для встречи с ним. И вот вечером мы сидели с Алексеем на площади Сан-Марко в колоннаде знаменитого кафе "Флориан". И вдруг Леша говорит: "Слушай, там внутри кафе, кажется, Бродский, потому что Рейн как-то необычно одет - в костюме и галстуке, и с кем-то разговаривает". Он тихонечко пошел посмотреть и вернулся на не гнущихся от волнения ногах, потому что там и вправду сидел Бродский. Дальше нужно было срочно решать, что делать: либо немедленно уходить, чтобы на следующий день быть ему официально представленными, либо оставаться. Мы подумали, будь что будет, и остались. И Бродский с Рейном вышли прямо на нас. Евгений Борисович воскликнул: "О, это как раз те самые ребята, о которых я тебе рассказывал". "Ну, хорошо, - сказал Бродский. - Тогда до завтра, у "Флориан". Этими словами потом заканчивался каждый съемочный день. У него было очень спокойное и уверенное лицо, а у Рейна - очень взволнованное. А потом они пошли по балюстраде, и у Рейна была такая широкая и защищенная спина, а у Бродского такая беззащитная...

- Какое впечатление Бродский произвел на вас? Что бросилось в глаза при первом личном знакомстве?

- Он был очень красив и элегантен в своем изысканном мятом плаще и шляпе от Барсалино, как заметил Рейн, мы таких слов тогда и вовсе не знали. Без конца курил свои любимые сигареты "Мерит", шутил: "Итальянская семья: мама, папа и граппа".

На самом деле, он сразу и безоговорочно производил впечатление гения. В случае с Бродским это звучит почти банально, но это в нем существовало даже вне объема его творчества и авторитета, каждый его жест, каждое слово, как током, било гениальностью. Работая в "Литературке", я встречала выдающихся людей, которые при личной встрече разочаровывали. А тут с самой первой секунды и до самого конца было очевидное и внятное ощущение, что ты общаешься с гением. Другое дело, что я не могу с уверенностью сказать, исходило ли это от него с юности, мы-то видели его в зрелом возрасте.

Уже потом я прочитала в воспоминаниях о нем, что знаменитый историк искусств Александр Габричевский, познакомившись с Бродским в середине 60-х, сказал: "Это самый гениальный человек, которого я видел в жизни". "Но вы же видели Стравинского, Кандинского и даже Льва Толстого", - возразили ему. На что Габричевский невозмутимо повторил: "Это самый гениальный человек, которого я видел в жизни".

Разговор с ним требовал всей энергетики и соблюдения дистанции. Нам казалось, что один неуместный вопрос, один ложный шаг - и общение прервется.

- Вы были значительно моложе Бродского, к тому же приехали в Венецию из его "возлюбленного отечества", как он любил говорить. Как Бродский вас встретил?

- Получилось так, что мы приехали в том возрасте, в котором он сам оказался на Западе. Вначале он нас проверял "на вшивость". Задал несколько вопросов, посмотрел на нашу реакцию. И, кажется, остался доволен. Во всяком случае, когда мы стали ему что-то говорить про сценарий и дрожащими руками показывать какие-то наброски, он посмотрел на нас внимательно и сказал: "Меня не надо бояться. Просто пойдем гулять по Венеции, я вам все покажу, а там - что выйдет".

Думаю, что мы ему были интересны, но не потому, что мы - это мы, просто он в нас увидел людей некоего поколения из России, которое его в принципе тогда интересовало, которое, как он сам выражался, "экзистенциально правило реальностью в России" в тот момент. Он говорил: это уже не моя, это ваша реальность, и вы в ней сейчас устанавливаете экзистенциальные правила. И в этом смысле наши реакции были ему интересны. А может быть, мы и сами его чем-то заинтересовали, я не знаю.

- Бродский говорил, что Венеция - это город, в котором все время хочется что-то кому-то показывать, не смотреть самому, а с кем-то делиться...

- Он сказал однажды: "Если бы вы знали, как я рад наконец показывать Венецию русским!" Это был единственный раз, когда я попросила его повторить это на камеру. Но он не согласился.

Поспеть за ним было невозможно, так он бежал по Венеции. Перед ним спиной бежал наш оператор Олег Шорох. На бегу все и происходило. Фильм снимался абсолютно не по правилам. Вообще-то кино так не делается, хотя кто знает, как оно делается.

Кажется, на третий день он пошел показывать свою очередную любимую церковь, а там были похороны. Бродский вдруг изменился в лице и сказал: "Вот если вы пойдете туда, то увидите, как их кладут в похоронную гондолу". С ним ведь ничего случайного не бывает. Тогда никто не мог предположить, что он будет похоронен в Венеции и что, снимая гондолу, плывущую по лагуне к кладбищу Сан-Микеле, "острову мертвых", мы снимаем, как его самого потом будут хоронить. Об этом тогда никто не думал.

Хотя чувствовал он себя очень плохо. Если внимательно присмотреться, то на пленке видно, что у него таблетка под языком и что он прижимает руку к лопатке, это было в те моменты, когда у него невыносимо болело сердце. На второй день мы даже хотели прекратить съемки, так нехорошо он себя чувствовал. Но Бродский сказал, что не стоит, предложил на пару минут сесть в кафе на набережной, чтобы он мог выпить кофе и прийти в себя. Но проговорили мы несколько часов. Именно там он рассказывал нам о Ленинграде, который называл "родным городом", и почему не возвращается в "возлюбленное отечество".

- При просмотре фильма поражает не только красота Венеции, но и удачно выбранные для съемок планы. При этом не покидает ощущение, что Бродский интуитивно чувствовал камеру, знал, где нужно встать, какой ракурс выбрать. Это ваша заслуга или скорее его внутреннее чутье и склонность к импровизации?

- Это его умение быть самим собой в любой ситуации, и в кадре тоже. Бродский чувствовал камеру просто поразительно, такая стопроцентная работа с камерой и на камеру. Не знаю, уместно это сравнение или нет, но по своей пластике он мне казался похожим на Марлона Брандо.

Я думаю, ему хотелось в жизни все попробовать. Он действительно приехал работать, приехал делать фильм. И во время съемок чувствовал себя режиссером. Сколько раз он восклицал: "Ну, ребята, как же можно это не снимать!" Хотя мы не видели ничего такого особенного: ну план и план, в Венеции все красиво. Ему нравилось, когда в съемки вторгалось что-то незапланированное, то есть жизнь - некстати зазвонил телефон, в кадр вошел официант, он очень любил выражение "синема варьете" и повторял его во многих ситуациях.

- Как Бродский отреагировал на то, что фильм о нем и съемочная группа были удостоены главной российской телевизионной награды?

- Как он отреагировал на ТЭФИ, я не знаю, призов в его жизни было достаточно. Мы, конечно, ему позвонили, потому что первый в истории ТЭФИ выпал на 24 мая - день его рождения, как выяснилось, последний. Про фильм он сказал: "Меня что-то многовато, Венеции могло бы быть побольше. А вот музыка замечательная". Но через месяц прислал открытку и предложил сделать с ним цикл "Великие поэты XX века" - о Фросте, Одене, Элиоте и Йетсе. "Это уже мои святые, - написал он. - Хотя, конечно, Нью-Йорк это не Венеция". Мы должны были созвониться с ним 29 января, когда он возвращался преподавать в свой колледж Маунт-Холиок после каникул.

Но 28 января включили телевизор и услышали: сегодня в Нью-Йорке скончался великий русский поэт Иосиф Бродский.

Когда мы с ним прощались в Венеции в кафе "Флориан", он сказал: "Берегите себя!" И хотя это была простая калька с английского, он сказал это так, что мы с Алексеем, не сговариваясь, пошли в собор Сан-Марко и поставили свечки за него. Мы чувствовали, что больше его никогда не увидим. Поэтому, когда он предложил новый цикл, подумали: неужели мы ошиблись, какое счастье... Но мы не ошиблись.

- Как вы для себя понимаете название фильма "Иосиф Бродский. Возвращение"?

- Когда мы вернулись из Венеции, то показывали разным друзьям весь отснятый материал целиком. И все говорили, что это и есть самое интересное. Мы с Лешей всегда знали, что не сделали одной, может быть, самой главной вещи, которую между собой называли "Весь Бродский", - конечно, речь шла только про наши материалы.

В январе этого года не стало Алексея Шишова. "Он умер в январе, в начале года" - оказалось пророческим и для него тоже.

Цикл "Иосиф Бродский. Возвращение" - это наше возвращение к Бродскому, возвращение к счастливым дням съемок и возвращение Бродского в "возлюбленное отечество". Если этого не произошло наяву, то хотя бы на пленке. Сам он давал массу самых разных объяснений тому, почему не возвращается. Но мне кажется, он не вернулся, потому что был гениальным режиссером своей жизни. И финал своей биографии построил на "невозвращении" - остаться там, а вернуться книгами, легендами, словами.

И "возвращение" в названии цикла это не внутренняя полемика с ним, а наша мечта, наше желание вернуть его непременно.

Восемнадцать минут его монолога в Капелле, обращенного к российской интеллигенции, которыми - без купюр - заканчивается этот цикл, сегодня звучат как его завещание нам, звучат так пронзительно и актуально, как будто время пытается догнать Бродского. "Мы должны на каждого человека обращать внимание, потому что мы знаем, чем все это кончается, мы умираем".


Татьяна Санина
Российская газета, № 5314 (235) от 18 октября 2010г.
Источник: view-source:http://www.tvkultura.ru/news.html?id=489700&cid=54
    Иосиф Бродский
	
	
	     Часть речи (цикл из 20 стихов)


             1975-1976

     * Следующие 20 стихотворений объединены в цикл "Часть речи" - С.В.

 

                     x x x


     Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
     дорогой, уважаемый, милая, но неважно
     даже кто, ибо черт лица, говоря
     откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
     и ничей верный друг вас приветствует с одного
     из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
     я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
     и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
     поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
     в городке, занесенном снегом по ручку двери,
     извиваясь ночью на простыне -
     как не сказано ниже по крайней мере -
     я взбиваю подушку мычащим "ты"
     за морями, которым конца и края,
     в темноте всем телом твои черты,
     как безумное зеркало повторяя.

             1975-1976

 

                x x x


     Север крошит металл, но щадит стекло.
     Учит гортань проговаривать "впусти".
     Холод меня воспитал и вложил перо
     в пальцы, чтоб их согреть в горсти.

     Замерзая, я вижу, как за моря
     солнце садится и никого кругом.
     То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
     закругляется под каблуком.

     И в гортани моей, где положен смех
     или речь, или горячий чай,
     все отчетливей раздается снег
     и чернеет, что твой Седов, "прощай".

             1975-1976

 

                 x x x


     Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
     под него ложащуюся, точно под татарву.
     Узнаю этот лист, в придорожную грязь
     падающий, как обагренный князь.
     Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
     деревянного дома в чужой земле,
     что гуся по полету, осень в стекле внизу
     узнает по лицу слезу.
     И, глаза закатывая к потолку,
     я не слово о номер забыл говорю полку,
     но кайсацкое имя язык во рту
     шевелит в ночи, как ярлык в Орду.

             1975

 

                  x x x


     Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
     Взгляд оставляет на вещи след.
     Вода представляет собой стекло.
     Человек страшней, чем его скелет.

     Зимний вечер с вином в нигде.
     Веранда под натиском ивняка.
     Тело покоится на локте,
     как морена вне ледника.

     Через тыщу лет из-за штор моллюск
     извлекут с проступившем сквозь бахрому
     оттиском "доброй ночи" уст,
     не имевших сказать кому.

             1975-1976

 

                   x x x


     Потому что каблук оставляет следы - зима.
     В деревянных вещах замерзая в поле,
     по прохожим себя узнают дома.
     Что сказать ввечеру о грядущем, коли
     воспоминанья в ночной тиши
     о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
     тело отбрасывает от души
     на стену, точно тень от стула
     на стену ввечеру свеча,
     и под скатертью стянутым к лесу небом
     над силосной башней, натертый крылом грача
     не отбелишь воздух колючим снегом.

             1975-1976

 

                     x x x


     Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
     плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
     налетают порывы резкого ветра. Голос
     старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
     Низвергается дождь: перекрученные канаты
     хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
     Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
     как соленый язык за выбитыми зубами.
     Одичавшее сердце все еще бьется за два.
     Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
     За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
     как сказуемое за подлежащим.

             1975-1976

 

                x x x


     Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
     серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
     и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
     вьющийся между ними, как мокрый волос,
     если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
     раковина ушная в них различит не рокот,
     но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
     кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
     В этих плоских краях то и хранит от фальши
     сердце, что скрыться негде и видно дальше.
     Это только для звука пространство всегда помеха:
     глаз не посетует на недостаток эха.

             1975

 

                 x x x


     Что касается звезд, то они всегда.
     То есть, если одна, то за ней другая.
     Только так оттуда и можно смотреть сюда:
     вечером, после восьми, мигая.
     Небо выглядит лучше без них. Хотя
     освоение космоса лучше, если
     с ними. Но именно не сходя
     с места, на голой веранде, в кресле.
     Как сказал, половину лица в тени
     пряча, пилот одного снаряда,
     жизни, видимо, нету нигде, и ни
     на одной из них не задержишь взгляда.

             1975

 

                x x x


     В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
     мостовая блестит, как чешуя на карпе,
     на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
     и чугунный лес скучает по пылкой речи.
     Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
     проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
     вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
     но никто не сходит больше у стадиона.
     Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
     венского стула платье одной блондинки,
     да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
     уносящей жизни на Юг в июле.

             1975, Мюнхен

 

                 x x x


     Около океана, при свете свечи; вокруг
     поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
     Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
     дотянуться желающих до бесценной.
     Упадая в траву, сова настигает мышь,
     беспричинно поскрипывают стропила.
     В деревянном городе крепче спишь,
     потому что снится уже только то, что было.
     Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
     профиль стула, тонкая марля вяло
     шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
     как сползающее одеяло.

             1975

 

             x x x


     Ты забыла деревню, затерянную в болотах
     залесенной губернии, где чучел на огородах
     отродясь не держат - не те там злаки,
     и доро'гой тоже все гати да буераки.
     Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
     а как жив, то пьяный сидит в подвале,
     либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
     говорят, калитку, не то ворота.
     А зимой там колют дрова и сидят на репе,
     и звезда моргает от дыма в морозном небе.
     И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
     да пустое место, где мы любили.

             1975

 

                 x x x


     Тихотворение мое, мое немое,
     однако, тяглое - на страх поводьям,
     куда пожалуемся на ярмо и
     кому поведаем, как жизнь проводим?
     Как поздно заполночь ища глазунию
     луны за шторою зажженной спичкою,
     вручную стряхиваешь пыль безумия
     с осколков желтого оскала в писчую.
     Как эту борзопись, что гуще патоки,
     там не размазывай, но с кем в колене и
     в локте хотя бы преломить, опять-таки,
     ломоть отрезанный, тихотворение?

             1975-1976

 

               x x x


     Темно-синее утро в заиндевевшей раме
     напоминает улицу с горящими фонарями,
     ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
     толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
     Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
     сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
     что до черной доски, от которой мороз по коже,
     так и осталась черной. И сзади тоже.
     Дребезжащий звонок серебристый иней
     преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
     все оказалось правдой и в кость оделось;
     неохота вставать. Никогда не хотелось.

             1975-1976

 

                  x x x


     С точки зрения воздуха, край земли
     всюду. Что, скашивая облака,
     совпадает - чем бы не замели
     следы - с ощущением каблука.
     Да и глаз, который глядит окрест,
     скашивает, что твой серп, поля;
     сумма мелких слагаемых при перемене мест
     неузнаваемее нуля.
     И улыбка скользнет, точно тень грача
     по щербатой изгороди, пышный куст
     шиповника сдерживая, но крича
     жимолостью, не разжимая уст.

             1975-1976

 

                     x x x


     Заморозки на почве и облысенье леса,
     небо серого цвета кровельного железа.
     Выходя во двор нечетного октября,
     ежась, число округляешь до "ох ты бля".
     Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
     потому что как в поисках милой всю-то
     ты проехал вселенную, дальше вроде
     нет страницы податься в живой природе.
     Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
     проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
     за бугром в чистом поле на штабель слов
     пером кириллицы наколов.

             1975-1976

     * Ранний вариант последних двух строк: "наколов на буквы пером слова, /
как сложенные в штабеля дрова". - С.В.

 

                  x x x


     Всегда остается возможность выйти из дому на
     улицу, чья коричневая длина
     успокоит твой взгляд подъездами, худобою
     голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
     На пустой голове бриз шевелит ботву,
     и улица вдалеке сужается в букву "У",
     как лицо к подбородку, и лающая собака
     вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
     Улица. Некоторые дома
     лучше других: больше вещей в витринах;
     и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
     то, во всяком случае, не внутри них.

             1975-1976

 

                  x x x


     Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
     прежде доброго злака маячит плевел.
     Можно сказать, что на Юге в полях уже
     высевают сорго - если бы знать, где Север.
     Земля под лапкой грача действительно горяча;
     пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
     зажмурившись от слепящего солнечного луча,
     видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
     беготню в коридоре, эмалированный таз,
     человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
     и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
     но обмякшее тело и лужу крови.

             1975 - 1976

 

           x x x


     Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
     западного на восточный, когда замерзшая ветка
     перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
     и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
     В полдень можно вскинуть ружью и выстрелить в то, что в поле
     кажется зайцем, предоставляя пуле
     увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
     пишущим эти строки пером и тем, что
     оставляет следы. Иногда голова с рукою
     сливаются, не становясь строкою,
     но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
     подставляя ухо, как часть кентавра.

             1975 - 1976

 

             x x x


     ...и при слове "грядущее" из русского языка
     выбегают черные мыши и всей оравой
     отгрызают от лакомого куска
     памяти, что твой сыр дырявой.
     После стольких лет уже безразлично, что
     или кто стоит у окна за шторой,
     и в мозгу раздается не земное "до",
     но ее шуршание. Жизнь, которой,
     как дареной вещи, не смотрят в пасть,
     обнажает зубы при каждой встрече.
     От всего человека вам остается часть
     речи. Часть речи вообще. Часть речи.

             1975

 

              x x x


     Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
     За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
     Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это -
     города, человеков, но для начала - зелень.
     Стану спать не раздевшись или читать с любого
     места чужую книгу, покамест остатки года,
     как собака, сбежавшая от слепого,
     переходят в положенном месте асфальт.
         Свобода -
     это когда забываешь отчество у тирана,
     а слюна во рту слаще халвы Шираза,
     и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
     ничего не каплет из голубого глаза.

             1975




Одна из первых колоний на облаках.

Компьютерная графика - А.Н.Кривомазов, май 2011 г.




Биография Бродского, часть 1                 Биография Бродского, часть 2       
Биография Бродского, часть 3


Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

Почта