Ольга Григорьевна Щербинина родилась в Свердловске (Екатеринбурге). Закончила Уральский государственный университет, факультет журналистики. В 90-е годы работала во всероссийском историческом журнале “Родина”. Автор многочисленных публикаций в периодике. Живет в Санкт-Петербурге.
Известно, как трепетно Иосиф Бродский любил Петербург. Замечено при этом, что поэт в эмиграции ни разу в стихах не называет свой родной город по имени, поминая его каналами, мостами, монументами, отдельными узнаваемыми штрихами. Яков Михайлович Гордин на вечере памяти Бродского заметил: “Надо думать, почему так, что это за магический ход”. Попробую порассуждать на эту интересную тему.
Первое, что приходит на ум: ветхозаветный запрет не называть Бога по имени. В Новом Завете смягченное: “не поминать имени всуе”. Имя — ограничение, сужение по определенному признаку, но, поскольку Бог безграничен, у него и не может быть имени. Однако дух поэзии Бродского, которая не выводится из религиозных постулатов, не позволяет довериться вполне этому тезису. Тут все сложнее и тоньше.
Думаю, надо иметь в виду вот что. Я заметила: мы не называем по имени того, кто есть часть нас самих, от нас не отторжимая. Чтобы окликнуть, надо сначала отстраниться — мысленно или физически, но когда кто-то или что-то постоянно здесь, с тобой, в тебе, окликать не приходится, не так ли? Любящий говорит о любимой без имени: она. “Ты лишь вошел, я вмиг узнала… и в мыслях молвила: вот ОН”. ОН — безмерно больше имени. Ребенок не называет мать по имени, но — мама. Мама — это так глубоко, почти нарицательно, это то, что было всегда и будет всегда в представлении ребенка. Словом, это жгуче интимно, идет из той глубины, где нет ни имен, ни даже слов вообще, ни времени, ни пространства. Если угодно, идет из подсознания, той бездны, которая смыкается где-то с ТЕМ СВЕТОМ. Вы своего ребенка в мыслях не станете называть по имени — он не называем, не отчуждаем. Вот так и Петербург для Бродского словно его собственный ребенок, оторванный от него в пространстве, но в сознании не отторжимый… Неназывание Петербурга по имени говорит невероятно много как о любви поэта к своему Городу, так и об особом качестве его поэзии — глубокой интимности и страсти, “на разрыв аорты”. Можно было бы говорить о противоположном по виду — но только по виду — способе переживания имени, а именно — о настойчивом повторении его. Повторении как особом способе заклинания, вызывания из глубин — памяти, времени, засасывающего хаоса, энтропии. По сути, повторение имени как способ удержания лишь подтверждает высказанное наблюдение: называют ведь того, кто отдалился. “Авва, авва, почто ты меня оставил?..” Но это не случай Бродского.
Иосиф Бродский ни любимую, ни ребенка в стихах по имени никогда не называет. Вот он говорит о зиме, о вертепе — городке из фанеры, вовсе не поминая женщину и вдруг: “…разводил цветы в синих стеклах по вечерам; и ты, как готовясь к побегу и азимут отыскав, засыпала там в шерстяных носках”. Так что же, любимая поэта явилась в его строках неожиданно, вдруг? Это для нас неожиданно, извне смотрящих, а для поэта она все время была тут, с ним. И зима, и рождественский вертеп — о ней и для нее, благодаря ей; она в душе поэта присутствует неизменно. Иначе говоря, поэт любимую как бы не до конца объективирует вовне; так мать воспринимает своего ребенка как часть себя самое, выделяя вовне лишь отдельные детали — то сосущие губы, то смотрящие глаза. (“То промелькнет щека, то полыхнут уста” — “Горение”.) Бродский срастается с любимой, так ее, конечно же, нигде не называя, — что может сказать затертое слово о слиянии двоих в единое существо? ОНА не называема, не определяема, подобно божеству — или себя самого (что в подсознании смыкается). “Будем считать, что клин этот острый — наш общий локоть, выдвинутый вовне” (речь о клине пространства). Так воспринимать близкую женщину!..
И вот такого же глубинного свойства любовь, выходит, связывает Бродского с родным городом, который больше имени и ближе любых определений, вечный, неназываемый, выхваченный памятью то щекой, то устами (то прожилками, то детскими припухлостями желез, так и хочется добавить…). Ну и, конечно, зачем называть то, что раз и навсегда уже названо. Он его окликнул по имени давно, еще в детстве, и с тех пор разговор с ним длится и длится, не прерываясь. Все творчество Поэта — одно великолепное стихотворение, монолог без конца, единый контекст, где все Имена присутствуют изначально…
Все живое — часть целого. “Ты — часть целого” — это строки Бродского о себе. Тут интересно поразмышлять об этом потрясающем местоимении ТЫ — и по отношению к себе, и к НЕЙ, и к Богу… Но раз все есть ОДНО, тогда границы, имена, названия в большой мере условны и не имеют значения.
…Льщу себя надеждой, что в большой мере удалось объяснить суть неназывания по имени великим поэтом своего любимого города, как и женщины, ребенка — всего самого близкого и дорогого, неотчуждаемого, не мыслимого отдельно от себя… Но ведь Бродский неисчерпаем. Захотелось проверить свои суждения, найти подкрепления мыслям. И подумалось: вот сейчас открою его томик — и сразу найду то, что нужно. Иначе и быть не может, но не из-за мистических причин (хотя у Поэта все события духа мистичны), а потому, что настоящий Поэт содержит в каждой капле своих творений весь состав его Поэзии. Так капля морской воды определяет состав океана. И вот наугад открываю в сборнике “Урания” (издание Пушкинского фонда, Санкт-Петербург, 2001) — стихотворение “Келломяки” — и читаю в строфе XI:
Необязательно помнить, как звали тебя, меня;
тебе достаточно блузки, и мне — ремня,
чтоб увидеть в трельяже (то есть подать
слепцу),
что безымянность нам в самый раз, к лицу,
как в итоге всему живому…
Попало в самую точку! К лицу безымянность. Вот она, суть. Называние ставит предел. Это та условность, что мешает выразить всю неохватную глубину явления или живого существа. И не только потому, что “мысль изреченная есть ложь”, но потому, что все живое, в понимании Бродского, лишь видимо, внешне ограничено пределами и только отчасти ЗДЕСЬ. А душа — ТАМ, где все не называемо, где нет ни пространства, ни времени… В конечном счете получается, что все живое не называемо по той же причине, что и Бог. “Наше право на „здесь“ простиралось не дальше, чем в ясный день клином падавшая в сугробы тень”, — пишет Бродский в конце той же XI строфы “Келломяк”.
Так стоит ли называть родной город по имени, ограничив называнием то, что больше конкретного смертного имени? Ведь безымянность всему любимому так к лицу…
Могут возразить: Иосиф Бродский не только родной Петербург, но и другие города подчас не называет, упоминая их реальные мосты, памятники, площади. Отвечу: это значит, что дело здесь не только в любви к игре и довольно прозрачным шарадам, но и в том, что весь мир в поле зрения Поэт включает в интимный круг явлений, видит его “изнутри”, “из себя”. Всему миру в его восприятии безымянность к лицу. Весь мир — великое Единое…
В этом ключе можно рассматривать и другую психологическую и поэтическую особенность: любимые черты — вездесущи, всепроникающи. В упомянутом выше сборнике Бродского в стихотворении “В окрестностях Александрии” читаем:
Повсюду некто на скакуне; все копыта —
на пьедестале.
Всадники, стало быть, просто
дали дуба на собственной простыне.
Что это — Александрия или Петербург? Повсюду узнаются черты родного города; так влюбленный видит в толпе рассеянные в разных лицах черты единственного в мире лица: у той похож нос, у этой — губы, а там захолонуло от локона, выбившегося из-под шапки. Это как в “Фантастической симфонии” Берлиоза наваждением проходит ОНА, всюду, во всех обличьях — ОНА.
А вот еще из стихотворения “Келломяки”:
Мелкие, плоские волны моря на букву “б”, сильно схожие с мыслями о себе…
Образ моря — собирательный, философский, данный к тому же из глубины самоощущения. А это озорное “на букву „б“” (с маленькой) сходно с ребусом, загадкой; это приглашение к игре, что связано с ощущением сложности, непредсказуемости, загадочности, непостижимости мира. При этом Балтийское море поэт тоже не хочет назвать — все по тем же сложным причинам или, вернее, по целому букету причин. И потому что речь о собирательном образе моря, и потому что хочется озорной словесной игры, и потому что Балтийское море слишком свое, родное, чтобы нужно было его окликать. Ведь оно и так постоянно здесь, в душе.
Словесная игра, “ребусы” поэзии Бродского — особая тема. Страсть к загадкам знают культуры всех народов, начиная с архаичных времен. Полагаю, что загадки, парадоксы и связанная с ними словесная игра есть один из способов победы над хаосом, во всяком случае, отсюда, из этого извечного стремления человека загадка берет свое начало. И это стремление сохраняется в изощренной манере современных поэтов. У Бродского: сказать о поезде, прямо его не называя, как о “железных вещах… свистя \\ возникавших из небытия пять минут спустя \\ и растворявшихся в нем же” — чем не загадка? А вот и загадка Сфинкса: “…простой урок \\ лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок”. (Это все из тех же “Келломяк” — любое стихотворение Бродского неисчерпаемо!) Бродский говорит притчами и иносказаниями, где, помимо всего вышесказанного, нет места прямому называнию. В стихотворении “Сан-Пьетро”:
Тень, насыщающаяся от света,
радуется при виде снимаемого с гвоздя
пальто совершенно по-христиански.
…Там и сям
слезающая струпьями штукатурка
обнажает красную, воспаленную кладку —
и т. д.
Поэт не называет здесь ни Библию, ни Иисуса в “Пьета”, ни Иова с его струпьями: Библия, как и вся мировая культура, — это воздух его поэзии или хлеб ее, что присутствует как изначальное условие, сама собою разумеющаяся данность, которая не нуждается в дополнительном обозначении. Или вот там же: “и подтек превращает заветный вензель в хвост морского конька”. Разве заветный вензель требует ссылки на Пушкина с его Татьяной у окна? “И, кажется, поэзия сама — одна великолепная цитата…” Поэт чурается документалистики и фактографии, его орудие — метафора, псевдоним, иносказание. Разве Бродский говорит — Россия? Нет — Империя. Петербург Поэта —это не географический, а метафизический Петербург, он соответствует преображенным реалиям философа и художника, а не ограниченной в пространстве точке на географической карте. Город — мечта, поэтический призрак, феномен воображения и сакральная земля, а не географический пункт. Майринк в “Предисловии” в романе “Белый Доминиканец” пишет: “…фразы, которые я намеревался перенести на бумагу, прямо под пером изменялись, и смысл их становился неузнаваемым, совершенно не таким, какой я в них вкладывал… Я задумал описать маленький городок, который и по сей день жив в моей памяти. А получилась совсем другая картина, и сегодня она видится мне куда ярче, чем настоящий город, который я когда-то знал” (Густав Майринк. Избранное. СПб., 2004. С. 660). Тему соотношения сакрального и профанного образа города в творческой переработке художника можно рассматривать бесконечно, цитаты длить и длить. Словом, феномен НЕНАЗЫВАНИЯ ПО ИМЕНИ — явление не только уникальной поэзии Иосифа Бродского — он лежит в рамках поэтической закономерности.
…Впрочем, сколько бы ни говорить о феномене неназывания, полностью он вряд ли поддается логической расшифровке. Все мы вместе с нашими суждениями только отчасти “здесь”, а лучшей частью души — поэтической ее частью — всегда “там”, в месте, принципиально не определяемом, не называемом…
Источник: http://magazines.russ.ru/neva/2007/5/sh15.html
Ранее |
|
Деград