Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)

Иосиф Бродский в своем кабинете.

Источник: фрагмент кадра из фильма о Бродском и Довлатове: "Конец прекрасной эпохи", часть II.
Фильм был показан по ЦТ (канал ТВЦ) 04 сентября 2008 г. в 03:45.


Любовный роман. Чаушев. Глава 1 Венеция - Бродский.

1

От пристани отвалил кораблик, напоминающий водный трамвайчик на Москве-реке, но меньших размеров. Это не было рядовой экскурсией. Один из жителей Венеции отправился в последний путь, который в Венеции, и последнее плавание. Со времен Наполеона на крошечном островке Сан-Микеле, где был монастырь, находится кладбище. Находившийся, едва ли не в полукилометре от Венеции, остров, благодаря кирпичной стене опоясывающей его по периметру, выглядел, как форт. В числе случайно сопровождающих тело находилась и экскурсия, впрочем, не совсем обычная, группа литераторов и артистов, проводивших в Венеции что-то вроде симпозиума посвященного по случаю юбилея - Бродскому, отправилась на его могилу. Надо сказать, что хотя несколько скучных докладов уже было выслушано, но к симпозиуму в буквальном смысле этого слова, пока не приступали, так что у всех чувствовалась твердая решимость: развеяться на кладбище – отдать долг, и отметить это дело по полной программе.
Пока кустод торопился рассказать об истории монастыря, дама бальзаковского возраста с темными и круглыми, как у кошки глазами, обратилась к моложавому мужчине, которого назвать господином, будет, пожалуй, старомодно или точнее новомодно, а главное неточно, так как в нем не было самоуверенной статной солидности, хотя и ощущалась уверенность в себе. Звали его Виктором Чаушевым. Это был литературный критик известный короткими и язвительными критическими статьями, получившими название «чаушески».
- Я не хотела раньше говорить об этом, но сейчас вдруг поняла, что у могилы мне трудно будет говорить на эту тему. Как вы думаете, почему Бродский выбрал это место для своей могилы?
- А почему бы и нет?! Жена итальянка. Там лежит Эзра Паунд, Дягилев, Стравинский – хорошая компания… Венецию Бродский любил. Да и тесно тут, как в России…
- Вы шутите?
- Нисколько. Я имею в виду тесноту русских кладбищ, где могила на могиле.
- И все-таки, мне кажется, вы уклоняетесь от откровенного разговора.
- Ну что ж, я просто не хотел… Этот его странный поступок, проявление его натуры, которая во внешней эксцентричности ищет спасения от внутренней банальности.
- А может, Венеция напоминала ему его родной Петербург?..
- Ленинград, во-первых. В Петербурге Бродский не жил. Ну, а Ленинград напоминает Венецию, как Мурманск – Анапу, там море и тут море! Всего то и разницы, что там Белое, а тут Черное…
- Не Белое, а Баренцево!
- Пять вам, по географии.
- А что, неправильно?
- Правильно, я же говорю - пять.
- Ах, у вас никогда не поймешь, шутите вы или серьезно!.. но простите, я вас перебила. Продолжайте, пожалуйста, мне очень интересно…
- Да что тут особо продолжать. Вы думаете, человек всегда знает: зачем он совершает тот или иной поступок? А выбор места последнего успокоения, это зачастую поступок за гранью привычной жизненной логики. Казалось бы, тебе то что, какая разница, где лежать! Думаешь об оставшихся? А может, пусть они сами о себе позаботятся. Пусть живые таскают своих мертвецов. Наполеонов, Шаляпиных, Лениных… Выкапывают и таскают…
Ну, а Бродский… это кладбище не имеет сектора для иудеев, и Бродский мог лежать на протестантском секторе кладбища, не обижая евреев и обижая русских.
- Ну, как вы можете…
- Могу, могу… Я вам больше скажу. Бродский, всю жизнь бежал от себя. Как многие, себя не нашедшие, собой неудовлетворенные, тут он не уникум!
- Но, как это может относиться к Бродскому, разве он не занимался любимым делом и не достиг в нем всего, о чем можно желать?
- Во-первых, чему в этом мире точно нет предела, так это человеческим желаниям. А во-вторых, он достиг, не совсем того, что желал. Дело даже не в том, что его место первого поэта, не все признавали. Это можно пережить, списав на зависть. Само место поэта в этом мире перестало что-то значить. А значит первый ты или последний, это уже все равно. Марка страны Гонделупы! Да, Бродский успел, вскочил на подножку, сел в вагон с великой русской литературой, и понял, что вагон никуда не едет…
- Ну вот – приплыли, двусмысленно сказала дама, - придется продолжить разговор у могилы.
Пока наши герои сходят на маленький клочок суши называемый островом Сан-Микеле, познакомимся с собеседницей Чаушева.
Даме было уже под сорок, но ее можно было назвать молодой женщиной, не покривив душой. Она была не худа, но и не грузна, короче была той удачной комплекции, когда кожа не висит на костях, но и полной не назовешь, и в том возрасте, когда женщина цепляется за остатки еще первой молодости.
Да, он прав, думала эта женщина. Вот я: молодая и многообещающая поэтесса Инесса Васильева, вечно молодая, двадцать лет публикуюсь, а кто меня знает…даже в узком кругу! Да, жизнь идет, верный любящий муж, добрый сын, может, внуки будут. Не все карты в этой жизни биты… Провожая, муж просил закупиться футбольной атрибутикой, какая попадется, он не фан итальянских клубов, за «Локомотив», что ли болеет, но, тем не менее… и больше ему от Италии ничего не нужно! А сыну даже и этого…
Основной добытчик в семье муж, но и она…старается. Тянет лямку кухарки, учительницы, плюс репетиторство, да и вообще… если в любви всегда кто-то любит, а кто-то позволяет себя любить, то позволяла она. Хотя нельзя сказать, чтобы за ней ходили стаи воздыхателей. Но жизнь каждому дает шанс, просто не все берут… И ей, провинциалке, студентке Московского педагогического, этот шанс предстал в виде милого застенчивого, запинающегося юноши, помимо непосредственности обладавшего еще и московской пропиской. Других шансов зацепится в Москве, ей не представилось…
Группы провожающих покойного и литераторов, наконец, разделились, и чичеронне бодро повел их по протестантскому участку кладбища. В плотном слежавшемся желтом песке, кое-где посверкивали перламутром маленькие раковинки, впрочем, они скорее напоминали накладные ногти потерянные неутешными вдовами, то, что это раковины подсказывал скучный здравый смысл.
Поглядывая на поросшее ухоженными кустами роз, и не только, кладбище, Чаушев думал, или даже неосознанно ощутил, недовольство этой декорацией вечной памяти, скорби и заботы. Русские кладбища честнее, правда, колят глаза неухоженностью и беспорядком, причем далеко не художественным. Впрочем, кажется для праха обычных людей, это кладбище вроде гостиницы, 10 лет полежал, уступи «номер» другому. Расширятся то некуда!
Переглянувшись, группа выдавила из себя пожилого человека, национальность которого отчетливо читалась с лица. Это был поэт Эльбин, один из ближайших друзей Бродского, из «ахматовских сирот». Не будь он так безупречно подтянут, его, пожалуй, можно было бы назвать стариком. Хрипловатым низким голосом он забубнил:
- Я, как… Мы, как… ближайшие друзья великого поэта вписавшего свое имя в историю не только литературы, но и культуры и цивилизации, того, кого все знают, как борца, кто был борец и чья нравственная и духовная победа над коммунизмом, есть материализация постулата, что красота спасет мир…
Голос Эльбина ушел на периферию сознания и Виктор Чаушев стал думать о временах начала 60-х годов. Тогда он был ребенком, но отчасти аромат того времени просачивался и в раннее детство или отражался ретроспективно в годы более осознанного восприятия, как недавнее близкое вчера, через чуть устаревшие журналы, учебники старших братьев, разговоры старших.
Это было время: отдельных квартир, телевидения, и покорения космоса, для столичной интеллигенции это было время «оттепели» и поэзии. Современная поэзия была в Москве. Вечера в «Политехническом»: «Всё кончено! Всё начато! Айда, в кино!..»
Это была поэзия на языке, на котором говорили мы, а не наши отцы. Наша поэзия!
Но в Ленинграде, в провинции, в это время вокруг Ахматовой сформировалась группа поэтов, которые игнорировали новые веяния, видя в этом вероятно способ преодоления своей провинциальности. Их классический андеграунд, выглядел странно, как сплав серебра с алюминием, но действительно диссонировал, с тогдашним мейнстримом. Тогда это казалось очень оригинальным - диссонировать не с прошлым, а с современным, а то и авангардным.
Чувствуя, что сухая, но короткая речь Эльбина идет к концу, Васильева мучительно терзалась: влезть с речью сейчас или отложить на вечер. Вечером слушатели более благодарные, но на утро не помнят ничего, а сейчас поморщатся, но запомнят. Она, в конце концов, и в Венецию поперлась не просто так, а еще раз заявить о себе, если повезет мелькнуть в телевизоре, а там … но тьфу, тьфу, тьфу, загад, никогда не бывает богат! Инесса, уловив окончание речи Эльбина, сделала шаг вперед и, повернувшись, поёжилась под дулами злых взглядов: «Все ведь свои, так зачем же, блин, митинг устраивать!?»
- Мы, молодая поросль поэтов, принявших эстафету гения, благословленные им на то чтобы идти следом…
Кто-то отвернулся, пряча от Васильевой, и показывая всем остальным, усмешку. В подтексте, Васильева козыряла фразой, будто бы сказанной о ней Бродским, как о «дышащей ему в затылок». Мало ли кто чего сгоряча ляпнет! А Бродский и не сгоряча, а под магнитофон, а то и в эссе много такого! ляпал. Вот уж пример человека, отвечавшего словами и не отвечавшего за слова. А ее претензии… Конечно, «Бродский», это было удачное предприятие, с которого все кто мог, стригли свои дивиденды, но они ведь и вложились в него и раскручивали его – имеют право, а она…
-…мы благодарны, ему, пробившему стену официальной лжи и рутины, сорвавшего покровы с догм и дешевого оригинальничания, сказавшего всем: «Король - голый!»…
Бродский, Бродский… А мы? - Думал про себя литературный секретарь Ахматовой, еще одна «сирота» - Райзман, - мы, уже совсем не причем. Бродский, это острие тарана, который держали все его друзья и наставники, и не только. А в том, что на этом острие оказался именно он, был и элемент случайности. Причем это острие, неожиданно легко пробив стену, было пристроено там, на ковер Мичиганского университета уже без древка, как нечто уникально пробивное. Теперь все гордились причастностью к Бродскому, а на «сирот Ахматовой» смотрели, как на волоски из бороды пророка. Хотя возможно им это только казалось. Интерес к Бродскому, шире – интерес к поэзии, шире – интерес к литературе, был все меньше и меньше. А история «сирот Ахматовой» напоминала скорее евангельскую. Была Бог-мать, Бог-сын, апостолы, Марина Магдалина, Иуда и приговор синедриона с последующим чудесным воскрешением. Такое это было второе пришествие, повторившее первое не только в деталях, но главное в сути, в том, что основало «бродскизм»! Учение, что Бродский – гений. Точнее не учение, а религию, потому что требовало слепой веры.
- …даже смерть не избавила Бродского от хулы и клеветы, от зависти к нему и в этом тоже его уникальность…
Заканчивала Васильева, крещендо:
- …любовь русских читателей показывает бессилие попыток пигмеев, свалить монумент поэта стоящий в наших душах!
При этом все взгляды уже совершенно было разошедшиеся в разные стороны, так что у стоящих рядом артистов Калмыкова и Триасового, у одного очи были возведены горе, а у другого долу, сошлись на Васильевой, как в фокусе, и дружный аплодисмент, которого совсем не удостоился Эльбин, вознаградил взглядонепробиваемость Инессы. Все задвигались и нестройно потянулись к выходу.
Инесса взяла под локоть Чаушева:
- Простите, я, кажется, говорила чрезмерно патетически?
- Ну что вы, - криво усмехаясь, говорил Чаушев, - только так у могилы и надо говорить. “De mortuis aut bene, aut nihil”. Во всяком случае, у могилы.
Ему этот разговор, был неприятен не столько сам по себе, игра на публику и вообще игра, для человека искусства, вещь естественная, но впереди чуть ли не под ручку шли Эльбин и Петушенко, мило беседуя и обсуждая при этом какие-то общие дела и встречи. Надо сказать, что Бродский терпеть не мог Петушенко, называл его всегда, разве что только не в глаза – «петух», и Чаушеву хотелось и подслушать их, и, по возможности, затесаться в разговор.
Поймав его взгляд, и понизив голос, Васильева молвила, поджимая губы:
- Вот! Сколько горя принес этот человек Иосифу Александровичу при жизни, а не постеснялся явиться на его юбилей! Благо тот из могилы ему ничего сказать не может!
- Думаю Бродский, ему бы ничего такого не сказал. Он его больше за глаза ругал, хотя и публично. А Петушенко стихи его пытался пристроить в «Юности», да и пристроил практически, Бродский же сам взбрыкнул, отказался от несущественной правки одного из стихов или от замены одного стихотворения из десятка. Похоже, он просто боялся быть напечатанным!
- Вы не правы, это мы все привыкли к уступкам, компромиссам, предаем себя и поэзию, а великий поэт пронеся свою бескомпромиссность через всю жизнь, доказал всем нам, что только так и можно достичь великой цели.
Они уже вышли на маленькую пристань, где их ждал кораблик. Чаушев по джентельменски помог даме взойти на палубу и продолжил разговор:
- А вы отдаете себе отчет в том, сколько человек в этом мире достойны великой цели и способны ее достигнуть, и сколько обманываются в отношении себя или хотят обманываться. Мне кажется советовать кому-либо отказ от компромиссов, во имя какой угодно высокой цели - безнравственно. Это все равно, что советовать по примеру Бродского бросить школу, чтобы стать профессором.
Чаушев отвернулся от спутницы и смотрел, как стоявший по пояс в воде город приближался к ним.
Ему вдруг пришла в голову мысль, что Венеция, это город постоянного наводнения, город, привыкший к тому, что другому - катастрофа, какой-то очень «бродский», абсурдный и именно поэтому Бродским любимый, и именно потому избранный им для последнего успокоения. У Чаушева вдруг возникло ощущение, что он плывет внутрь картины Канолетто. Он вспомнил, как любовался в Пушкинском музее картинами Канолетто, поражаясь их яркости и фотографической точности. Тогда он не знал, что Канолетто пользовался особым прибором, лежавшим на полпути между камерой-обскурой и фотографическим аппаратом. Сквозь его мысли пробился голос его спутницы:
- Но отсутствие университетского образования не помешало Бродскому стать профессором университета, да и вообще быть универсально образованным человеком.
- Надеюсь, Бродский не рассчитывал, что при «наличии отсутствия» систематического образования, ему будет проще стать профессором.
- Уходя из школы, он уходил от школьной зубрежки, от изучения предметов, которые ему никогда не понадобятся. Понимаете, ему было жалко тратить время на ерунду!..
Кораблик вплыл в широкий по венецианским меркам канал, по берегам которого, как стены ущелья стояли дома. Он подплыл к пристани, и все стали сходить. Это был хороший повод оставить за дамой последнее слово и сбежать, но тут Виктора зацепило. Ладно уж, когда простые работяги иронизируют по поводу высшего образования. Легче всего смеяться над тем, о чем не имеешь понятия, но когда интеллигент говорит, что среднее соображение лучше высшего образования, это раздражает. ВУЗ дает много полезных навыков, а окончание его, свидетельство если и не ума и таланта, то хотя бы интеллектуальной сметливости и ловкости. А говорить, что человеку не нужно среднее образование, это уж… Очень талантливый человек может обойтись и самообразованием. Как Шлиман или Горький, но все равно… А уж Бродский… надо иметь очень своеобразный талант, чтобы остаться на второй год в седьмом классе советской школы.
Пристань переходила в площадь, где стояли под зонтиками столы и из стоящего рядом здания, первый этаж которого занимало кафе или ресторан, откуда выносили напитки и что-то перекусить. Спустив мадам на сушу, Чаушев сделал приглашающий жест рукой:
- Договорим?
Инесса кивнула, и, сдержанно и мягко улыбнулась, глядя ему прямо в глаза. Чаушев отвернулся, как бы ища столик. Однако! Как внимание мужчины наполняет достоинством и надеждой даже неизбалованную женщину. Он уже начинал жалеть о своем предложении. Вот и свободный столик:
- Прошу… Позвольте продолжить. Школьный курс, это тот минимум знаний о мире, без которого человек не может ощущать причастности к истории и завоеваниям цивилизации, без которого его существование - животно. Да и так ли уж бесполезны знания, которые Бродский недополучил, бросив школу в восьмом классе. Хотел быть хирургом, даже анатомировал трупы, работая санитаром в морге, пригодилась бы химия и биология. Несколько лет мотался по геологическим партиям, техник-геофизик, пригодились бы физика, математика, география, химия, да и рисование бы не помешало. Заделался переводчиком в издательстве, тут филологические дисциплины нужны, да и история.
- Но Бродский много читал, много знал, его знанию античности может позавидовать любой профессор, а потом, знаете, Эзра Паунд тоже был второгодник…
- Это вы у Бродского прочитали?
- Да, а что, это неправда?
- Не знаю, правда наверное…
- Разрешите присоединиться, - И, не дожидаясь ответа, за их стол пристроился поэт Петушенко. Поскольку Чаушев и Васильева сидели, друг против друга, он оказался между ними. Ласково их по очереди оглядев, он продолжил:
- Извините, что помешал беседе, неужто об Оське говорили, как это мило, как трогательно…
- Да, мы говорили о том, как тяжело ему пришлось в первой половине жизни…
Васильева решила сменить тему, спорить с Петушенко ей не хотелось.
- А вы думаете, вторая половина его жизни была легкой,- Петушенко улыбнулся, а потом не выдержал и хохотнул. Жизнерадостность из него прямо перла. Он сцепил ладони, раздвинул локти опиравшиеся на стол, и пристроил на руках подбородок. Поскольку шевелюру ему заменяла парусиновая кепка, а глаза скрывали большие слегка затемненные очки, он в этой позе походил на богомола, причем, судя по дряблой коже на руках и шее – хорошо засушенного. Он повернул голову и материализовал официанта движением бровей, как магистр магии из: «Понедельник начинается в субботу». Попытки Чаушева сотворить то же самое, робким движением руки и щелкая пальцами, к успеху до этого не приводили. Все сделали заказ, и Петушенко продолжал:
- Помню, после ссылки он приехал в Москву к Эльбину, по-моему, даже не заезжая в Питер, тот позвонил мне… Вечером мы в «Арагви», а на другой день я его на банкет в «Юность» потащил, так ему бедному за столом даже плохо стало, побелел весь, дайте, говорит, воздухом подышу, его так жалели все…
- Так жалели, что он в Америку уехал,- не удержалась Васильева.
- Тогда, да и сейчас, мало кто отказался бы уехать в Америку, имея возможность,- грустно заметил Петушенко, - вот и мне приходится в основном там жить, деньги зарабатывать. Увы, в России преподаванием, не говоря уж о поэзии, не проживешь. Помнится, был я…
- Евгений Алексеевич, покойный неустанно враждовал с вами, а вы неустанно с ним дружили, как это у вас получалось? - Чаушев решил прервать воспоминания Петушенко, которые могли оказаться бесконечными. Тот побывал почти в ста странах мира и везде, понятно, общался с истеблишментом, ему было что рассказать. Кстати Бродский пытался, возможно, неосознанно, конкурировать с Петушенко, то в Бразилию съездил, то в Турцию, но тягаться с Петушенко трудно и более шустрым людям. Чаушев надеялся, что Петушенко, замнет неприятный разговор и ретируется, а Васильева наверняка увяжется за ним. Петушенко был ему нужен, но в другой компании.
- Вы спросили, как ответили, - грустно улыбнулся Петушенко, - а между тем мне есть что сказать. Нас объединяла родина, какой бы бывшей и нелюбимой она не была для Бродского, нас объединял язык, как бы ни тщился он писать на английском, поэт он, прежде всего русский, а главное нас объединяли друзья. Я и приехал, чтобы поговорить с ними здесь, в ситуации, когда все мы вырваны из контекста обычной жизни и имеем кучу свободного времени.
Официант поставил перед Васильевой и Чаушевым красивые фарфоровые чашки на маленьких блюдцах. А перед Петушенко высокий бокал с соломинкой и лимоном. Соломинку Петушенко выбросил сразу.
- В стихах, где отражена душа Бродского, он многократно признавался в любви к родине: «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать, на Васильевский остров я приду умирать…» Нужен Шекспир, чтобы передать гамму интонаций и чувств, стоявших за этими казенными словами Васильевой. Она хотела все! Даже: того, не знаю чего, а сказала, что сказала. Но Петушенко оценил обертоны и ответил серьезно:
- В стихах – да, в душе, наверное, но то, что он говорил, а главное – делал, свидетельствует о другом. Умер он в Нью-Йорке. Похоронен в Венеции. Он видимо был больший реалист, чем многим казалось, и его подсознательная самооценка была очень сурова. Иначе, как объяснить, что он стеснялся детства, стеснялся, что плохо учился, стеснялся, что ничего путного, в отличии скажем от своих друзей в СССР, там, в СССР не добился. И это, между прочим, говорит о том, что он не считал, что все сделанное и достигнутое им после, перекрывает неудачи начала пути…
- Ваши слова, да моему бы оболтусу в уши, а то он думает, что двойки ничего не значат и все можно исправить… потом! –неожиданно даже для себя сказала Васильева.
Петушенко посмотрел на нее,
- А знаете, я только недавно закончил литинститут, получил диплом через 49 лет после поступления, мама была очень довольна, ее оболтус, наконец, получил высшее образование. Правда, оконченные мной когда-то три курса, означали, как тогда говорили: «незаконченное высшее»…
- То есть вы хотите сказать, что юношеские неудачи, выработали в Бродском инфантильный комплекс, от которого он не мог избавиться никакими последующими победами? – включился Чаушев,- знаете, это интересно, я о чем-то таком думал, но более поверхностно!
- Да ничего такого я не думал, просто он так и не повзрослел. Он же всех, и друзей тоже, называл кличками, которые сам придумывал, и которые были не очень-то остроумны. Мы для него были: ребята с нашего двора.
- Или не с нашего, - вдруг ляпнула Васильева и почему-то покраснела.
- Или не с нашего,- подтвердил Петушенко и серьезно на нее посмотрел.
У Петушенко зазвонил мобильный.
- Для телевидения?… В холле гостиницы... Для первого канала?.. Несколько каналов… Нет, не скажу… не хочу… от молодых – Стригов… Петушенко утробно захохотал, - Стригов… от молодых… это разве что для радио, - И, поймав напряженный взгляд сидевшей напротив молодой женщины, спросил ее, прикрыв мобильный рукой:
- Как твоя фамилия?
- Васильева, - Васильева не только не обиделась, но возблагодарила Бога за то, что у нее литературное имя, которое не перепутаешь, впрочем, имя, это громко сказано.
- Вот напротив меня сидит поэтесса Васильева, действительно молодая, ученица Бродского, на могиле хорошо говорила, как раз от молодых… сказать ей, чтобы подготовила несколько слов? Понятно. Все.
Васильева напряженно смотрела на Петушенко.
Петушенко сделал непроницаемое лицо, наслаждаясь ее ожиданием.
- Просили подготовить вас несколько слов о Бродском, для телевидения! К 17 часам на площади у гостиницы, - Петушенко довольно заулыбался, он любил делать подарки. Как-то Бродский у него дома с увлечением рассматривал альбом Брака, Ося тогда им очень увлекался, он сразу сказал: «Бери - альбом твой!» Хотел костюм ему подарить, новый практически, так Ося аж зубами заскрежетал, не захотел с «барского плеча», а ведь он не унизить его хотел, а чтобы тот костюмчик приличный имел.
Васильева не сдержав эмоций, ладонями рук хлопнула по столу так, что чашки задребезжали, благо кофе было уже выпито.
- Я вас оставляю, - Петушенко упруго, по-молодому, встал и зашагал в сторону их гостиницы. Он был высокий, худой и угловатый, как подросток.
Васильева проводила его взглядом, и смущенно посмотрела на Чаушева, который стал невольным свидетелем… а собственно чего? Что в этом такого? Ничего такого! Чаушев встал и, кивнув, удалился, не говоря ни слова. Васильева смотрела ему вслед, он шел в сторону гостиницы, но не так, как шел Петушенко: напрямую, наискось по площади, а дойдя до тротуара и двигаясь уже по нему.

2


В холле гостиницы, по современному просторном, но по старинному уютном, Петушенко поймал известный артист Триасовый, и повел к лежавшему на большом кожаном диване, не менее известному артисту, Калмыкову. Тот через соломинку сосал что-то прохладительное, впрочем нет, через соломинку прохладительное не сосут, сообразил Петушенко.
- Жень, мы тут хотели с тобой поговорить на тему твоего выступления, в смысле, мы слышали, что ты категорически отказался выступать…
- Категорически!
- Но, ты пойми, именно сейчас, когда на Бродского обрушилась критика нескольких известных личностей, и кучка ничтожеств обрадовалась возможности помазать грязью великого поэта…
- На Бродского уже ничего не может обрушиться, критиковали в основном его творчество…
- Да, творчество конечно, но Бродский, это его творчество, а его творчество, это Бродский!
- Евгений Алексеевич, речь ведь идет не только о Бродском, а о поэзии! Стихи и так уже не читают, а тут под уже стоящие поэтические вершины подкладывают динамит! Мне кажется, вы должны встать над личными обидами! – вмешался Калмыков.
- Ах, ты, как заговорили… Союз Михаила архангела и Остапа Бендера…встать над личными обидами. Сколько я ему при жизни хорошего сделал, а он все плевался в мою сторону. Я ведь его и не виню, он просто человек был такой, он бы и рад, да не мог иначе! Вот вы уверены, что для поэзии будет полезно иметь такой поэтический образец, как стихи Бродского? Вы готовы положить этот образцовый «поэтический метр» в Парижской палате мер и весов и сверять всех по нему! Вы уверены, а я нет!
- Женя, пойми,- Калмыков погрузил свой «ленинский огромный лоб» в ладонь и выдавливал слова, глядя в пол:
- Речь ведь идет о том, что травля Бродского…
- Творчества Бродского. И не травля, а критика!
- Ну, хорошо, критика творчества Бродского идет под антисемитскими лозунгами, да вообще под антидемократическими, более того имперскими!..
- Методы борьбы и рецепты спасения, которые дает Бродский россиянам, прости Господи за политкорректность, эти методы, россиянам, не очень-то пригодятся. Все в Америку не сбегут и поэтами-лауреатами не станут! А лучшая подпитка для антисемитизма и даже лучшее оправдание ему, когда семиты на каждом углу и по любому поводу кричат: «Антисемитизм!»
- Так никто ж и не говорит, что ты должен выступать с этим,- вмешался Триасовый, - ты просто скажи, что Бродский…
- Что говорят в таких случаях, я хорошо знаю – не первый год замужем, и говорить это не хочу, но и говорить то, что думаю, не буду!
- А что ты думаешь, - поднял голову Калмыков.
- Спасибо, заинтересовались! А думаю я, что у Бродского много хороших стихов, еще больше плохих и совсем нет гениальных. Причем не только потому, что он не гений, а он, на мой взгляд, не гений, а потому: что время для таких оценок его творчества еще не пришло, а время гениев в поэзии - ушло! Может и навсегда! Да вы не волнуйтесь, одного выступающего я вам обещаю. Помните, на кладбище, «молодая поросль» пробилась через нашу «заросль», я договорился, эта правоверная «бродскистка» будет выступать. Сорок бочек арестантов гарантирую. Врать не буду, думал не о Бродском, но видите, как хорошо получилось!..
Триасовый смотрел в окно, по старинному узкое, по каналу плыла гондола на фоне серой грязноватой стены. Калмыков сосал горячительное, разглядывая, много ли в бокале осталось льда, льда оставалось немного.
- Пойду приму душ, - Петушенко повернулся и пошел от молчащих собеседников. Разговор был кончен.
Он шел, думая о проклятии своей жизни, всем хотелось, что-то эдакое, ихнее, от него услышать. Точнее, чтобы другие услышали. Рупор творческой интеллигенции. Но не только, иногда просили и шепнуть. И сверху в том числе. Или разузнать, как некто относится к такому-то решению. Советская власть в последнее время старалась, разруливать проблемы, а не создавать. И ее, иногда гуманные решения, откликались, бывало черной неблагодарностью. Высылка Солжиницына была гуманным шагом хотя бы в том смысле, что он никак не монтировался с порядками в СССР. Было очевидно или он или эти порядки. И его отправили туда, где он мог бороться с ними наиболее эффективно. Теперь локти кусает - что натворили! А Бродский скорее оправдал все ожидания. В политику не лез, но он отчасти им всем такой и был нужен! Востоку не мешал, а для Запада это был пример, как складывается судьба поэта не замутненная никакими привходящими политическими обстоятельствами, в двух системах с разным политическим строем. Петушенко повесил «не беспокоить» на ручку и стал сбрасывать одежду. Через несколько минут он стоял под струями душа, вначале приятно охлаждавшими тело, затем сделал погорячее… Бродский, в своем рвении, вполне по-русски переборщил! Так рванул пуповину, что брызги полетели. Его ж никто не просил кричать, что Россия - дерьмо, а США - страна мечты, что родина там, где нам хорошо. Это ведь на самом деле разоблачало политическую подоплеку его процветания в США, то, что это была не забота о просто - поэте, а забота о поэте, игнорируемом и преследуемом Советами! Собственно тогда, в семидесятые, так все и думали, причем сверху донизу, но говорить, что Россия - дерьмо, стыдно было даже на кухне. Потом говорить и писать, что Советская Россия – дерьмо, стало модно. Но когда пришло осознание, что говорить так: значит говорить: «Я - дерьмо!», пришло отрезвление. К Бродскому оно так и не пришло. Или он искренне ощущал себя отрезанным ломтем. Петушенко и в судьбе Бродского сыграл роль, пролоббировав решение устроившее всех. Бродский сам подал прошение об эмиграции, после того как ему намекнули, что отнесутся к этому благосклонно и потом, никогда не строил из себя изгнанника, честно признавая, что это было его решение. В общем, Петушенко был великий коммуникатор, как папа римский, а то и покруче! За это его, скажем так, не любили, ну и завидовали, конечно. Всерьез спрашивали сколько звезд на его кэгэбэшном мундире, и каких. Помру – узнаете! Когда умер один его американский приятель, да что приятель – настоящий друг, преподававший на кафедре славистики в том же университете, что Бродский и Петушенко, выяснилось что он многолетний и штатный сотрудник ЦРУ, и то, что он устраивал гастроли Петушенко по городам и весям Америки, а то и бросался в эти гастроли с ним вместе, забывая жену и университет, то делал он это не только, мягко говоря, по дружбе. Он его вербовать не пытался, даже не заговаривал на тему о готовности приютить. Но он очень внимательно отслеживал его контакты и был в курсе всех его дел. За шпиона они меня, что ли держали. Что в СССР совсем дураки, не понимают каким ударом для его, т.е. СССР, реноме, стало бы разоблачение «шпиона Петушенко»? Или по себе судят. Им ведь ссы в глаза… Когда сбили Пауэрса, уверяли, что мы уничтожили мирный заблудившийся в небе метеорологический самолет, а когда им показали доказательства и живого Пауэрса, нагло заявили: летали, и будем летать. На конгрессах по славистике в Америке от звезд в глазах темно было. Слависты в погонах даже не скрывались. А теперь позакрывались кафедры. Похоронили они славистику вместе с Россией!
А Бродский, кто его тянул за язык в интервью польской газете, говорить: «не волнуйтесь, как великая держава Россия уже закончилась... территория России будет уменьшаться…» Хоронить заживо страну и народ, откуда ты родом? Да еще после того, что в ней произошло, а интервью было в 95-ом году! Ясно ведь, что Россия не может не быть великой державой. А стать обычной страной, вроде Швеции, она может, только потеряв 90% населения и 99% территории. Тогда оставшиеся 10 процентов населения действительно смогут жить в обычной стране.


3


Переполненная впечатлениями Васильева еще сидела за столиком, как к ней подошла знаменитая критикесса Евдокия Петрова. Чаушев, который тоже умел, и высмеять, и аргументировано критикнуть, был рядом с ней – дерзкий шалунишка, а его критика, рядом с критикой Петровой - грубыми ласками. Уязвленные пытались называть ее «Безумная Евдокия», но это не привилось. Она была зла, но не безумна. Хотя линия ею прочерчиваемая была пряма до бесчеловечности. Буквально: «В руке не дрогнет…» Петрова, была заметно старше Васильевой, но выглядела хорошо, для своих лет, конечно, и потому своих лет стеснялась. Но она была не старуха, и стесняться своих лет ей было, в общем, не зазорно. Она сумела сохранить челочку и фигурку десятиклассницы, добавив к ним повадки учительницы. С ней была очень молодая пара, как представила Петрова, латышских литераторов, своих знакомых. Девушка говорила с легким акцентом, а молодой человек спортивного телосложения, не вымолвил ни слова. Впрочем, было видно, что он не глухонемой и понимает по-русски. Петрова и ее спутники с разрешения Васильевой присоединились к ней. Васильева хотела изобразить вежливое радушие. Те телодвижения, которые она, фигурально выражаясь, сделала или должна была сделать, не могли не привлечь к ней внимание Петровой. Может быть, она и остановилась около нее только потому, что Васильева выступила на кладбище и Петрова уже готовила убойный материал на нее, решив поближе присмотреться к новому для нее объекту. Петрова, как и Васильева, была «бродскисткой», но у Инессы хватало ума понять, что может быть это и плохо. Что все стрелы достанутся ей, за непонимание и плохую защиту гения. Как будто гения можно понять и нужно защищать. Может зря, она все это затеяла? Ну, уж нет, пусть она будет кроликом в этом террариуме, но уже не сеном-соломой! Думая обо всем этом, Васильева рассматривала платье критикессы. Та была в черном трикотаже с воротником, как у водолазки. Морщины на шее скрывает, злорадно подумала Инесса, платье не по погоде, но красиво. Оно облегало ее фигурку, а, присмотревшись, внимательный взгляд мог различить под ним трусы и бюстгальтер. Ее спутники были менее примечательны. Молодость красива сама по себе, а молодежная мода ее только подчеркивает. Джинсы, рубашки. Лицо молодого человека, невозможно назвать юношей человека с таким крепким телосложением, было грубовато-прибалтийским. Не немецко-прибалтийским, а крестьянско-прибалтийским. Оно было бесцветно, и на нем бесцветны были не только брови, но и какие-то выцветшие, серо-голубые, глаза. А вот спутница его была хороша! Высокая, стройная, длинные светлые, натурально светлые, прямые волосы, красиво, как на рекламе шампуня, ложились на плечи. Правильные черты лица. В общем, пристрастный взгляд Васильевой, видел только один недостаток, ниже пояса формы девушки были чуть пышнее, чем это полагалось в ее возрасте, а поскольку джинсы формообразующий и формоутягивающий вид одежды, Васильева злорадно подумала, что мужчина их снявший обнаружит такой целлюлит! А у нее попка, как орех, да и бедра тоже. Такое добро пропадает! Про мужа справлявшего на ней еженедельную физиологическую потребность она даже не подумала. Да и «добро» ее, на строгий мужской взгляд, было не без изъянов. Животик мог быть и поменьше, да и потверже, а рост наоборот побольше, повыше. Но сам человек не любит думать о себе плохо и всегда себя невольно идеализирует.
В свою очередь Петрова видела, на поэтессе был миленький сарафан, над рисунком материала которого поработал какой-то эпигон Малевича, но, слава Богу, он копировал не «Черный квадрат», а его супрематические композиции. Но сарафанчик ей идет, не могла не признать Евдокия. При ее короткой шее и непышной прическе лучшего костюма и не придумать. Плечи то у ней роскошные, и обидно, что в меру. Но все это пришло ей в голову еще, когда она разглядывала Васильеву, выступавшую на кладбище, и сейчас она уже об этом не думала. Петрова подошла к этой доморощенной поэтессе, и самозваной ораторше, как из гендерной солидарности, так и просто из-за близости бабских интересов. Они могли поболтать о том, о чем с мужиком не поговоришь по определению. Правда, она, Евдокия много раз замечала за собой, что изначальный порыв поговорить о своем, о девичьем, исчезал куда-то сразу, как только она открывала рот, не оставляя даже послевкусия. Хотя, казалось бы, о чем таком серьезном она могла поговорить с Васильевой находящейся на другом уровне понимания литературы. Она, Петрова, ведь закончила филфак МГУ, и защитилась и работала всю жизнь в толстом журнале. А тут лезут в литературу, учительницы, с тетрадками детских и никому не нужных стихов.
У Евдокии Петровой возникло ощущение, которое иногда возникало и раньше, что весь мир находится внутри нее или весь мир это она. Вот сидит поэтесса Васильева и смотрит ей в рот. И говорить она будет то, что захочет Петрова, в зависимости от того, как она построит диалог, расставит акценты, легко опровергнет любую ее мысль, вывернет наизнанку и опять докажет ее абсурдность и вернется для смеха к ней же, неопровержимо доказав ее, но уже на другом уровне понимания. Идет Петрова, и выстраиваются макеты университетов и собираются на кафедры, наскоро наряженные люди и говорят наскоро выученные роли. И декорации за ней падают оставленные без присмотра, а люди, хорошо если уходят заниматься другими делами, а то и хуже того, лопаются, как пузыри на воде.
Ей всегда было трудно общаться с людьми когда-то оставленными, было странно что они не сгинули, а вот через годы, покинув ее мир, вновь к нему прибивались, опровергая его эгоцентризм. Но из его эгоцентричности вытекала и вина Евдокии перед теми, кого она на годы оставляла, лишая их центра вселенной и смысла жизни. И ее мучило чувство вины, как перед брошенным и вновь обретенным ребенком. И сходится со старыми, но давно забытыми знакомыми, ей парадоксальным образом, было труднее, чем с новыми. Впрочем, с Васильевой она не была знакома, это было рождение нового человека в мире Петровой, а другого, заметим, для нее не существовало, и она от этого рождения изначально ждала только хорошего, как от рождения ребенка и как при рождении ребенка готова была к «пеленкам-распашонкам», как к неизбежным трудностям.
После представления своих спутников Петрова видя, что Инесса молчит, взглядом приглашая ее начать, да и по всем понятием ей видимо и надо было начинать: и по старшинству, и по тому что это Петрова "со товарищи" пристроилась к Васильевой, а не наоборот, были ведь и свободные столики, она сократила паузу до минимума.
- Вы первый раз в Венеции?
- Да первый раз. Замечательный город! – Васильева решила пока не впутывать Бродского, хотя можно, например, сказать, что понимаешь, почему он нравился ему. Пока не буду. Было бы идеально обойти тему. Ляпну еще чего-нибудь, невпопад ее мыслям, а что ей в голову придет, она наверно и сама не знает. И вообще змея бьет на резкие движения.
- Хорошо здесь, главное не жарко, - докатилась, подумала Петрова, на тему погоды беседую, что называется: бросить все и махнуть в Урюпинск!
- Да, как в Прибалтике, - предложила логичное развитие темы Васильева.
- А вы бывали в Прибалтике? – вежливо осведомилась латышка.
- Бывала, в Риге.
- С экскурсией?
- Да нет, в Риге жил мой дядя, и я часто ездила к нему.
- А сейчас?
- Он умер, - невольно передразнила латышскую манеру говорить, Васильева.
- Значит, вы хорошо знаете Ригу?
- Не скажу, что хорошо, но знаю, и не только Ригу.
-?
- Вообще знаю все курортное побережье. Не только Юрмалу, но то, что от Риги по другую сторону Вецаки, Саукрасты…
- Вы везде бывали?
- Не только - жила, отпускное время, конечно.
- А знаете, я отдыхала в Дубултах, - вмешалась Петрова, - там так хорошо, удивительное место. Излучина реки в этом месте подходит к морю очень близко, железная дорога просто стоит на берегу реки, а до моря буквально двести метров. Правда не нравилось мне, что идешь, идешь по морю, а все мелко, проплывешь даже немного, встала - опять мель…
- Я жила там, рядом совсем, в Яундубултах, десять минут ходьбы. Там за путями – кладбище, оно в Яундубултах начинается, там вход и кирха, кажется, и тянется оно почти до Дубултов, - поделилась воспоминаниями Васильева.
- Вы когда-нибудь были в независимой Латвии? – спросила латышка, ее акцент усилился.
- Да уж, довелось побывать. Дядя умер в 92 году, и я въехала по телеграмме еще общегражданскому паспорту. Мне визу прям в него и вклеили, на границе.
- Тоскуете по другим временам? – иронически улыбнулась латышка.
Васильева знала о либеральных закидонах Петровой, но не удержалась ответить правду, - Да, тоскую. Мы очень сочувствовали Прибалтике, но мы хотели разрушить железный занавес вообще, а не передвинуть его поближе к себе.
Кристина смотрела на эту русскую и думала, должна ли она объяснять ей всю ту боль, когда в твоей стране звучит в основном чужая речь, а каждый второй мало того, что вынуждает говорить на своем языке, языке оккупанта, но и вынуждает жить по своим свинским обычаям и правилам. На 90% неписанным, но от этого не менее «железным». Страна, где половина народа – свиньи, это свинарник, даже если вторая половина - голуби.
- Мы должны с пониманием относится к комплексам малых народов, - вмешалась в разговор Петрова, контроль над беседой ускользал от нее, - и к их попыткам сохранить национальную идентичность и язык.
- Знаете, обратно из Риги, я ехала с жительницей Латвии, русской по национальности, которую латышская семья наняла учить ребенка русскому языку, рассказывала Васильева, - думаю, делали они это потому, что не только в Латвии, но в десятке стран мира, вас поймут на русском языке. На хорватском курорте и в турецкой лавке, поймут ваш русский язык. Его латыши учат отнюдь не из уважения к русским или, по крайней мере, не только поэтому. А вот латышский язык, он кроме, как в Латвии нигде не нужен. И кроме латышей он никому не нужен. Можно выдавливать русских дискриминацией, принуждать силой, только не добьетесь вы ничего, а народ озлобите!
- Вы о положении в Латвии знаете из вашего телевидения, а оно все врет!- хладнокровно заметила латышка.
- Вы смотрите наше телевидение? – искренне, без подтекста, удивилась Васильева.
- Нет, но я знаю, что оно - врет!
- Кристина, если Инессу понимать так, что в Латвии не должны искать легких и быстрых путей и что такие пути, может быть, и не ведут к цели вообще, то тут есть рациональное
зерно, - неожиданно поддержала Петрова Васильеву


4


Да что мы, в самом деле, - сказал Калмыков Триасовому, - нам только не хватает еврейский конгресс здесь организовать, «петух» прав, пациенту нужен полный покой.
К ним подкатился сияющий, как медный грош, Эльбин,
- Ну что, народ к разврату готов!?
- Всегда, готов!
- Да Серж, Герман не прилетит, я окольно слышал - из-за тебя, - Тень озабоченности легла на его лицо, - его авторитет нам бы не помешал, что между вами пробежало?
- Да ерунда все, несовпадение оценок на его творчество, - господи и этот туда же, все более осознавая идиотизм происходящего, думал Триасов, хотя и тихо радуясь, что разговор свернул в сторону от Бродского. Он сам, будучи горячим сторонником Бродского, в душе не мог не признавать, если и не спорность его таланта, то, по крайней мере, спорность методов его защиты, когда всякое лыко идет в строку гениальности. Он спорен, так он же гений. Не очень популярен, так ведь гений выше толпы и не понимаем ею. Не понимаем некоторыми литературными авторитетами, так ведь и т.д. по той же схеме. То, что сам Бродский, далеко не по-моцартовски, относился к искусству, и органически не мог сказать: «Ведь он же гений, как ты и я…», а только «Гений, как я…» и сам был завистником, почище Сальери. В свое время он покинул Американскую литературную академию, потому что туда избрали Петушенко, а он его читательской популярности завидовал самой черной завистью. Бродский признавал, что имеет дурной характер, но видел оправдание черствости, в гениальности: «Недостаток эгоизма от недостатка таланта», О Фриде Вигдоровой Бродский сказал: «Умереть, спасая Поэта, достойная смерть для человека!», не отдавая себе отчета в том, что говорить так неаморально, только по прошествии столетий, когда про «Поэта» всем все ясно, а говорить такое про себя, просто безнравственно…
Но Эльбин тоже с удовольствием свернул с темы Бродского, показывая, что его озабоченность была напускной, игровой, ритуальной:
- Интересно, интересно, чем тебе не угодил наш кинематографический гений!?
- Одни гении кругом, ну куды крестьянину податься.
- А все-таки, мне интересно, чем ты его так допек.
- Особо ничем, упомянул его в статье в одном контексте с Сокуровым, ну он и взбеленился, а я даже свою мысль как следует, не расшифровал.
- Может, поэтому и взбеленился?
- Не думаю.
- Ну, хорошо расшифруй нам.
- Т.е. тебе, - Триасовый оглянулся на Калмыкова дремавшего, разлегшись, на диване с почти пустым бокалом в руках, опиравшимся на ноги в том месте, где у Калмыкова, под брюками, должно было находится его мужское достоинство, и находилось, судя по числу его жен, и по тому, что он не пропускал ни одну «юбку».
- Мне.
- Видишь ли, я выразил сомнение в художественной состоятельности экспериментов по отказу от типажности в подборе на роль главного героя в его фильмах.
- Чего, чего… а по-русски нельзя?
- Можно и по-русски, Видишь ли, в его фильмах отчетливо виден отказ от типажности, причем главных героев. Например, командира партизанского отряда играет Роллан Быков, который себя, например, в фильме «Звонят, откройте дверь» видит, как маленького человека, человека играющего маленькую жизненную роль.
- Извини, но там командир - песчинка в молохе войны…
- Да, но командир партизанского отряда, он в мировых масштабах маленький. А для своих подчиненных он царь и бог, и воинский начальник, от которого зависит их и жизнь и смерть, и который имеет право за каждого из них решать: жить ему или умереть. И он должен каждую секунду убеждать всех в том, что он это право имеет, особенно в ситуации, когда за ним нет авторитета иерархической пирамиды, и командир он самоназначенный. Каждое движение и жест должны работать на его авторитет. И дела конечно, но и жесты тоже. Бонапарту, возглавившему Южную армию, пришлось пригрозить, генералу Ожеро: «Вы выше меня на голову, но если не подчинитесь мне, я устраню это отличие!» Имей Бонапарт звание и рост повыше, может быть, говорить это и не пришлось. Быков Германа, как бы и не заботится об авторитете, намекая, что он так велик, что его не растеряешь. На деле растерять его проще, чем заработать.
- А мне понравилось! Гениальный фильм!
- И мне понравилось! Там подбор остальных актеров гениальный, и в смысле попадания в типажность, и в том, что они - гении, и Быков - гений, но осадок остается. Осадок оттого, что желание, совершить чудо победы над типажностью, помешало сотворить чудо гениального фильма.
А фильм «Мой друг Иван Лапшин» вообще не убеждает. У Андрея Миронова довольно узкий актерский диапазон, герой-любовник-недотепа, в котором он был, конечно, гениален! Причем недотепистость присутствует даже в его Фигаро, причем удачно присутствует, создает объем, вдыхает жизнь в эту фигуру. А тут трагическая роль, без единой улыбки, и ясно, что Миронов мучается не в своей тарелке. Или «Двадцать дней без войны». Ясно, что Симонов это писал про себя: моложавого, красивого и героического корреспондента, который, в тылу, как мужчина производит эффект не только потому, что там мужиков нет. Писал сказку про двадцать дней без войны. А Герман снимает историю про то, что война и любовь - зла. Настолько Юрий Никулин не соотносится с образом героя-любовника. Герман хочет доказать скучную неправду, что люди любят красоту души. А это не просто сказка, это, извини, детская сказка. Двадцать дней люди любят за другое. А вот двадцать лет, это другое дело. Победа над типажностью, это чудо. Победа актера Черкасова или Спартака Мишулина, над своей типажностью, это, во-первых, победа их гримеров. А когда загримированный до неузнаваемости артист, побеждает свою типажность, это не только и не столько его победа. Делать вид, что фокус удался из уважения к фантастичности задачи, которую фокусник поставил пред собой, я, извини, не могу.
- А это не при живом Симонове снималось?
- При нем. Но Герман на Никулине настаивал принципиально. И не скрывал почему. Боялся, что фильм получится бледной копией фокинского спектакля в «Современнике».
- Там Гафт играл?
- Гафт. В сущности, это была капитуляция. Замена типажности главного героя, Герман, конечно, всех, и себя в первую очередь, убеждал, что делает это из глубоких принципиальных соображений, но это было не так. Он это делал, чтоб было не как у Фокина. И выбрал самый легкий путь – снял другую историю. Потому что история про Лопатина – Гафта, это одна история, а история про Лопатина – Никулина – другая. А поскольку материал был скроен на первую историю, у него все швы трещат!
- Да, я понял, почему Герман взбеленился.
- Да, не писал я этого, так намекнул промежду прочим, это я тебе, открытым текстом говорю.
- А знаешь - интересно. Ты, напиши об этом.
- Напишу. Там вообще много интересного было. Например, Симонов возражал против Аллы Демидовой, которую наметил Герман, и играла Гурченко.
- По твоему тоже не попадала?
- А что она могла сделать, имея голос и фигуру стервы? Она старалась! У Демидовой хоть голос.
- А я не думал, что ты злой.
- У меня ум злой, а я добрый!
- О чем это вы, добряки? - Зевая, говорил очнувшийся Калмыков.
- Иди, умойся. На площади уже аппаратуру ставят.

5

Сидевший у стойки бара Чаушев боковым зрением увидел, как к нему приближается красивая блондинка. Несмотря на свой импозантный вид, а Чаушев, только что ростом не вышел, он был очень среднего роста; так вот, несмотря на что Чаушев был красивый мужчина, он боялся красивых женщин. Тяжелее всего ему давался момент знакомства, он был очень скован и … и неэффектен, неинтересен. Потерпев в этом деле ряд неудач, он зарекся общаться с красавицами. А уж обычных теток, тех, кто не вызывал у него дрожь в коленках, он забалтывал очень легко. Но с этой блондинкой он был просто обязан поговорить. И не потому, что ее красота была беспрецедентна, и не потому, что она имела обычную внешность, а потому что два часа назад, их уже познакомили, когда он заходил в гостиницу, а она выходила. Их познакомила Евдокия Петрова, подчеркнув, что есть особый повод. Латышским журналистам представили русского журналиста, в молодости жившего в Латвии. В Латвии он жил не в молодости, а в детстве, но Чаушев не стал поправлять. Запомнить ее имя для Чаушева не составило труда. Имя ее было Кристина, а длинные светлые волосы предлагали аналогию – Орбакайте. Чаушев понял, что к нему подошли из вежливости, но решил заняться Кристиной серьезно, благо самый трудный этап – знакомство был преодолен. Чаушев сполз с высокого круглого стула.
- Добрый вечер, на всякий случай напоминаю - Виктор.
- Кристина.
- Я помню!
- Я вам запомнилась?
- С удовольствием признаю, да! Предлагаю не торчать у стойки, а занять место за столиком.
- Принято!
За столиком Чаушев сразу извинился, что не может говорить с Кристиной по-латышски.
- Я покинул Латвию подростком, многое забыл, притом, что не очень хорошо знал язык и находясь в Латвии. Мы русские варились там зачастую в свом котле. – Посмотрев на промолчавшую Кристину, Чаушев добавил, не надо из этого делать слишком глубокие выводы. Знаете, я в русском магазине в Бруклине, слышал, как одна продавщица в разговоре с другой, назвала, забредшего к ним аборигена – иностранцем. Обслужи,- говорит, иностранца.
Кристина улыбнулась.
- Говорим по-русски и все, я уже подискутировала, только что на эту тему.
- Да?
- Евдокия Петрова познакомила с поэтессой Васильевой.
- Инессой?
- Кажется. Так вот, у нее родственники жили в Латвии, и она ее хорошо знает.
- Как тесен мир!
- Да уж, как будто все русские у нас жили. Но я на самом деле очень рада, что вы мой земляк, как у вас говорят. Расскажите о себе. Вы жили в Риге?
- Да, но все больше по окраинам, вначале на улице Крустпилс…
- ?
- В Кенгарасе. Двухэтажный старый деревянный дом прямо у железной дороги на Москву. Там у дома еще мостовая была. А потом на Дзирциема, недалеко от старого аэропорта «Спилве».
- На другом конце города?
- Да, зато жили в современной квартире. Отец моряк, мать врач.
- А почему уехали?
- Один рейс стал для отца последним, а мать, москвичка, имела родню в Москве и не захотела здесь больше жить.
- Понятно. Любили отца.
- Он рыбак был. Они в Атлантике по полгода. Вернется - праздник, для него, для нас. А вы расскажите о себе.
- В детстве жила на Крышен Барон…
- В центре!
- Да уж, училась в школе в университете, выскочила замуж, обожглась и выскочила обратно. Детей нет. Единственная дочь, в обеспеченном семействе. Отцу удалось вернуть отнятую в свое время у его родителей собственность. Впрочем, какая я дура, вас это наверно не интересует. А вы …
- Куда-то, наш разговор, не туда заворачивает, вы надолго в Венецию, может, мы еще успеем поговорить обо всем.
- Не успеем, завтра я улетаю, - грустно сказала Кристина.
Ну, надо же, огорчился Чаушев. Если бы она не сказала это так просто и естественно, он бы мог это принять за намек, чтобы не слишком рассусоливал. А может это тонкий намек на толстые обстоятельства. Надо сделать заказ! И он стал искать глазами официанта, тот, поймав его взгляд в почти пустом зале, быстро подошел.
Кристина смотрела, как Чаушев общается с официантом: быстро и умело, мешая английский, которым он владел, видимо в совершенстве, с итальянским, который знал хуже. Она подошла к нему, просто из вежливости, но чем больше говорила с ним, тем больше он ей нравился. Красивое мужественное лицо, невысок, но пропорционально сложен, крепкие руки с длинными пальцами пианиста, роскошные усы. Не юноша, но сколько ему? максимум под сорок, а то и тех нет. Наверняка женат. А хотела бы я быть его женой? Десять лет разницы, минимум, ну и что. А мы были бы хорошей парой. Размечталась! Интеллигентный, постесняется наверно в эту же ночь предложить переспать, а другой у него нет. Впрочем, если бы Чаушев сейчас предложил ей пойти в номер, она, наверное, отвесила бы ему пощечину, не задумываясь.
Потом они молча ели запивая прекрасные блюда прекрасным итальянским сухим вином. Ели и смотрели друг на друга. Чувствуя сначала неловкость, а потом все более уверенно переглядывались, как влюбленные, говорящие на языке взглядов, поз, жестов…
- Ну что ж неплохо, - похвалил итальянскую кухню и себя заодно, Чаушев.
- Да, очень вкусно, я люблю поесть, но не думайте, я слежу за собой, каждый день два часа фитнес - клуб!
- А мне повезло, я не полнею,- признался Чаушев, - предлагаю прокатиться на моторке, - вы хорошо плаваете?..
- А вы плохо управляете моторкой? Не волнуйтесь, я плаваю как рыба!
Они подошли к пристани. Кристина смотрела, как Чаушев спрыгнув в большую моторку, говорил что-то негромко водителю, этого водного такси. Тон сначала энергично отрицательно мотал головою, но когда Чаушев вытащил несколько купюр, тот стал объяснять, как управлять лодкой. Чаушев, это видимо знал, так как не переспрашивал, но слушал внимательно. Успокоенный итальянец выпрыгнул на причал и Кристина, наклонившись над лодкой, попала в объятья Чаушева. Он, сначала приняв ее вес, отклонился, а потом поставил ее, подстраховав охватившими ее руками. Это даже не было объятием, но Кристина положившая руки ему на грудь, чувствовала кольцо его рук, не ощущая их, и знала, что в этот момент нет силы, которая бы разомкнула это кольцо. Но мы ценим мгновенья и потому, что они проходят. Чаушев посадил Кристину на сиденье, завел двигатель и направил лодку подальше от островов лагуны и маршрутов вапоретто.
Отплыв довольно далеко, Чаушев заглушил двигатель и сказал:
- Знаете, я обещал не приближаться к островам и не плавать по каналам. Но если вы хотите…
- Странно, а почему мы до сих пор на вы?
- Действительно, а уже полдня знакомы, видать совсем я устарел!
- Виктор, ты - молодой человек!
- Ты думаешь?
- Да!
- Я сам себя пацаном ощущаю, но не уверен, что другие, глядя на меня, ощущают то же самое.
- А вы…А ты уверенно управляешься с моторкой. Плавал с отцом по Даугаве?
- У меня есть моторка, причал на Иваньковском водохранилище, на Волге. Я там отдыхаю часто.
- А у отца на корабле был? Он кто был, капитан?
- Да нет, старший электромеханик, на плавбазе. У него была отдельная каюта, правда небольшая, но с удобствами: душ, туалет. Я у него бывал, когда они в порту стояли. А один раз, когда они ремонтировались на Клайпедском заводе, я у него жил на корабле неделю. Там и у матросов каюты были ничего, маленькие, но по два человека, кажется и по четыре, но я жил в каюте, где было две койки в два этажа.
- Понравилось!?
- Да уж, корабль у причала, лазай, где хочешь, крути штурвал, там две рубки, спереди и сзади, в переднюю рубку меня почему-то не пустили, а в задней я крутил штурвал, только так!
- У отца была машина?
- Была, но скорее у матери. У нее было больше практики, а отец не любил садиться за руль. В Клайпеду мы летали на самолете. Это было удобно - аэропорт «Спилве» рядом. А в Клайпеде аэропорт в Паланге.
- Ты любишь Прибалтику?
- Да, очень!
Чаушев поймал большую прядь волос Кристины и поднес их к губам. Кристина молча смотрела вперед. Потом повернулась к Чаушеву, но, не ловя его взгляд, а глядя мимо мертвым равнодушным погруженным в себя взглядом. Чаушев прижал свою щеку к ее щеке и попытался дотянуться губами до мочки уха, которое было проколото, но было без сережки. Дотянуться он смог только кончиком языка. За Кристиной, мочкой ее уха было: солнце, море, весь мир, но для Чаушева… Он сжал ее плечи руками, а потом охватил ими шею и его губы, наконец, дотянулись до мочки уха и ласкали ее.
Кристина и ждала ласки Чаушева, и не ждала. Во всяком случае, она вдруг поняла, что это не та ситуация, когда ей приходится тяжело решать: дать ли ухажеру пощечину, высвободится ли из его объятий или махнуть на все рукой. В ней проснулось такое чувство влечения к Чаушеву, что она с трудом сдерживалась, чтобы не сделать такого… чего она никогда не делала, хотя и была близка с мужчинами. Она, все также, не глядя на Чаушева, легла на него положив лицо на его плечо и охватив шею одной рукой, отклонив тело, другой стала расстегивать ремень на его брюках,.
На мгновенье оторопевший Чаушев, в брюках которого сразу стало тесно, помог ей, и стал расстегивать джинсы на ней, она обхватила его шею обеими руками. Когда Чаушев, захватив ее ягодицы, потянул на себя, она издала полувздох полустон. Оргазм, не подстраиваясь, они пережили вместе. Кристина издала глубокий и, пожалуй, торжествующий стон. Чаушев смотрел на поднятое в последнем порыве лицо Кристины и, увидев на ее щеке каплю, поймал ее языком. Что это было: слезинка, вода лагуны? Руки, сжимавшие его шею последним усилием, и ее упругое тело, вдруг ослабло, а голова легла на его плечо. Чаушев замер, боясь, пошевелится.
Она долго лежала молча в его объятиях, а он вдыхал запахи моря, лагуны, проходящие через лежащие у него на лице, ее волосы, и эти запахи возвращали его к запахам взморья, ее, да и его, родины. Потом она оделась, и, не глядя на него, холодно сказала:
- Поехали назад… Виновато посмотрела на него, и, сжав его руку, тихо повторила:
- Поехали назад!
У причала Чаушев подхватил Кристину на руки, она не возражала, обняла его за шею и другой рукой взъерошила его шевелюру, но Чаушев оплошал, потерял равновесие и чуть не опрокинулся с ней в воду, но Кристина ухватилась за перила причала и, подтянувшись, через секунду на нем стояла.
- Не звони мне, я люблю трепаться по телефону, но не с мужчинами… А захочешь, приезжай в Ригу, буду ждать, - И сунула визитку в карман его рубашки. Посмотрела на его растерянное лицо, села на корточки, взяла его голову, как арбуз со стола, и впилась ему в губы долгим поцелуем, в котором, ее язык признавался, что запасы страсти в ней неисчерпаемы. Чтобы встать, ей пришлось оттолкнуть Чаушева, и он снова чуть не упал. Но не упал и стоя в качающейся под ногами лодке, смотрел, как удаляется Кристина, и ветер играет с ее волосами.
Чаушев бродил по Венеции, и город открывался ему, как книжка с раскладными картинками. Перешел по мосту канал – перелистнул страницу. Чаушев уже заблудился, но ему было наплевать. Он не хотел звонить, точнее не хотел звонить очень быстро, выдержать хоть часа два, но выдержал только час.
- Слушаю, - сказал ее голос с акцентом,
Чаушев с трудом ворочая языком в пересохшем рту, выдавил:
- Это я - Виктор!
- Спасибо, что позвонил.
- Я подумал, может у тебя, что изменилось, и мы сегодня встретимся?
- Не изменилось, тебе помочь с визой?
- Да нет, у меня Шенген.
- Хорошо, до свидания.
Чаушев тупо посмотрел на телефон. Как будто тот мог добавить от себя, что это собственно значит. А было понятно, что это значит: к нему отнеслись серьезно. И что теперь ему с этим делать? С желанием: видеть эту женщину, слушать ее голос, обладать ее телом.
Кристина сидела в номере занималась тем чем туристы, тем более летом, в Венеции никогда не занимаются – смотрела телевизор. Но сидя перед включенным телевизором, она видела лагуну, Чаушева, вспоминала прикосновенье его рук и ждала его звонка. Она и сама не призналась себе, что ждала его звонка именно здесь чтобы мечтать о возможности вновь увидеть его и отдаваться ему: на широкой кровати, полностью обнаженной или полуодетой на столе… Он позвонил. Ей безумно хотелось его увидеть, она влюбилась с такой силой наверно первый раз в жизни, или, по крайней мере, так ей тогда казалось. Но она была сильный человек, и ей хотелось, чтобы любимый запомнил ее не блядью, а вот такой - неприступной. Даже если не судьба, он ее запомнит! Она и сидела здесь, чтобы не поддаться очарованию его голоса, согласившись сначала на, просто встречу, а потом неминуемо оказаться в его или в своем номере. Конечно, и курортный адюльтер мог перерасти…Господи! вдруг вспомнила она: «Дама с собачкой»…Она дама … ну уж нет…


6



Эльбин правил бал. Ему с удовольствием позволили распоряжаться более значимые фигуры. Сначала он хотел объединить столики, и усадить всех за одним столом, но возникли трудности, поэтому, когда все согласились сидеть за отдельными столами, но в русле общего вечера, он даже обрадовался. Это кстати само собой решало и проблему распада столов по интересам, после того, как общая тема себя исчерпает. Начало получилось вдохновляющим. Чувствуя себя в полуофициальной обстановке застолья раскованно, Эльбин говорил о Бродском просто и по-человечески. Это было подхвачено всеми, а главное, скоро общие выступления стихли, и разговор распался на треп, за каждым столом особый, отдельный. Постепенно главный герой отошел на второй план. Способствовало этому и то, что относительно низкие потолки и старинный интерьер создавали удивительную атмосферу уюта, а то в некоторых московских ресторанах – цехах застолья, были такие потолки, что так и хотелось, не сразу конечно, но вызвать бригаду цыган. И разговор зашел о своем, близком: гонорарах и премиях, журналах и сборниках. За одним столом хвалили редактора А.А. и хулили редактора Б.Б., за другим наоборот. Общее ощущение исчерпанности дела, которому они отдали жизнь и которое, некоторых вознесло, а многих кормило и поило и уже потому заслуживало к себе уважения, это ощущение своей сегодняшней ненужности, стояло и молчало за спиной. Никогда еще они не нуждались так в дружеской поддержке, как в последнее десятилетие. Лишившись читателя, они были нужны друг другу, как последние читатели. Впрочем, там ведь были не только поэты. На сетования о конце поэзии, вспыхнувшее за одним столом, был неожиданный комментарий, который дал один из пишущих о космосе журналистов, Анатолий Каргин, седовласый и солидный, как главный конструктор.
- Вы горюете, что пишете стихи, которые никому не нужны. А я подумал о том, что сейчас вообще такое время, когда привычные пути, накатанные колеи оказываются дорогой в никуда! Пилотируемая космонавтика, это целая огромная отрасль, которая, как теперь ясно, никому не нужна, кроме разве туристов! А начиналось все очень многообещающе. Колумбы космоса, первопроходцы, и казалось, космические корабли будут бороздить просторы Вселенной, а на пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы. Прошли десятилетия и в сухом остатке есть понимание того, что на нынешнем уровне развития техники, посылка, куда либо космонавта, дело крайне затратное, а главное ненужное. Автоматы могут сделать тоже самое, а человек может исследовать космос гораздо эффективнее и, не покидая Земли. Человеку, оказалось незачем ходить по космосу.
- А как же Буш собирается покорять Луну и Марс!? – спросил сидевший за этим столом Чаушев, это он устало посетовал что стихи пожалуй писать уже нельзя, а сидевшая за этим же столом Васильева в унисон посетовала, что ощущает свою невостребованность.
- Собираться он может сколько угодно, только этого не будет никогда. Что говорить о космосе, когда даже изучение Земли, производят автоматы, а на меня особый эффект произвело успешное изучение планет «Вояджерами». Можно конечно послать посмотреть на Юпитер и человека, ему это будет интересно, но для науки, и для всех, Юпитером интересующихся, его личные впечатления не будут значить ничего, по сравнению с фотографиями полученными «Вояджерами»!
- Вы хотите сказать, что человек в космосе может быть только туристом?
- Именно так! Если бы земные трассы были просторны, как космос, а океан тих, как космос, грузовиками и кораблями давно управляли бы автоматы.
Каргину вдруг расхотелось говорить дальше. Он услышал себя со стороны и понял, что говорит языком своих популярных статей. А главное он понял, что ему не хочется говорить. Невозможно объяснить этим людям, что, был тогда для человека - старт космического корабля. Рев, пламя, мощь - в центре огромного стартового комплекса, в центре огромной страны, ему подчиненной! Русь не тройка. Русь – калика-перехожая, проходившая свои тысячи верст бесконечных пространств, с котомкой-вещмешком за плечами. Русь деревень, нищета которых, вызывала оторопь у немцев в войну. Каргин был ребенком тогда, но навсегда запомнил, как, обращаясь к нему, сидевшему на печи, немцы, коверкая русские слова, читали из разговорника для солдат: «Иа прошу наполнит мнэ уанну…», а потом корчились от смеха! Эта Русь была заворожена «ракетой» и счастлива ей. Но и теперь, когда ясно, что «ракета» не сделала Русь счастливей, Каргин был уверен, что если это будет наполнять гордостью наш народ, за сделанное нами, то все это было не зря!..
Сидевшая за этим же столом, потому что за ним сидел Чаушев, Васильева с удовольствием слушала. Ей пришлось сегодня не просто поговорить , а повыступать, ей это было непривычно, и она с удовольствием молчала, благо тема ей была совсем далека. Венцом этой поездки для нее был бы флирт с Чаушевым, мужчиной который ей мог быть приятен во всех отношениях. Нет, вариант измены она рассматривала чисто теоретически, но рассматривала. Вот прицепилась тетка, думал про нее Чаушев, после Кристины он ее иначе и не мог называть.
Он посмотрел на нее и улыбнулся, вспомнив, как Васильева, выспренно и патетически говорила на камеру. Так делано, что Калмыкова стоявшего неподалеку передернуло и он, подойдя к оператору, шепнул ему что-то на ухо, тот, смущаясь, попросил Васильеву повторить, сославшись на технику. Васильева, совершенно к этому неготовая, растерялась, и второй раз произносила задуманный текст, медленно подбирая слова, как бы думая, многое опустила, и выступление ее получилось скомканнее, но короче и естественнее. Калмыков был доволен. Оператору и корреспонденту было наплевать, но Калмыкова они уважали!
Да, Кристина что-то говорила про связь Васильевой с Латвией, спросить, что ли, но тогда надо про знакомство с Кристиной говорить, ничего особенного конечно, но как-то не хочется с ней про это говорить. Их странный стол, за которым двое были просто туристы, хотя один – Каргин, как журналист имел отношение к литературе. Второй же был просто новый русский из провинции, страшно довольный оказаться за границей в окружении столичного литературного бомонда. От волнения он много пил и ужасно хотел вступить в беседу, но не знал как.
- А я, а я Симонова люблю, - сказал он наконец, голос его качался,- А я Симонова люблю, - он покрутил в воздухе пятерней, - А Бродского, врать не буду - не знаю.
А я знаю, но признаться, терпеть не могу, - засмеялся Каргин, - его стихи скучный талмуд.
А Симонов хорошие стихи писал, а то, что он советской власти служил? Нехорошо это для поэта? Нехорошо! Но стихи получались хорошие, потому что от души писал, для души! А Бродский для вас: она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним!.. А как бы вы оценили его стихи, если бы он был секретарем союза писателей или антисемитом…
- Антисемит не смог бы написать «Еврейское кладбище…» - вступилась за Бродского Инесса.
- Наверное, но я о другом, о том, что Бродский не вставая на позицию, вставал в позу и это многим нравилась. «Если Петушенко против колхозов, то я, за!» какое принципиальное позерство!
- У каждого человека есть слабости, а то, что поэты друг друга не любят, так это было всегда: «За городом вырос пустынный квартал…» Да и позиция у поэта одна: «У поэта всемирный запой и мало ему конституций!» - решилась на глубокую мысль Васильева.
Господи, как мне, за сегодня, надоел Бродский, аж тошнит, - подумал Чаушев, он молчал, игнорировал взгляды Инессы и, дождавшись удобного момента, сбежал в номер.





Источник: http://www.proza.ru/texts/2005/05/15-90.html



В начало

                       Ранее                          

Далее



Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

Почта