Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)


Борис Пастернак

Компьютерная графика - А.Н.Кривомазов, август 2011 г.




Из письма луны М.:
Ни тебя, ни Н. нигде нет. Вышла, присмотрелась - сидите, как голубки, на скале. Она двумя руками
сжимает твою ладонь. Сидите молча, смотрите вдаль. Какие проблемы? Секунда - и я рядом.
Села тебе на колени. В принципе, могу быть невесомой. Посидели, посмотрели, потом пошли
к Н. Отлично поговорили. Столько узнала от Н... Решили завтра навестить трех матерей. Ц. М.
Сегодня получил от автора главу о Бродском из книги Ниталии Горбаневской "Прозой. О поэзии и поэтах".
Начинаем публикацию полученных страниц:

БРОДСКИЙ

Я так рада, так счастлива, что не нахожу слов передать эту радость. Рада за Иосифа; рада за всех нас - его друзей, его читателей, соотечественников и современников; рада - и еще как - за "Континент"; рада за Нобелевский комитет, совершивший достойный выбор; рада за всю славянскую поэзию, которая в течение всего лишь восьми последних лет дала миру трех лауреатов Нобелевской премии - Чеслава Милоша, Ярослава Сейферта и вот теперь Иосифа Бродского. Сострадаю злобствующим и завистливым, развожу руками над замалчивающими.

Рим, 22 октября 1987 (по телефону)

Русская мысль. 23.10.1987.

ПАРИЖ - НЬЮ-ЙОРК, ПО ТЕЛЕФОНУ

Разговор с Иосифом Бродским

Хорошо западным журналистам, которые при известии о Нобелевской премии брали интервью у Иосифа Бродского впервые: перед ними было широкое поле расспросов о том, что такое поэзия, и зачем она нужна, и как он пишет стихи, и как он их понимает, и всё такое прочее. Все эти темы мы с Иосифом обсудили (я не имею в виду частные разговоры, начавшиеся более четверти века тому назад), слава Богу, еще в начале 1983 года, и этот разговор тогда же был опубликован в "Русской мысли" (№3450, 3 февр.). Поэтому, беря теперь для газеты "нобелевское" интервью, я в конечном счете ограничилась вопросами, составляющими поправки и дополнения к некоторым появившимся в печати сообщениям.

Это был наш второй за эти дни разговор. Когда, вернувшись из Италии и узнав, что Бродский наконец у себя дома в Нью-Йорке, я позвонила ему впервые, "беседа" состояла в основном из охов, хмыканий, междометий и тому подобной лирики и явно не поддалась бы ни записи на магнитофон, ни (будь такая запись сделана) расшифровке. Но тогда же я договорилась о предстоящем интервью. Оно состоялось 8 ноября.

- Иосиф, прошло больше двух недель с момента присуждения тебе Нобелевской премии. Попробуй все-таки сформулировать: как ты это осознаёшь?

- Никак. Честное слово, я не кочевряжусь, я готов отвечать, но - никак.

- А что с твоей Нобелевской речью и лекцией? И о чем ты собираешься говорить?

- Ничего пока не написано. И о чем - понятия не имею. Писать буду, когда время появится, а пока времени нет совсем. Теперь вот скоро еду в штат Юта - давным-давно обещано: читать лекции и стихи.

- То есть у тебя сохраняются все прежние обязательства, а к ним прибавились новые?

- Да, и времени решительно ни на что не хватает.

- А все-таки есть ли хоть какая-то надежда, что ты приедешь на парижский форум*? Раньше ты говорил, что надежда слабая, но что, может быть, после этого самого штата Юта ты попробуешь хоть на последний день приехать.

- Боюсь, что ничего не выйдет. Я и хотел бы, но просто не могу, просто надо садиться и писать.

- Иосиф, я хочу, чтобы ты уточнил некоторые вещи, появившиеся в печати. Так, где-то было написано, что ты назвал своими учителями Рейна, Уфлянда и Кушнера. Последнее меня удивило.

- Кушнера я не называл. Я тут ни при чем. К Саше я хорошо отношусь, но это чья-то ошибка.

- Зато - прости, если я вмешиваюсь в твое творческое самоосознание, - мне кажется, что ты не назвал еще одного своего учителя из круга наших или уж, точнее, моих ровесников. Поэта, который, можно сказать, играл роль учителя для всего нашего поколения, - Станислава Красовицкого.

- Да, безусловно. Я и сам не понимаю, почему я его ни разу не упомянул. Может быть... Да нет, просто не знаю, почему.

- Может быть, это из-за того, что он сам себя зачеркнул как поэта и этим вычеркнул себя из нашего сознания, из нашей памяти. Но ведь верно же, что он сыграл для многих из нас и в том числе для тебя очень важную роль?

- Безусловно.

- В одном из приветствий, которое пришло для тебя из Москвы и напечатано в "Русской мысли", говорится, в частности, что Нобелевская премия присуждена русскому поэту, "американскому академику". Но ведь ты уже не академик, ты вышел из Академии?

- Да, я вышел из Американской Академии в мае, когда они приняли почетным членом Евтушенко.

- Кстати, о Евтушенко и прочих. На днях в советской печати впервые упомянули о Нобелевской премии. Описали пресс-конференцию в Москве, в которой - поскольку ожидали такого вопроса - участвовал Чингиз Айтматов. И он, отвечая на вопрос о Нобелевской премии, причислил тебя к "когорте ведущих советских поэтов" в составе Евтушенко, Вознесенского и Ахмадулиной. Как тебе это нравится?

- Ну... это его взгляд. Взгляд с берегов Иссык-куля...

Быть может, точнее это было бы назвать "взглядом с берегов Иссыккульского форума", второй тур которого (о первом писала Н.Дюжева в "РМ" № 3651) проходил на берегах... Женевского озера, и притом как раз в те дни, когда ожидалось присуждение Нобелевской премии. Иссыккульский форум с самого начала был задуман как щедрый источник подогрева западных знаменитостей, способных подсобить Айтматову в получении Нобелевской премии. В Женеве, предположительно, ему оставалось только дождаться оной - "на блюдечке с голубой каемочкой". Шведская Академия решила иначе - и еще тогда, в Женеве, вынужденный отвечать на вопросы западных журналистов, Айтматов выдвинул этот уникальный аргумент о Бродском как "советском" поэте. Теперь это преподнесено и отечественной публике.

В том же выступлении на пресс-конференции в Москве (см. "РМ" №3699) Айтматов упомянул и о том, что, кажется, Бродского в СССР собираются печатать, но точно-де он ничего не знает. Точно, по-видимому, никто ничего не знает. Во всяком случае, если кто-то и знает, то не сам поэт.

- Иосиф, уже давно, еще до Нобеля, начали ходить слухи о предстоящей публикации твоих стихов в "Новом мире". Что ты сам знаешь об этом?

- Ничего определенного. Всё это, действительно, только слухи.

- И после Нобелевской премии они с тобой никак не связывались?

- Нет. Непосредственно - никак.

- Вообще непосредственно не связывались - ни до, ни после?

- До - произошел небольшой междусобойчик с Чухонцевым.

- Об этом я слышала. А люди, приезжавшие из Москвы, с большим восторгом рассказывали, что всё обстоит прекрасно, что ты согласился на публикацию, только заменил другими те стихи, которые Чухонцев отобрал.

- Нет, это неправда. Я ничего не заменял и не знаю, что они выбрали и что собой представляет эта подборка. Это совершенная неправда.

- Знаешь, поскольку мне говорил это человек, в личной честности которого я не сомневаюсь, то это значит, что такие слухи - идущие, по всей видимости, прямо из редакции "Нового мира" - по Москве расходятся или даже сознательно распускаются.

- Эти слухи - совершенная ложь.

- Могу ли я спросить тебя о других слухах: они "распространились" в крайне узком кругу, зато я к нему как раз принадлежу. Верно ли, что твои стихи будут напечатаны в ближайшем номере "Континента"?

- А вот эти слухи - верные. Это очень и очень может произойти.

Читателям могу сообщить, что через день-два после этого разговора новые стихи Иосифа Бродского были получены редакцией "Континента" и отправлены в типографию - они появятся в 54 м номере журнала, выходящем к Новому году.

Русская мысль. 20.11.1987.

* Имеется в виду форум "Литература без границ" (Париж, ноябрь 1987). - Прим. нынешнее.

ИОСИФ БРОДСКИЙ КОММЕНТИРУЕТ СООБЩЕНИЕ О ПРЕДСТОЯЩЕЙ ПУБЛИКАЦИИ ЕГО СТИХОВ В "НОВОМ МИРЕ"

Читатели "РМ", вероятно, еще не забыли, как отозвался Бродский на московские (кстати, еще донобелевские) слухи о том, что с публикацией его стихов в "Новом мире" все обстоит прекрасно: он-де просто заменил первоначально выбранные стихи другими, и обе стороны достигли полного согласия. "Эти слухи - совершенная ложь", - сказал он в разговоре, состоявшемся 8 ноября и опубликованном в предыдущем номере.

И вот снова приходится звонить Бродскому, отрывать его от писания Нобелевской лекции - впрочем, когда я на прощанье сказала: "Ты уж прости, но, мне кажется, это важно", - Иосиф убежденно отозвался: "Это очень важно".

Новый разговор состоялся 22 ноября - именно этим днем датирован последний номер "Московских новостей", в котором напечатано интервью корреспондента газеты Геннадия Жаворонкова с заведующим отделом поэзии "Нового мира" Олегом Чухонцевым. Бродский не видел эту публикацию, хотя краем уха и слышал о ней, и я просто прочитала ему весь текст по телефону и попросила прокомментировать то, что он найдет нужным.

- В редакционной врезке перед интервью говорится: "В связи с присуждением Иосифу Бродскому, последние пятнадцать лет живущему в США, Нобелевской премии по литературе в западной печати появились утверждения, что теперь стихи поэта никогда не будут опубликованы на родине..."

- Таких утверждений не было. Наоборот, выражалась надежда, что мои дела на родине теперь пойдут хорошо.

- ...Корреспондент спрашивает Чухонцева: "Судя по сообщениям печати, в апреле этого года вы встречались с поэтом на Международном конгрессе в США по проблемам мировой литературы. Не было ли это самым первым приглашением к сотрудничеству?" Чухонцев отвечает: "Да, это так. В беседе со мной Иосиф Бродский выразил желание, чтобы его стихи были опубликованы в "Новом мире". Из тех, что написаны за последние пятнадцать лет".

- Это было не так. Чухонцев спросил меня, как бы я отнесся к тому, что мои стихи напечатают в "Новом мире". Я ответил, что в принципе не возражаю, а дальше действительно поставил условие, чтобы это не были давние стихи.

Можно, конечно, счесть, что в этом случае и я, и Иосиф придрались к мелочи: так ли уж велика разница между "выразил желание" и "в принципе не возражаю"? Однако вспомним, что речь идет не просто о поэте, по каким-то там личным или даже творческим причинам "последние пятнадцать лет живущем в США", но о поэте, побывавшем в ссылке, а затем насильственно принужденном к изгнанию, о поэте с ярко выраженным негативным отношением к "советскому государственному и общественному строю" (если пользоваться формулировками УК), о - в конце-то концов - члене редколлегии и постояннейшем авторе "Континента". Хорошо ли о таком человеке говорить, что он "выразил желание", то есть попросту попросил, чтобы его напечатали? Притом, вероятно, никто Чухонцева за язык не тянул: сумел же он на вопрос о том, как Бродский "отнесся к переменам, происходящим в нашей стране", ответить, ни словом не сказав о пресловутых переменах:

"О его позиции мне сказать трудно. От американских писателей я знаю, что это человек, в общем-то, сдержанный в суждениях. Но при личной встрече я убедился, что он внимательно следит за развитием нашей поэзии и своей поэтической родиной по-прежнему считает Россию".

Трудно спорить и с тем, что говорит Чухонцев о самой поэзии Бродского, - не потому, что его суждения бесспорны: они как раз довольно спорны, но в них выражена его личная оценка творчества Бродского.

Однако в заключение интервью Чухонцев говорит следующее:

"Могу сообщить, что стихи Иосифа Бродского, как и запланировано, будут напечатаны в декабрьской книжке "Нового мира". Состав публикации согласован с автором".

Что скажет на это автор?

- Вчера, 21 ноября, я послал Чухонцеву телеграмму. По-английски. Я приблизительно перевожу ее текст: "Я категорически возражаю против того, как выбраны стихотворения, предназначенные к публикации в декабрьском выпуске вашего журнала. Я просил бы вас переменить состав в соответствии с пожеланиями, выраженными во время нашего телефонного разговора в этом месяце. В противном случае я просил бы вас оставить эту идею". Примерно так. В общем, я написал, чтобы они или изменили состав, или похерили всю публикацию. Разговаривал я с ним неделю, самое большее дней десять назад, уже после нашего с тобой разговора. Он мне сообщил состав - меня выбор действительно не устраивал. Я сказал: хотя бы выбросьте одно - поставьте другое стихотворение. Он говорит: да нет, никак, это очень трудно.

- Но, может быть, теперь он действительно выполнил твою просьбу, заменил стихотворение и имеет право сказать, что "состав публикации согласован"?

- Нет, не думаю.

Иосиф не хочет или не считает нужным сказать, о каком стихотворении идет речь, и я, не до конца еще превратившись в настырного журналиста, не задаю этого вопроса. Но, похоже, предложенное "на замену" лежит за пределами храбрости завотделом "Нового мира".

- Меня это все озадачивает, - продолжает Бродский. - Что такое? Как говорится, "при живом муже"! Могли хотя бы верстку прислать... ("передо мной верстка его стихов", - говорит Чухонцев "Московским новостям".) - Кроме того, они должны бы снестись с моим американским издателем: они же копирайт нарушают - Чухонцев сам это сказал. Издательство бы не возражало, но это же полагается сделать! А теперь вот, говорят, готовятся еще публикации в "Октябре" и в "Неве". И та же история: тот же травоядный выбор. Помнишь, как Анна Андреевна говорила: как ни печатать - они все одинаковые.

Помню, конечно. Помню, как Ахматова в последние годы своей жизни жаждала увидеть напечатанными свои новые стихи, а ее в который раз заставляли составлять "избранное". "Опять "Сероглазый король", - устало говорила Анна Андреевна, - опять не на ту руку перчатку надела..."

Конечно, можно сказать, что у Иосифа иная ситуация: никаких "избранных" (кроме бесчисленного множества самиздатских списков) у него на родине не издано. Но ежели уж решили подпустить друг к другу поэта и его читателей при посредстве советского типографского станка и ежели поэт к тому же - во славу русской поэзии - как раз сейчас удостоен высшей в мире литературной премии, то почему, в самом деле, не представить его читателям таким, каков он есть сегодня и каким он сам хочет быть услышан на родине?

Русская мысль. 27.11.1987.

ИЗ СТОКГОЛЬМА - С ЛЮБОВЬЮ

Стокгольм лежит, как это легко обнаружить на карте, чуть южнее устья Невы и чуть западнее устья Вислы. Последнее замечание связано с пристрастиями не спецкора, но самого лауреата: его связи с Польшей и польской поэзией общеизвестны, а в эти дни ему к тому же привезли оттуда охапку прессы - официальной, включая знаменитый "Пшекруй", по которому все наше поколение училось читать по-польски* (что сейчас крайне смешит наших польских друзей), с целой полосой, посвященной Бродскому. С исторической родины прибыл наконец долго ожиданный "Новый мир" с публикацией шести стихотворений, вызвавшей гораздо более неистовые восторги у западной прессы, чем у автора.

В Стокгольме Иосиф действительно был окружен любовью, и, наверно, это помогло ему, с его больным сердцем, выдержать все утомительное великолепие "нобелевской недели".

В Нобелевской лекции, с которой наши читатели уже знакомы, Бродский словно сконцентрировал всё, что имеет сказать, однако вновь и вновь: 8 декабря после лекции, 9 го после спектакля в Драматическом театре (инсценировки ленинградского процесса 1964 года), 11 го после чтения стихов в Доме культуры - ему приходилось отвечать в основном на те же вопросы, на которые он уже дал ответ в тексте лекции (то же происходило и во время многочисленных интервью). Он отвечал терпеливо, вновь и вновь повторяя свои сгущенные, но предельно ясные формулировки. Иногда всё-таки вопросы были выводами из услышанного, а не просьбой заново разъяснить уже и так ясно сказанное. Но и выводы, как оказалось, могут быть полярно противоположными. Об этом свидетельствовали два вопроса, заданные после лекции: "Не кажется ли вам, что ваша критика Запада напоминает солженицынскую?" - и: "Почему это у вас получается, что всё плохо только на Востоке?" На первый вопрос Иосиф ответил: "Да, пожалуй...", - на второй: "Думаю, что вы меня плохо прочитали" (лекцию он читал по-русски, шведский и английский переводы были розданы публике).

Кто слышал, как Бродский читает стихи, тот, взяв в руки текст, сможет приблизительно вообразить, как он читал лекцию. Это была та же его каденция, но без поддержки рифмы и метра полностью опирающаяся на смысловую и синтаксическую структуру текста. Напряженные повышения и падения (перед новым взлетом) голоса и тона с невероятной силой выявляли суть каждой фразы, оборота, слова. Слава Богу, это чтение было записано корреспондентами вещающих на СССР радиостанций и чуть ли не в тот же день пошло в эфир.

Всё это "вокруг да около" не менее важно, чем сама нобелевская церемония, но всё-таки главным днем было 10 декабря. 1700 человек заполнили Концертный зал; король, королева, восемь лауреатов, члены Шведской Академии, Шведской Академии наук, правления Нобелевского фонда сидели на сцене; на балконе над сценой играл Стокгольмский филармонический оркестр под управлением Николаса Клеобери; профессор Ларс Гилленстен, председатель правления Нобелевского фонда, произнес речь, посвященную трехсотлетию публикации ньютоновских "Оснований" - "книги, оказавшей решающее влияние на все области нашей западной культуры". Чередуемое с музыкой, началось вручение премий. Каждый лауреат выслушивал обращенную к нему приветственную речь - Иосифа Бродского приветствовал проф. Стуре Аллен, постоянный секретарь Шведской Академии. И вот король вручил и нашему лауреату нобелевский диплом и медаль - на следующий день фотография этой сцены появилась на первых страницах важнейших стокгольмских газет, а "Свенска дагбладет" дала ее под заголовком "Король и диссидент".

После церемонии вручения в Городском зале состоялся банкет. 1200 человек - мужчины все во фраках; был, правда, один китаец - наверно, дипломат (другому бы не позволили) - в маоистской спецовочке. Советских ни дипломатов, ни журналистов не было, зато было немало эмигрантов.

Не будем описывать банкет, дабы не сбиться на арию "Каким вином нас угощали...", но было, честное слово, очень хорошо. Без дураков. Без чопорности и развязности. С веселым студенческим оркестриком, с серьезным студенческим хором, из рядов которого, впрочем, вырвался солировать пародийный "итальянский тенор". С балом после банкета (ах, как шведы отплясывали!) - и во время бала лучше всего удалось повидаться и поболтать с совсем усталым, но как-то светло расслабившимся, размягченным Иосифом.

А на следующий день еще было чтение стихов: шведские переводчики читали стихи по-шведски, Иосиф - по-русски. Магнитофоны теоретически были запрещены, но работали в большом количестве. Празднества продолжались.

12 декабря Иосиф Бродский отбыл в свой родной Нью-Йорк, но этого я уже не наблюдала, отбыв накануне в свой родной Париж.

Русская мысль. 18.12.1987.

* В интервью польскому журналисту Ежи Ильгу Бродский сказал, что, когда он был в ссылке, я подписала его на "Пшекруй", о чем я, естественно, уже успела позабыть. - Прим. нынешнее.

ПО УЛИЦЕ БРОДСКОГО

Иосиф приехал в Москву...

Нет, сначала приехал Илья Авербах (ныне - давно уже покойный) и привез стихи до того нам неизвестного поэта. Как раз тогда Алик Гинзбург готовил третий, ленинградский выпуск "Синтаксиса" - и стал первым издателем Иосифа Бродского. (Хотя и не его одного.) А я в этом участвовала как машинистка.

Иосиф приехал поздней осенью того же 60 го года, когда Алик уже сидел за "Синтаксис". Он позвонил мне, назвал себя - я сказала, что знаю, кто он, знаю его стихи. Мы разговаривали, гуляя по дождливым (так мне помнится - дождливым, а если забыла, то уже некому поправить) московским улицам, потому что у меня дома не было даже того пространства, какое было у него в Ленинграде, в ныне знаменитых "полутора комнатах". Разговаривали, разумеется, о стихах, о поэтах.

Разница в четыре года в том возрасте (20 и 24) весьма увесиста, к тому же я была в Москве уже "известная поэтесса", хоть и не успела напечататься в "Синтаксисе". Одним словом, приехал молодой поэт представиться мэтру. Тем не менее, на "вы" он ко мне обращаться, видимо, не хотел, а сразу на "ты" ленинградская воспитанность не позволяла. И разговаривал он на польский манер: "А каких поэтов Наташа любит?"

Мы договорились, что, как только я приеду на зимнюю сессию (я училась заочно на ленинградском филфаке), он меня познакомит со своими друзьями-поэтами.

Как оказалось, он был тогда среди них - или чувствовал себя - еще не вполне равным, мальчишкой. Или из гордости опасался, что ему могут указать такое место. Поэтому, хотя с Димой Бобышевым Иосиф познакомил меня сразу, к Рейнам повести не решился.

- Позвони им и скажи, что ты знакомая Сережи Чудакова.

Рекомендация довольно сомнительная (это оказалось неважно - меня там заочно знали). А о Чудакове Иосиф позднее написал "На смерть друга". Но тот выплыл из небытия - оказался жив.

И всё-таки окончательно эта четверка поэтов - впрочем, кроме Димы, друга с первой минуты, - вполне признала меня только вслед за Ахматовой (Найман, конечно, и потом еще долго колебался). Но и правда, от множества написанного до 62 го года я мало что оставила в живых, зато к Ахматовой пришла со стихами что надо. У Лидии Корнеевны есть упоминание о том, как Бродский ночевал в Москве у Корниловых и проспорил всю ночь с Володей. А спорили они из-за меня - из-за моего "Бартока" ("Концерт для оркестра"), который, впрочем, оба знали наизусть. Что не помешало Иосифу, когда в "Ардисе" он держал корректуру моей книги "Побережье" (честное слово, так и написано: "Корректор И.Бродский"), пропустить именно в этом стихотворении целую строку...

В 63 м году летняя сессия у меня была в мае, и я праздновала день рожденья в Ленинграде. Бродский пришел с подарком в виде экспромта: "Петропавловка и Невский без ума от Горбаневской". Уже в эмиграции, поздравляя его с очередным днем рожденья, я напомнила ему, что мы оба - Близнецы, только моя дата рождения - на два дня позже. Он задумчиво произнес, казалось бы, банальную фразу: "В мае родились - значит, нам маяться", - но прозвучало это совсем не банально.

В тех самых "полутора комнатах" он мне подробно - можно сказать, структурно - рассказывал еще лежавшего в черновиках "Исаака и Авраама". Например, про КУСТ - что будет значить каждая буква. Всё точно как потом в поэме, но рассказывал. Это меня поражало: я не знала - и до сих пор плохо понимаю, - что стихи пишутся еще и так, что поэт заранее все знает и планирует. (Но можно вспомнить и пушкинские планы.)

Когда Иосиф уже был в ссылке, меня позвали читать стихи во ФБОН. И я там, помимо своих, прочла еще большой отрывок из "Исаака и Авраама". Я его "пропагандировала", и не только потому что он в ссылке.

Уже тогда для меня он стал "первым поэтом" среди нас, а после смерти Ахматовой - и просто первым. Сейчас у меня такое ощущение потерянности, как бывает, когда умер старший в роде.

И в тех же "полутора комнатах" - то есть, надо понять, не во всех полутора, а в своем отгороженном углу - плакался он мне (слово "плакался" - не преувеличение) в январе 64 го года, когда друг-поэт увел у него Марину Басманову. Я только что впервые попала в немецкие залы Эрмитажа (обычно закрытые, потому что не хватало смотрителей) и сказала, что кранаховская Венера напомнила мне Марину.

- Я всегда говорил ей, - воскликнул Иосиф, - "ты - радость Кранаха".

Много лет спустя - видно, чтобы до конца изжить былую, но не отпускавшую его любовь к М.Б., - он написал не столько даже горькие, сколько злые, последние посвященные ей стихи. Они были среди присланных в "Континент". Максимов смутился: "Можно ли так о женщине, которую все-таки любил?" Я тоже смутилась, позвонила.

- Так надо, - отрезал Иосиф. Стихи были напечатаны.

Друга он не простил никогда. (Да и тот его тоже.) Правда, в одну из наших встреч в Париже Иосиф вдруг принялся как-то славно, ласково вспоминать о нем, только неожиданно называя "Митя" (верно, так Марина его звала). Но на встречу "Континента" в Милане, когда узнал, что там будет Дима, отказался приехать.

- Нет. Не могу его видеть.

На Бродского уже завели дело. Грозил неминуемый арест. Все его уговаривали срочно уезжать из Ленинграда. Но он оставался - ждал возвращения Марины. Вернулась она к нему уже в ссылку.

О приговоре Иосифу вечером в день суда сообщил Витя Живов в антракте концерта ансамбля старинной музыки Андрея Волконского. Отсюда в "Три стихотворения Иосифу Бродскому" попал Телеман - он был в программе вечера.

Один раз он написал мне из ссылки - просил растворимого кофе. Правда, просьба о кофе была в конце письма, а письмо на четырех страницах. Пропало - думаю, захватили на последнем обыске, в папке без описи, куда валили что ни попадя, обещая, что во время следствия вызовут понятых и составят протокол. Но не вызвали и не составили.

После ссылки мы виделись издалека на похоронах Ахматовой да еще где-то раз, может быть два, мимолетно встретились. Я уже по уши ушла в самиздат и в то, что потом стали называть правозащитой, а по-нерусски - диссидентством, и старалась не втянутых в эти дела не подводить знакомством со мной. Да и Иосиф казался мне слишком знаменитым, вращающимся в светских кругах. Хотя бы по стихам Бродского тех лет видно, как я ошибалась.

А в эмиграции мы подружились снова, хотя чаще говорили по телефону, по континентским делам или просто так, чем виделись. Несмотря на все опечатки, я была необычайно тронута тем, что он был моим корректором. Честь великая, а хорошим корректором Иосиф Бродский быть не обязан.

Он уехал вскоре после того, как я вышла из тюрьмы. Когда в Москве появился "Вестник РСХД" с его новыми стихами, я переписала их все и отправила Гарику Суперфину в лагерь.

Однажды по телефону из Парижа в Нью-Йорк, заминаясь от неловкости, что собралась произносить явно надоевшие ему похвалы, я все же вымолвила: "Знаешь, Иосиф, я всегда любила твои стихи, но то, что ты писал до эмиграции, я любила не всё, а теперь просто все до одного". И вдруг он с детской радостью ответил:

- Нет, правда?

И я обрадовалась, что все-таки решилась это сказать. Оказывается, ему это было нужно!

Но и он меня раз похвалил. В вышепомянутую встречу в Париже я ему сказала: "А вот Дима написал, что Ахматова вам четверым советовала: потому что, мол, для "школы" нужна женщина - "взять Горбаневскую". А вы меня не взяли".

- И правильно сделали, - весело засмеялся Иосиф.

Но вечером он мне позвонил:

- Неправильно сделали!

Я отдала ему в тот день новые стихи, чтоб он отвез их в Нью-Йорк Саше Сумеркину. Иосиф прочел "Классическую балладу", потом прочитал ее вслух Веронике - два раза! - и не откладывая позвонил. Впрочем, предложил одну поправку. У меня было: "Но уста им тут же связала / любовь, а не страх".

- Надо "любовь, не страх", - сказал Иосиф. Так и осталось.

В Нью-Йорке мы просидели с ним много часов над моим переводом "Поэтического трактата" Милоша. Это был уже последний черновик, после того как его читали многие, включая самого автора, и я переделывала перевод множество раз по чужим указаниям и своему вдохновению. Иосиф прошелся по всему тексту, и мы еще много чего исправили, а потом Чеслав сказал мне: "После Иосифа могу больше не смотреть".

И еще была - теперь можно сказать забавная, но в тот момент такой не казавшаяся - встреча в Нью-Йорке. В декабре 80 го, когда угроза советской интервенции в Польше казалась неизбежной. Мы сидели с Иосифом, Томасом Венцловой и еще одним литовцем и совершенно серьезно обсуждали план организации интербригад для защиты Польши. И, конечно, все четверо собирались высадиться, по возможности, с первым десантом.

А улица Бродского, тоже попавшая в мои стихи, хотя и не посвященные Иосифу, но с мыслью о нем, - в нынешнем Санкт-Петербурге Михайловская. Теперь - не переименовать ли обратно?

Русская мысль. 1.02.1996.

"КОНТИНЕНТ" И ИОСИФ БРОДСКИЙ НА СТРАНИЦАХ ПОЛЬСКОГО ПОДПОЛЬНОГО ЖУРНАЛА

"Ту тераз" ("Здесь сейчас"), подпольный "журнал независимого образования", не раз посвящал свои страницы русской литературе и русской и советской истории. Его публикации направлены как против коммунистической изолганности в этой области, так и против ослепляющего националистического искажения (простительного - скажем мы, русские; но наши польские коллеги, подпольные журналисты, видимо, здраво считают, что дело не в "простительности", не в причинах искаженного взгляда, а в его последствиях - в картине, по-своему не менее ложной, нежели создаваемая "красными"). Об этих публикациях журнала "Ту тераз" время от времени упоминалось в материалах "Русской мысли".

О последнем дошедшем до нас номере журнала "Ту тераз" (№33 от 15 января 1985) мне хотелось бы сказать особо и лично, ибо в нем идет речь о моем журнале, о "Континенте", и, да будет мне позволено так выразиться, о моем поэте (кстати, члене редколлегии "Континента", о чем упоминает и польский журнал). В этом номере помещены статьи Анджея Порая "Приближающийся КОНТИНЕНТ" и Павла Едлины "Быть поэтом. Иосиф Бродский на родине и в эмиграции", сопровождаемая стихами Бродского в переводах автора статьи.

"Что такое "Континент"?" - спрашивает Анджей Порай и предлагает подойти к ответу не стандартно, не цитировать редакционных деклараций, а просто взять номер в руки и посмотреть - на обложку, где название "Континент" вслед за русским напечатано на десяти других языках; на оборот обложки со списком членов редколлегии ("...состав редколлегии опровергает утверждения советской пропаганды о том, что если вообще какие-то представители западной интеллигенции сотрудничают с писателями-эмигрантами, то это одни только литературные и художественные ничтожества"); на подзаголовок:

"...литературный, общественно-политический и религиозный журнал. Зная "Континент" уже в течение нескольких лет, я могу подтвердить, что содержание отдельных номеров точно соответствует этому подзаголовку и еще более - так великолепно выбранному Максимовым заглавию. У этого журнала действительно есть стремление создать своеобразный Континент изгнанных и угнетаемых, но непокорных. Этот Континент создаем и мы, в стране, которая находится в колониальной зависимости от СССР, и они - добровольные или вынужденные изгнанники, а также те граждане, отношение которых к советскому тоталитаризму позволяет им без стыда считать себя представителями своих свободных стран".

А.Порай говорит о том, что "Континент" действительно стал форумом, "на котором обмен даже самыми резкими мнениями может происходить без опасения, что Советы используют его для сеяния взаимной вражды между угнетенными народами". И о том, что журнал стал трамплином такого важнейшего политического начинания, как Интернационал Сопротивления. Вслед за статьей А.Порая журнал публикует учредительную декларацию Интернационала Сопротивления.

Павел Едлина в своей статье о Бродском, апологетической в лучшем смысле этого слова, пишет, в частности:

"У России снова есть великий поэт. (...) У России впервые есть великий поэт в эмиграции".

Поляки, говорит автор, знают, что такое иметь великих поэтов в эмиграции: с ними (не впервые) это вновь происходит - он имеет в виду Чеслава Милоша. Что значит это сближение?

"Пожалуй, именно то, что всегда значило и значит появление великого поэта, свободного духом и вдобавок не подверженного опасности репрессий, - надежду. Их, русских, а поэтому и нашу. (...)

Не он один из рожденных в сталинской империи обладает талантом, чувством собственного достоинства, волей к правде, жаждой свободы и т.д. Не он один из среднего поколения русских и вообще "советских людей" испытал у себя на родине преследования, словно чужестранец. Не редкость в СССР и его исключительно сильный интерес к Польше. Не исключено и то, что втайне пишут столь же выдающиеся поэты и будущее обнаружит новую иерархию ценностей русской поэзии сего времени. Но именно в Бродском Россия имеет своего Поэта, ибо именно он в полноте осуществился как свободный поэт. С решимостью он сначала освободил свое творчество от внутренних ограничений, а затем освободился от замка, запертого снаружи".

Основываясь на фактах биографии Иосифа Бродского, на дельных замечаниях авторов предисловий к его книгам, но более всего на самом материале его поэзии, на стиховой и языковой материи, Павел Едлина анализирует "случай" Бродского: были, вероятно, и есть поэты, даже официальные, которым случалось написать стишки поострее, погражданственнее, но в Бродском (очень сжато излагаю ход рассуждений П.Едлины) была та стихия, которую советской власти было невозможно "освоить".

Из поэзии Бродского "не вывести никакой освободительной "программы", не следует и ожидать, что на ее философском фундаменте (религиозном в глубочайшем смысле слова) возникнет какой-то план бренного или окончательного "освобождения человека". (...) Полноты человеческой личности мы должны достигать сами - каждый для себя, но никогда - против других. Только так мы можем "поделиться" свободой. Та "часть речи", которая получена как прибыль от жизни, - она-то и есть частица свободы".

В российской эмиграции в последнее время стало как-то модно, выражаясь языком наших молодых лет, "лажать" Бродского. На приведенные мною цитаты мне возразят: поляки, мол, нам не указ. (А я ведь не процитировала пророчества Павла Едлины относительно Нобелевской премии - то-то крику было бы!) Но я почти не возражаю: в оценках русской поэзии мне "поляки" тоже не указ. Да и соотечественники, честно говоря, тоже - за редчайшими исключениями. Я просто рада, что с Павлом Едлиной (читателем подлинным, ибо нет читателя лучше, чем переводчик исследуемого текста) мы сходимся во мнениях.

Русская мысль. 26.06.1987

ФИГУРЫ ВЫСШЕГО ПИЛОТАЖА

Из первого интервью Валентине Полухиной об Иосифе Бродском (13 июля 1989 года, Ноттингем)

(...)

- Давали ли стихи Бродского какие-либо импульсы к появлению ваших собственных стихов?

- Я не могу сказать, что это было. Я могу сказать, как я относилась к его стихам. Мне они очень нравились. Но первые два года это не был еще тот уровень... Хотя, скажем, "Шествие" я очень любила, но не целиком. Бродский для меня начинается с 1962 года всерьез - с "Шествия", с "Рождественского романса", со стихов того времени. Тут я как-то вот врубилась окончательно в Иосифа. Для меня есть разница между "Шествием" и "Петербургским романом", который читаешь, но это все учеба, учеба, учеба. А "Шествие", при всем, может быть, с сегодняшнего дня глядя, несовершенстве, - это Бродский. Это уже действительно Бродский. Он уже взлетел, он уже летит. Как летит? Может быть, он делает где-то там "бочку" или "мертвую петлю" не очень удачно, это не важно. Он делает эти фигуры высшего пилотажа. Это уже не учеба.

- Учитывая, что вы такие разные поэты, вы, видимо, и по сегодняшний день не все принимаете у Бродского?

- Это я скажу. Дело в том, что я всегда ищу не стихотворение, а поэта. И тут я нашла поэта. И, в общем, я принимаю практически всё. Потом я где-то у кого-то разыскала... Безумно люблю "Зофью". Не "где-то у кого-то", а у Миши Мейлаха, который сказал: "Бродский не велел переписывать". Но я все-таки села и переписала, и распространяла. Пропагандировала я Бродского везде. Я помню, меня пригласили выступить в Институте востоковедения [ошибка памяти, на самом деле во ФБОН. - Прим. нынешнее], и после своих стихов я прочла большой кусок из "Исаака и Авраама". Я была страшно увлечена этой поэмой. И тогда уже поняла, какой у нас с Бродским разный подход. Один вечер мы с ним сидели у него в этой половинке полуторной комнаты, когда "Исаак и Авраам" не был еще целиком написан. Он мне читал куски, а другие подробно рассказывал. И вот этого я не могла понять. Это не для меня. Последний раз году в 61 м я пыталась писать что-то типа поэмы. Нет, этого я не могу. У меня совсем другой подход, Я думаю, что у нас единственное, что общего, - уже заглядывая в будущее, - это идея, что поэт - инструмент языка. Это слушание и служение.

- Подчинение?

- Подчинение, но не покорное подчинение. Не покорное, а такое, чтоб сам язык радовался.

- Вопрос о языке абсолютно центральный для поэтики и поэтической идеологии Бродского. И поскольку у вас с Бродским общая судьба жить вне родины, расскажите подробнее, что происходит с языком поэта в эмиграции?

- Вы не читали мое выступление "Язык поэта в изгнании"*?

- К сожалению, нет. А где оно состоялось?

- Это было в Милане в 1983 году. Потом оно было напечатано в "Русской мысли". Дело в том, что есть очень интересная разница, которую я наблюдала между прозаиками и поэтами. Гораздо больше русских поэтов, живущих на Западе, знают язык той страны, где они живут, чем прозаики, Потому что для прозаика это опасно, а для поэта плодотворно. Я не знаю почему, но это так. Я знаю, что поэт в сражении с этим языком, со своим знанием чужого языка... Причем это сражение, при котором он берет у побежденного трофеи. И не просто у языка, а именно у этого столкновения языков. У меня в этом смысле, да и у Иосифа, присутствует еще третий язык, польский. Это тоже очень интересно - столкновение с близким языком. И, как я поняла, пробыв две недели в Польше в августе 1988 года, очень агрессивным. Я, когда вернулась, должна была переводить себя с польского на русский, потому что он вторгался, страшно вторгался.

Я помню, мне сказал Алексис Раннит, очень давно сказал: "Вы знаете, я ни у кого не встречал такого словаря, как у вас". Я думаю, мой словарь в эмиграции стал больше. Думаю, что мы, поэты, вообще от эмиграции, от изгнания богатеем. Ну, конечно, если мы не растекаемся соплями - но мы не растекаемся соплями, скажем так, ни Иосиф, ни я, ни Леша Лосев. Если мы не начинаем просто описывать виды заграницы или просто ностальгировать. Поскольку мы покорны своему языку, то все, что мы на стороне нагребем и завоюем, мы ему же приносим. И он, поскольку он нам благодарен, он нам еще больше даст. Он в нас начинает затрагивать какие-то нервные клеточки, которые, может быть, не работали. И это очень интересная история, потому что поэту не страшно в изгнании. В то время как нельзя сказать, что прозаик проверяется изгнанием.

- А какую роль играет знание чужого поэтического языка, будь то польской, французской или, как в случае Иосифа, английской и американской поэзии? Ведет ли это к обогащению поэтики, а не только словаря?

- Не только словаря, но и синтаксиса. Но поэтики как таковой - редко. Я думаю, для того чтобы влияла чужая поэтика, нужно родиться в стихии двух поэзий.

- Но у Бродского, может быть потому, что он преподает английскую поэзию и так хорошо ее знает и любит, можно проследить именно в плане поэтики английскую струю.

- Это может быть, но, с другой стороны, он же находит в ней свое, а не то чтобы обогащается всей английской поэтикой. Он находит в ней свое.

(...)

- Вернемся к Бродскому и к вашим взаимоотношениям с его поэзией. Какие у вас с ней точки соотнесения и отталкивания?

- Я вам скажу, какие вещи я не принимаю, и очень резко.

Поскольку я очень люблю Бродского, я нахожу у него вещи, которые в другом бы случае меня оставили равнодушной, но у него я их резко не люблю**. Это "Из Школьной антологии" и "Горбунов и Горчаков". Потом Иосиф уехал. Стали приходить его первые новые стихи. Я опять балдела. Я его стихи перепечатывала, друзьям в лагеря посылала. Потом я сама выехала. Один раз у нас с ним был замечательный телефонный разговор. Он прислал очередные стихи в "Континент" и спрашивает: "Ну, как стишки?" Я говорю: "Очень хорошие". А сама как-то внутренне робко думаю: "Чего я суюсь со своими оценками к занятому человеку". Но я сказала ему: "Ты знаешь, Иосиф, последние годы перед твоей эмиграцией твои стихи делились на те, которые мне очень нравились, и те, которые мне резко не нравились. Но с момента эмиграции мне всё невероятно нравится". Говорю и думаю: "Боже! Ну что за дура! Ну зачем я это говорю?" И вдруг Иосиф детским голосом сказал: "Правда?!" И я поняла, что ему это нужно было услышать. Бог ты мой! А я действительно боялась. Ведь в Америке или где-то там в Антарктиде все ему это говорят. А оказывается - никто. И я должна сказать, что я с этим и остаюсь.

- Остаетесь с тем, что вам не нравится такой его шедевр, как "Горбунов и Горчаков"?

- А! Тут я должна рассказать такую историю, В прошлом или в позапрошлом году, когда я еще работала на радио "Свобода", была напечатана в журнале "Нева" повесть ленинградского писателя, очень порядочного человека, Михаила Чулаки. Действие происходит в психиатрической больнице на "Стрелке". Это такая очень честная повесть. И я сделала об этой повести передачу в двух частях. Сказала, что вот это та самая "Стрелка", описание которой есть у Александра Блока, та самая "Стрелка", где сидел в 1964 году Бродский. Готовясь к передаче, я решила выбрать кусок из "Горбунова и Горчакова" и зачиталась. То есть я поняла, что ту поэтику, которой я тогда не почувствовала, вдруг сейчас совершенно приняла. Раньше мне казалось, как будто его поэтика разделилась на два ручья. И ту поэтику, которую я раньше не принимала, теперь в этом едином потоке я принимаю, Может быть, чуть меньше, но "Из Школьной антологии" тоже. Это мой поэт. Это просто мой любимый поэт. Я действительно считаю, что это лучший живущий русский поэт, И лучший поэт вообще после Ахматовой и Мандельштама, то есть в этом промежутке я не вижу никого, кто мало-мальски приближался бы к ним.

- Почему вы не назвали Цветаеву, которую Иосиф так высоко ценит, говоря, что "это самое грандиозное явление, которое вообще знала русская поэзия"?

- Я думаю, он из чистого чувства противоречия любит Цветаеву, слишком боясь клейма "ученик Ахматовой". Я все-таки думаю, что Иосиф не отдает должное Ахматовой - при всем, что он говорит о ней. Ведь Ахматова учила не чистой поэтике, а обращению с поэтикой, обращению с поэзией. Я думаю, что долг нашего поколения перед Ахматовой еще не оплачен. Иосиф рвется из-под этого, как ему кажется, камня, который на нем лежит, - "ахматовские сироты". Вот они стоят у гроба - там, на фотографии. И везде эти фотографии.

Кстати, следующую историю вам, наверное, кто-нибудь рассказывал, но я хочу, на всякий случай, повторить. При мне, я не помню кто, но кто-то спросил Анну Андреевну: "А стихи "О своем я уже не заплачу" - это о Бродском?" Она сказала: "Вы с ума сошли! Какое клеймо неудачи?!" Она была возмущена. А все считают, что "Золотое клеймо неудачи" - это о Бродском, ибо он рыжий и в ссылке, Я не помню ее слов, но никакой неудачи, наоборот.

(...)

- Какие изменения, порывы, взлеты, повороты вы видите в эволюции Бродского?

- Для ответа на этот вопрос мне нужно бы посмотреть его книги. Я думаю, самый первый период, до 60 го года, - это еще совсем ученичество. Потом 60-62 й, когда он, так сказать, дозревает и проклевывается. А дальше растет, растет, растет. И, естественно, не идет по прямой. Я думаю, идет очень много витков, очень много черпаний из того, что сколько-то лет назад появилось, из чего можно получить нечто, что тогда получено не было.

- Некоторые утверждают, что Бродский их больше не удивляет, что он становится предсказуем, ибо знаешь, что он будет говорить о том же самом.

- Ну как это? Что значит о том же самом? Если взять пример, близкий Иосифу: какой-нибудь китайский средневековый график мог каждый день писать одну и ту же ветку.

- Не кажется ли вам, что такой веткой для Бродского является категория времени?

- Безусловно. Только он пишет о катеогрии времени в категориях пространства. Хотя бы это стихотворение "Дорога в тысячу лм начинается с одного / шага..." Эта разделенность океаном и т.д. Если говорить не в плане поэтики, а в метафизическом плане, то категория время-пространство, именно как единое, - это, может быть, единственное, что нас сближает. Я написала стишок, совсем не думая об Иосифе: "Двойняшки расстояние и время / меня признали названой сестрой..." "Время" - не тире, а черточка - "пространство". Я думаю, это-то и важно. Само по себе время и само по себе пространство ничего не может. Хотя в поэтике мы подходим к этому совершенно по-разному.

- Испытывали ли вы когда-нибудь соблазн подражать Бродскому? Или вы понимали, что подражать ему нельзя? Или не было надобности?

- Наверное, последнее. Не было никакой надобности. Господи, так замечательно, что такой поэт существует. Он уже существует. Я его могу в голове петь. Но когда я пишу стихи, у меня в голове совсем другое поется. И в то же время я слышу Бродского, возможно, лучше других. Так, недавно я писала статью о событиях в Китае, которую я назвала "Дорога в тысячу ли начинается...". И заметила у Бродского чисто фонетическое совпадение: "Тысяча означает, что ты сейчас вдали" [тысеича - тысеичас. - Уточнение нынешнее. НГ]. Это же даже не каждый слышит.

- Не потому ли, что у вас самой стих насыщен аллитерациями?

- Да, конечно. Я его слышу лучше, чем кто-либо другой. И, может быть, я его лучше слышу, чем понимаю умственно. И поэтому от меня философских интерпретаций не надо ожидать.

- Говоря об эволюции Бродского, как вы считаете, какие русские поэты помогли Бродскому осознать себя и сделаться Бродским?

- Я думаю, что он сам на этот вопрос лучше отвечает, хотя, может быть, не всегда точно. Вдруг начинает что-то выдумывать. Вот ему хочется считать Рейна своим учителем. Видимо, действительно на него повлиял Женя Рейн, но ведь не как поэт, а как советчик.

- А из прошлого столетия, кроме Баратынского, которого называет сам Бродский, кого вы могли бы назвать?

- Дело в том, что каждый видит того, кого любит. Я в нем вижу не Баратынского, а Пушкина. У меня есть такое стихотворение, не из лучших:


А будь он нынешний, сейчасный,

писал бы он в припадке чувств:

"Я вам звоню, хоть и бешусь,

хоть это стыд и труд напрасный... и т.д. -

и кончается:

В собранья наших сочинений

не переписка принята,

но телефонные счета

и неоплаченные пени...

То ли это стихотворение было написано после того, как я из "Континента" звонила Бродскому, то ли вообще по поводу наших телефонных разговоров, но у меня почему-то это стихотворение косвенным образом связано с Бродским. Я в Бродском вижу Пушкина, Мандельштама, Ахматову. Я понимаю, он то Кантемиру подражает, то Державину...

- Кланяется скорее, поклоны отвешивает.

- Всё это мило, но ведь всё это штучки, приемчики, которые прекрасно работают. Для меня есть линия русской поэзии, и исчерпывается эта линия до Бродского тремя именами. И всё. И Бродский для меня - прямой продолжатель. Прямой совершенно не в том смысле, что "Иван родил Петра."

- Насколько, по-вашему, оправдано сравнение Бродского с Пушкиным?

- Я вам как поэт скажу, что любое сравнение оправдано в надлежащем контексте. Разумеется, есть какие-то параметры, по которым их не сравнишь, поскольку Пушкин не тот поэт.

- Возьмем один параметр, чисто языковой. Сравнимы ли их заслуги перед русским языком?

- Я думаю, всё-таки нет. Пушкин отвалил такую глыбу, которой просто, видимо, никогда и никому не достанется. У нас-то была другая история. И не только у Бродского, у нас у всех. Между прочим, я с Бродским совсем не соглашаюсь, когда он говорит: "Мы последнее поколение, для которого дороже всего культура..." и т.д. Во-первых, не надо культурой злоупотреблять. Во-вторых, мы не последнее поколение, мы - первое поколение. После нас сейчас приходят еще поколения. Мы - первое поколение после этого разрыва между Мандельштамом, Ахматовой и нами. Поколение, которое действительно успело за эту руку, за ахматовский палец подержаться, Не просто из книг, а действительно, как у Микеланджело, перетянуть по этой ниточке, по жилочке, перетянуть в себя то, что было, эти ценности. Вживе, не просто в книге, а вживе. И поэтому то, что он говорит насчет культуры, и то, что он говорит, что мы всегда предпочтем литературу, а не жизнь, - неправда.

Он чуть подобрел. Я надеюсь, что это пройдет. Он вдруг очень завелся на идее поколения. Идея поколения интересная, но не исчерпывающая. Наше поколение, поколение 56 го года, дало поэтов, дало будущих политзаключенных, дало циников и партаппаратчиков, причем циников таких, равных которым ни в одном поколении нет. Люди, которые пережили Венгрию и решили, что теперь всё, теперь надо только карьеру делать.

- Вернемся к линии Пушкин - Бродский, ибо вы не закончили свою мысль о языке,

- Так вот. Кроме Мандельштама и Ахматовой, были и Цветаева, и Пастернак, и Заболоцкий - такой общий бульон в биологическом смысле. И на таком бульоне растят культуру. Это всё-таки давало возможность идти сражаться с советским языком не с голыми руками. Этот язык, который существовал, этот величайший и тончайший инструмент, который не умер, не заглох. Его только заживо погребли, но он и заживо погребенный не умер. А потом его раскопали,

- То есть совершенно другие лингвистические цели стояли перед вами по сравнению с Пушкиным?

- И другие цели, и другие средства,

- И состояние самого языка было другое.

- Да.

- Оправдано ли сравнение Бродского с Пушкиным по их универсальности?

- Я думаю, тут оправдано. У Бродского в последние десять лет стало больше врагов, появилось больше людей, перестающих его принимать. Так же было у Пушкина, потому что за ним надо успевать. Но, естественно, по линии универсальности личности несколько другое. Пушкину пришлось быть всем - и прозаиком, и историком, и драматургом, и поэтом. Конечно, Иосифу легче. Всем нам легче. Но, с другой стороны, оттого что Пушкин уже был, труднее, потому что надо что-то делать другое.

- Всё ли благополучно с лиризмом у Бродского, на ваш взгляд? Он однажды сказал мне: ""Остановка в пустыне", может быть, моя последняя лирическая книжка". По мнению Лосева, "юный Бродский словно бы выталкивал "чистую лирику" из своего поэтического обихода".

- Поскольку он хочет, чтобы лиризма не было, постольку можно сказать, что с лиризмом неблагополучно, ибо он наличествует. Ведь Иосиф с самого начала стремился быть эпиком. Но в то же время посмотрите его стихи в последнем "Континенте". Ведь в них опять и лирика, и лиризм. Не может он ничего с собой поделать. Холодности-то нет, есть сдержанность, но само сдерживание порождает новый лиризм.

- А как, по-вашему, уживаются у него сдержанность и ностальгия?

- Ностальгия - это удобный прием для совсем другого, У него ностальгия не тема, а прием.

- А вы переживали ностальгию в бытовом или в поэтическом плане?

- В бытовом - никогда. В поэтическом - известные ностальгические приемы я, разумеется, использовала неоднократно. А в бытовом - ни секунды. (...)

Валентина Полухина. Иосиф Бродский глазами современников. СПб: Звезда, 1997.

* См. в этой книге в разделе "О себе". - Прим. нынешнее.

** Как следует из дальнейшего, мне следовало бы сказать "не любила". - Прим. нынешнее.

Второе интервью ВАЛЕНТИНЕ ПОЛУХИНОЙ ОБ ИОСИФЕ БРОДСКОМ

(Апрель-июнь 2004)

- Вы уже рассказывали, что познакомились с Бродским в 1960 году в Москве, когда Алик Гинзбург напечатал его стихи в 3 м номере подпольного "Синтаксиса". Опишите внешность юного Бродского, его настроение в то время. Был ли он доволен, что его стихи напечатаны?

- Уточню. Сначала, в связи с "Синтаксисом", я познакомилась со стихами Бродского, это было ранней весной, а Иосиф приехал в Москву осенью, в ноябре, и не помню, чтобы тогда был разговор, доволен он или нет. Алик Гинзбург уже сидел, и скорее Иосиф интересовался тем, что с ним, но это лишь обоснованное предположение, потому что я практически не помню содержания разговора (кроме уже приводившегося: "А каких поэтов Наташа любит?"). Зато позже, уже в эмиграции, он всегда бурно приветствовал Алика и называл его "мой первый издатель".

Внешности Иосифа я вспомнить не могу, накладывается все последующее знакомство. Сейчас такое впечатление, что он был больше похож на себя позднего, чем на 17 летнего, как на фотографии, которую мне подарил его отец перед моим отъездом в эмиграцию. Но не самого позднего, а такого, как он был похож только на отца. В начале 90 х в нем появилось что-то, невероятно напоминающее мать. Когда я ему в Париже об этом сказала, он страшно растрогался. "Правда?..." - у него была такая особая манера произносить это "Правда?.." - как будто встрепенулся.

- Вы участвовали в качестве машинистки первых печатных стихов Бродского. Он в свою очередь через 13 лет выступил как корректор вашего сборника "Побережье", изданного в Ардисе. Вы усматриваете в этом перст судьбы или глубокое взаимное уважение?

- Я участвовала и в качестве машинистки ("Синтаксис", потом просто всякие его стихи, "Исаак и Авраам", потом я выпросила у Мейлаха "Зофью", которую Иосиф не велел распространять, - и распространяла вовсю), и даже переписчицы от руки. Но это было уже позже: Иосиф был в эмиграции, его стихи появились в "Вестнике РСХД", который попал мне в руки в Москве, и я переписала всю подборку и отправила Гарику Суперфину в лагерь: в лагерь же нельзя было на машинке.

- А почему Иосиф не велел распространять "Зофью"?

- Мне Мишка так объяснил: у Иосифа была задумана определенная, очень строгая композиция четырех частей поэмы - и не получилась (в чем именно, подробностей уже не помню - может быть, помнит Мейлах), поэтому он ее заблокировал.

Почему Иосиф оказался корректором моего "Побережья" - дело простое. Он только приехал в Америку, Профферы взяли его работать в "Ардис", и корректура, видимо, входила в его обязанности. Но для меня это не "перст судьбы", а подарок судьбы. Представляете: моя книжка, а в конце написано "Корректор И.Бродский"! Насчет "глубокого взаимного уважения" - не думаю. Иосиф относился ко мне хорошо, а моментами - и к моим стихам. Но только моментами.

- У вас с Иосифом есть и другие общие жизненные обстоятельства, как поверхностные, так и глубинные: вы оба родились под Близнецами, оба оказались в конфликте с системой, оба узнали, что такое тюрьма, психиатрическое лечение, ссылка и эмиграция. Вы чувствуете это особое родство с Бродским?

- "В одиночке при ходьбе плечо..." Я почувствовала эти стихи "своими" задолго до того, как попала - и даже начала подозревать, что попаду, - в тюрьму. Как-то они меня сразили наповал.

Под Близнецами - да, притом в мае. Как сказал Иосиф: "Мы в мае родились - нам с тобой обоим маяться". Банальность, но реальная.

Родство - может быть, это слишком сильно. Частичная общность судьбы - да.

- Согласны ли вы с Солженицыным и с другими никогда не сидевшими, что тюрьма и ссылка только пошли Бродскому на пользу, и жаль, что не отсидел весь срок?

- Вы знаете, я не заметила у Солженицына такой фразы - давайте проверим. Он говорит так: "Животворное действие земли, всего произрастающего, лошадей и деревенского труда. Когда-то и я, ошеломленным городским студентом угодив в лошадиный обоз, испытал сходное - и уже втягивал как радость. Думаю, поживи Бродский в ссылке подольше - та составляющая в его развитии могла бы существенно продлиться". Все-таки тут нет этого "жаль, что не отсидел весь срок". Что же говорят те "другие", я не знаю. Я думаю так: ссылка (но не арест, не тюрьма, не суд, хоть тоже аукнувшиеся прекрасными стихами) действительно пошла ему как-то "на пользу" - но тем более на пользу, что, слава Богу, не затянулась. И, конечно, "В деревне Бог живет не по углам" - это побольше, чем "животворное действие земли" и проч.

- Вы писали, что для вас Бродский стал первым поэтом после поэмы "Исаак и Авраам". Что именно вы цените выше всего в этой поэме? Тему, ее интерпретацию Бродским? Или ее поэтическое воплощение?

- Ну, если выражаться в этих терминах, то скорее "поэтическое воплощение". Вообще, хотя я восхитилась стихами Иосифа еще в 1960 м, как большой поэт он начинается для меня где-то с 1962 го. И растет, растет, не останавливаясь.

- Вы говорите "растет и растет". А вот я только что прочитала одну диссертацию, присланную мне из Саратова о времени и пространстве в поэтике Бродского "с религиозным христианским осмыслением", где автор приходит к выводу, что "вообще второй период жизни и творчества Бродского не отмечен "духовным возрастанием"". Для вас такой вывод приемлем?

- Ну, конечно, неприемлем. Дух, известное дело, веет, где хочет, но у поэта - в первую очередь в стихах. У Бродского возрастание продолжается в поэтике и, вот здесь подчеркну то, что особенно сильно чувствуется в 80-90 е годы, в этике стихов. Конечно, этике не декларативной. В моем, вполне обычной православной верующей, восприятии, у него всё больше появляется даже аскетическое отношение к жизни, стихам и проч. (хотя, если подумать всерьез, оно мерцало у него еще и в 60 е).

- Как вы относитесь к Рождественским стихам Бродского? Не все из них о Рождестве, некоторые по поводу Рождества и написаны "в монотонной холодности амфибрахия", что дает основание некоторым исследователям Бродского считать, что ни одно из них "не несет христианской радости вечной жизни" и что Бродский в них показывает "полное непонимание сущности христианства". Для вас Бродский - христианский поэт?

- Я затрудняюсь кого бы то ни было называть "христианским поэтом". Это ярлык, этикетка, роль, как у Кублановского или Седаковой. Но насчет "не несет христианской радости вечной жизни" - какие глупости! У меня многие рождественские стихи Бродского ассоциируются с началом польской коляды: "Бог родится, мощь крушится…" Другое дело, что у него нет того западного ограничения Рождества чистым праздником, Святками, где забывается обо всем, что будет дальше. И хотя он не написал ни одного стихотворения о Пасхе, а много - о Рождестве, по тональности он ближе как раз к православной традиции, где все-таки самый великий праздник - не Рождество, а Пасха с предшествующими ей Страстями и распятием. Он в Рождестве всегда помнил о Распятии.

- Вы очень внимательны к интонации своих и чужих стихов. Как бы вы описали доминирующую интонацию стихов Бродского? Как стороннего наблюдателя или как участника всего происходящего?

- Как слушателя или даже "слышителя" - того, что вовне стихов, и того, что внутри их, вовне его самого и внутри. То есть участник и наблюдатель - не те термины, в которых я это воспринимаю. Это, впрочем, наверное, свойство моего восприятия, не объективного, направленного (в стихах и в отношении к стихам) на слух.

- Вам не кажется, что многие формулировки Бродского в стихах и в прозе звучат как назидательные? Может ли Бродский "научить нас жить", как вас научила жить Ахматова?

- "Назидательность" у Бродского - на мой взгляд, свойство не этики стихов, а поэтики. У него ведь вообще часты формулировки, подобные естественнонаучным формулам, особенно в 70-80 е годы. "Назидательность" входит сюда же. Конечно, в человеческом поведении Иосифа были многие вещи, которые мне импонировали, были близки, но "учителем жизни" он для меня не был. Может ли - теперь, то есть только стихами - "научить жить нас", то есть кого-то? Почему бы и нет? Но это не специфика его стихов.

- Вы глубоко уважали Ахматову и имели счастье знать ее лично. Говорили ли вы с Анной Андреевной о Бродском?

- Ну наверняка говорила, но ничего конкретного не помню. Помню лишь, как она его любила, как за него волновалась, когда его арестовали и вплоть до самого освобождения. Помню их вместе - еще до его ареста, но всегда в большой компании. Она очень нежно к нему относилась.

- Есть у вас и одно существенное расхождение с Иосифом. Вы любили и разлюбили Цветаеву, а он считал Марину Ивановну "самым грандиозным явлением, которое вообще знала русская поэзия". За что, по-вашему, он так высоко ее ценил?

- Знаете, я так этого и не поняла. За "величие замысла"? Но мне всегда кажется, что и Ахматова повторяла эти слова с легкой иронией. "Грандиозное явление" - наверно, грандиозное. Согласна. Но вот вам "учитель жизни" наоборот. Да и "учитель стихов", по-моему, тоже наоборот. Мне кажется, что Иосиф, преклоняясь перед ней, слава Богу, ничему от нее не научился.

- С другой стороны, Бродский говорил, что все, что он делает и пишет, "это в конечном счете и есть рассказ об Ахматовой". Как вам видится слияние этих огромных рек в море по имени "Иосиф Бродский"?

- Ну вот, я думаю, что предыдущим ответом отчасти ответила на этот вопрос. Но продолжу. Мне кажется, что эти две "реки" вовсе не сливаются в море по имени "Иосиф Бродский". Не только Цветаевой я не слышу в поэтике Бродского, но, честно говоря, и Ахматовой, хотя "жить" она его, вероятно, во многом научила. Я вообще не знаю, откуда он идет. Может быть, это английская поэзия? Тут я ничего не могу сказать, но подозреваю, что если копнуть поглубже, ответ будет тот же самый: и не оттуда. То есть всё усвоено (и Мандельштам, и Хлебников, и кто угодно), но ничто прямо не проявляется. В конце концов, когда Бродский в качестве "учителей" называл своих чуть старших ровесников, он был прав, только он по щедрости называл их в слишком большом числе (вплоть до бесплодного Кушнера), зато имя Станислава Красовицкого (которому он в молодости был явно многим обязан) единственный раз мне удалось из него выжать.

- Бродский помогал вам в переводе "Поэтического трактата" Милоша. В чем конкретно заключалась его помощь?

- Мы внимательно читали перевод с рядом лежащим оригиналом, и он мне указал множество мест, которые я поправила сразу же, у него на глазах, или потом. Иногда предлагал свои поправки: например, "Интернацьонал" вместо "Интернационал", как у меня было сначала, - имея в виду, как поется: "С Интернацьоналом восстанет род людской". Других его поправок не помню, но были и еще. Успокоил меня относительно изредка попадавшихся шестистопных строк среди пятистопных, сказал, что это нормально. Весь перевод целиком прочитали, несколько часов.

- В 1987 году вы присутствовали на нобелевских торжествах по случаю вручения Бродскому премии. Расскажите, пожалуйста, как он держался, как он себя чувствовал, какое ваше впечатление от церемонии, как он вас пригласил на нее?

- Иосиф не приглашал меня в Стокгольм, я там была как корреспондент "Русской мысли". Держался он замечательно: вообще как мальчик, мальчишка даже, но во все нужные моменты (лекция, вручение премии, речь) - как "не мальчик, но муж". Сиял он - по-детски, никакого зазнайства, самодовольства, и излучал вокруг себя такую радость, что и все мы сияли не переставая.

- Как стало особенно очевидным из Нобелевской лекции, Бродский был озабочен судьбой мира. Волновали ли его события в России в 90 е годы?

- Я Иосифа последний раз видела в Париже еще в самом начале 90 х, так что ничего не могу сказать.

- Как бы вы обрисовали основную координату движения мыслей Бродского?

- О, я-то сама не мыслитель, какая трудная задача: "обрисовать основную координату"! Может быть, понять мир? И понять, что все равно до конца никогда не поймешь?

- Я надеялась своим вопросом вернуть вас к христианству Бродского. В одном интервью он сказал, что "моя работа по большому счету есть работа во славу Бога" и что он согласен с Антони Хект, что труд поэта - это элементарное желание толковать Библию. Вам не кажется, что исследователи Бродского пока не нашли подходящего языка толковать мироощущение Бродского?

- О, вот это точно: "Работа во славу Божию" (я уточняю перевод: он ведь, наверное, сказал это по-английски). Но это еще не мироощущение - это описание своего дела в жизни, своего "труда поэта". Знаете, у меня есть такое стихотворение: "Но да будет, Господи, воля Твоя, / чтоб тебя хвалило всякое дыхание" - и далее объясняется, что в том числе и мое. У Бродского "дыхание" хвалит Господа - даже в самых, казалось бы, неподходящих стихах (а в "подходящих", например рождественских, - не менее). Это вам не "христианские поэты"!

То есть, переходя к мироощущению, оно, конечно, религиозное, монотеистическое и скорее христианское, чем иудейское: его Библия - это оба Завета. Но не декларированное, не ставшее программой (после чего и перестало бы быть мироощущением, как религия перестает быть религией, когда ее превращают в идеологию).

- По вашему мнению, "мы всё еще не до конца, не до самых глубин" поняли и восприняли Ахматову. Поняли мы хотя бы на четверть Бродского?

- Тут другое дело. Может, и не поняли, но разбирались, разбираемся и будем разбираться. См. хотя бы все сборники по поэтике Бродского, к которым вы так или иначе приложили руку. А к Ахматовой не знаешь, как и подступиться. "Я - тишайшая, я - простая..." Загадка, тайна - не знаю, как точно назвать. Тихий омут, только там не черти, а что-то другое, а до глубин никак не доглядишься, хотя и манит.

- Известно, что Бродский не терпел вокруг себя определенный тип людей. Как бы вы охарактеризовали этот тип?

- Вы знаете, для того, чтобы ответить на этот вопрос, надо было быть ближе знакомым с Иосифом, чем я. Мы с ним были всегда в очень дружеских отношениях, но не было постоянного с ним общения. И охарактеризовать, как он формировал свое окружение, я совершенно не могу.

- Наташа, вы меня удивляете. Люди, которые с ним дважды кофе пили, считают его близким другом, а вы-то знали его с поэтического детства.

- Да, я знаю его с тех пор, когда ему было 20 лет, а мне 24.

- Как, на ваш взгляд, он относился к саму себе? С любовью, с уважением, с гордостью, с должным смирением?

- В отношении к себе, к своим стихам, к своей славе он мне казался как ребенок. Я помню его в Стокгольме, он был совсем как ребенок. Он со всеми делил свою радость и был рад, что он нам доставляет эту радость.

- Иногда Бродскому трудно было не только с другими людьми, но и с самим собой. Может быть, он не любил себя? В письме к Сергееву он говорит о своем "гнусном характере". Трудный у него был характер?

- Вы знаете, я недавно одной своей православной подруге сказала: "Очень трудно любить ближнего, как самого себя, потому что мы чаще всего себя не любим". Она сказала: "Это отговорки". Я думаю, что наша нелюбовь к себе - это отговорки. Надо попробовать сначала полюбить ближнего, а потом, может быть, нам удастся полюбить себя, как мы любим ближнего. Иосиф-то ближнего в общем любил. Сколько я видела примеров его доброты к людям, его готовности помочь... Да даже эти пресловутые предисловия, о которых вы сами писали... Доброта его всегда была совершенно фактическая. Поэтому я думаю, что не то что он себя не любил, а он был к себе просто очень требователен. Я думаю, что я к себе все-таки меньше требовательна, хотя мне бывает и несносно с собою жить. Иосиф был очень требователен к себе, к ближнему он был как бы меньше требователен. И, может быть, эта его мягкость к ближним в какие-то моменты срывалась на том, что кого-то, с кем он уж никак не мог быть мягок, может быть, он действительно не выносил. У меня в этом смысле очень просто: если кого-то не выношу, то это всем известно, в том числе и человеку, которого я не выношу. Иосиф по мягкости мог еще и не всегда сказать, а от этого не выносить человека еще больше. Всё это с моей стороны догадки. Мы с ним были дружны, но никогда не были близкими друзьями. Иногда он мне говорил что-то, что, как мне тогда казалось, не говорил больше никому. Я уже писала в своей статье на его смерть, как он мне тогда жаловался, когда Марина его бросила. Но я не всё описала в этой статье, и то, чего я не описала, я и вам не скажу. Есть какие-то вещи, которые, мне кажется, Иосиф мне одной сказал. И не потому, что я близкий друг, а потому что я оказалась тут в эту минуту.

- Он также был уверен, что вы не предадите. Кстати, о предательстве, он несколько раз пишет о предательстве и в стихах и в прозе: "неважно, сколько раз тебя предавали". Что конкретно он имеет в виду? Предательство женщин, друзей, знакомых? Или что-то более глубокое и общее?

- Я думаю, что самой сильной была история с тем, как Марина ушла к Диме Бобышеву, который был его другом. Дима ведь очень любил Иосифа. Я помню, как Иосиф меня только познакомил с Димой и как с другими Иосиф меня боялся знакомить, считая, что он слишком младший, а с Димой - не боялся. Они тогда очень любили друг друга. И то, что Дима это сделал, это действительно было страшно. И ведь он Марину потом простил, а Диму он никогда не простил. Когда была редколлегия "Континента" в Милане, Иосиф отказался приехать, потому что там Наврозов. Я позвонила, и тогда он сказал: "Я не хочу видеть Диму". Я думаю, что, наверное, вообще предательство друзей - это самое страшное. Там вообще непонятно, кто у кого оттянул... сложная душа Марины. И, может быть, уже тогда у Димы начиналось то, что мы сейчас видим в его писаниях (мне горько об этом говорить: Дима - мой крестный сын), - творческая зависть к Бродскому, и он сделал такую рокировку с другого края. Но он был, конечно, безумно влюблен в Марину. Он же Марине, уже беременной от Бродского, предлагал от него уйти к нему, к Диме. Бывают же такие женщины, как Марина, которую совершенно смертельно любили и Бродский, и Бобышев. У Иосифа сколько же лет это тянулось через все его романы. Никакие его романы от этой любви не исцеляли. И когда он в стихах ее полил, это значит, что ее предательство ему в этот момент было неважно.

- Да, многие осуждают его за это стихотворение.

- Я тоже позвонила ему, а он говорит: "Ты не понимаешь, так надо". Для него вот это был момент исцеления. Он исцелился от любви и от памяти о ее предательстве одновременно. Он зачеркнул это. А у нас остались его стихи, поэтому мы этого не зачеркнем. И, может быть, хорошо, что он написал это стихотворение: мы видим, чем Бродский от этого исцелился. Ничем другим он исцелиться не мог. Значит, так надо. Значит, он мне правильно сказал: "Ты не понимаешь, так надо". Я действительно не понимаю, но я ему верю, что ему в его случае - так и никак иначе.

- Самого Бродского тоже продолжают обвинять в предательстве: отказался приехать в родной город и получить звание почетного гражданина Санкт-Петербурга, не вернулся в Россию и вплоть до истеричных выкриков: "Нет, не любил он, не любил, не любил он родину". Стоит ли защищать его от пошлости неправды? Или лучше нам вспомнить слова самого поэта: "И защищать тебя / от вымысла - как защищать деревья / от листьев с ихним комплексом бессвязно, / но внятно ропщущего большинства"?

- Во-первых, мы знаем, какие круги это делают, стоит ли на них обращать внимание. Во-вторых, каждый человек имеет право "ехать - не ехать".

- Но ведь вас, русскую, никто не обвиняет в нелюбви к родине, потому что вы не возвращаетесь в Россию. Вам не кажется, что тут есть элемент антисемитизма?

- Если они попробуют сказать, что я русская, я тут же скажу, что простите, но мой отец был еврей, хоть я, правда, и чувствую себя совсем русской, несмотря на то, что во мне 50 процентов еврейской крови. Прабабушка - гречанка, есть и смесь с украинской кровью.

- И в России, и в Америке, и в Европе Бродский чувствовал себя одновременно иностранцем и как дома. Где нам искать объяснение этому странному феномену: в характере, в еврейских генах, в таланте?

- Просто у него было свое одиночество везде. Я не думаю, что он чувствовал себя вытесненным. Я в нем не видела никогда никакой ущербности. Иосиф с ранних лет по экспедициям скитался. Он как бы от природы скиталец. Но бывало по временам, когда он чувствовал себя дома и в полутора комнатах, и в подвальной квартире в Нью-Йорке. В Париже, который он в общем не любил, но я бывала там, где он жил, около театра "Одеон", и он в этой квартире очень хорошо смотрелся, как будто он дома. Мы с ним встречались на углу в кафе, и он там себя чувствовал хорошо. Может быть, хорошо, как скиталец, который присядет, и у него уже чувство дома. Так что не надо это преувеличивать.

- Кстати, почему Иосиф не любил Францию?

- А за что ее любить? Но он не любил и Париж, а я Париж люблю.

- Он этого и не скрывал. Удивительно, что французы дали ему орден Почетного легиона.

- Ну, они это делают для собственной же славы. Французское государство себя прославляет, давая награды великим иностранцам.

- Еще один любопытный нюанс, связанный с Бродским и Францией: Бродского освободили из ссылки раньше времени не потому, что за него просили Ахматова и Шостакович, а потому, что Сартр написал письмо Микояну. Сам Бродский предпочитал об этом никогда не упоминать.

- Понятно. Мое отношение к Сартру от этого не переменится. Сартр же тогда отказался от Нобелевской премии и заявил, что лучше бы ее дали Шолохову. И Шолохову на следующий год дали-таки, как известно. Конечно, советское государство такому бесплатному агенту влияния могло оказать услугу и освободить "этого рыжего". А можно допустить и другой вариант. Они понимали, что Бродского надо освободить, и подослали к Сартру своих агентов влияния, которые и стали его тормошить: "Смотрите, что происходит с молодым поэтом в Советском Союзе. Жан-Поль, давай-ка ты возьмись". Ну и Жан-Поль взялся.

- Бродского также упрекают, что он был неблагодарен Фриде Вигдоровой и Е.Г.Эткинду, что он отказывался говорить о суде. Его страшно покоробила вторая книга Эткинда о нем.

- Книга Эткинда - это действительно нечто чудовищное. А запись суда Вигдоровой - это, конечно, гениальная вещь. Но Иосиф хотел, чтобы о нем судили не по записи суда, а по стихам.

- Вы посвятили Бродскому несколько стихотворений. Что служило поводом или стимулом этих посвящений?

- Ну, все стихи были по конкретным поводам. "Три стихотворения Иосифу Бродскому" - после приговора. "Там, где Пушкинская осень..." - после Нобелевской премии, о которой я узнала в Риме (откуда поехала во Флоренцию - "перед ангелом Мадонна"), вообще Италия для меня - страна Иосифа куда больше, чем Америка. Остальные все стихи - на смерть и после смерти. Кстати, когда я осенью того же года, что был приговор и написаны "Три стихотворения Иосифу Бродскому", в "Трех стихотворениях, написанных в дороге", писала "...по улице Бродского / иду в метро", - это тоже о нем и, может быть, о том родстве судьбы (см. выше), т.е. некоторое предвидение.

- Какое из посвященных вами Бродскому стихотворений вам нравится больше всего? Можно его здесь поместить?

- Возьмите из "Новых восьмистиший":

Русский язык

потерял инструмент,

руки, как бы сами,

о спецовку отирает,

так и не привыкнет,

что Иосиф умер,

шевелит губами,

слез не утирает.

Валентина Полухина. Иосиф Бродский глазами современников.

Кн.2. 1996-2005. СПб: Звезда, 2006.



* Печатается по сохранившемуся у меня файлу. Надеюсь, что существенных расхождений с текстом, появившимся в книге, нет.

(Продолжение следует)





    Иосиф Бродский
	
	
	       Ere perennius


     Приключилась на твердую вещь напасть:
     будто лишних дней циферблата пасть
     отрыгнула назад, до бровей сыта
     крупным будущим чтобы считать до ста.
     И вокруг твердой вещи чужие ей
     встали кодлом, базаря "Ржавей живей"
     и "Даешь песок, чтобы в гроб хромать,
     если ты из кости или камня, мать".
     Отвечала вещь, на слова скупа:
     "Не замай меня, лишних дней толпа!
     Гнуть свинцовый дрын или кровли жесть -
     не рукой под черную юбку лезть.
     А тот камень-кость, гвоздь моей красы -
     он скучает по вам с мезозоя, псы:
     от него в веках борозда длинней,
     чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней".

             1995

     * Стихотворение  отсутствует  в СИБ. Текст по журналу "Новый Мир" N  5,
1996. - С.В.




Генерал Ш.

Компьютерная графика - А.Н.Кривомазов, август 2011 г.




Биография Бродского, часть 1                 Биография Бродского, часть 2       
Биография Бродского, часть 3


Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

Почта