Окна из алюминия в Севастополе — это новые возможности при остеклении больших площадей и сложных форм. Смотрите отзывы.

Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)




Церемония награждения Нобелевской премией в 1987 г.




Петр Вайль. Рифма Бродского

Со смертью Иосифа Бродского возникло ощущение пустоты, зияния - словно в одной строке сошлись подряд гласные звуки, превращая строку в крик или вой. В политических, социальных, художественных потрясениях нашего времени он был опорой, неким парижским метром. Мы знали, что есть Бродский, и Бродский пишет стихи. Все, казалось, - более или менее - в порядке с русской культурой, пока он в ней. Разумеется, он в ней остался и останется. Дело не в нем, а в нас. Мы - остались без него.

Как-то - давно - Бродский написал: "Отсутствие мое большой дыры в пейзаже/ не сделало; пустяк: дыра, - но небольшая". Это "Пятая годовщина" - 77-й год. Уже тогда утверждение было неверно - тем более сейчас. То есть неверно ни в ту, ни в другую сторону. Либо дыра огромна - не залатать ничем и никогда, либо ее нет вообще - потому что из отечественной словесности Бродский не уходил: его хватало на две литературы.

Сам он всегда протестовал против, как он говорил, "назначения" одного поэта в одну эпоху, называя Баратынского, Вяземского, Катенина в пушкинскую пору, указывая на многолюдный Серебряный век. Но именно в его, в наше время возникла ситуация небывалая: Бродский ушел в отрыв. Оттого и есть чувство внезапного слома, остановки поэтического времени. Когда умер Пастернак, писала Ахматова, скончалась Ахматова - остался Бродский, на тридцать лет подряд. Как всякое выдающееся явление, он рассмотрен со всех мыслимых сторон, и у него найдено множество недостатков, - но любой разговор о нашей современной словесности начинается и заканчивается его именем; притяжением или отталкиванием - но всегда к нему.

Сам он не стерпел бы такого разговора при жизни, такого тона. Чрезмерное самоуважение почиталось смертным грехом гордыни. Не могу представить себе, чтобы он произнес "моя поэзия" или того пуще - "мое творчество". Всегда только - "стишки". Так выражались его любимые римляне - versiculi. Снижением своего образа Бродский как бы уравнивал высоту, на которую взмывали его стихи.

Таков он был неизменно: ироничен, нацелен на "нисходящую метафору", как он выражался. Таким запомнится, и чем заполнить еще и эту пустоту? Чтобы осознать Бродского как классика - а им он стал давно - тем, кому судьба послала близость с ним, надо отрешиться от Иосифа. Иначе останется лишь горестное бормотание о потере человека, который значил для тебя так много, которого ты искренне и преданно любил - даже если бы он не писал гениальных стихов. Я не встречал в жизни человека такой щедрости, тонкости, заботливой внимательности. Не говоря о том, что беседа с Бродским - даже простая болтовня, хоть бы и о футболе, обмен каламбурами или анекдотами - всегда была наслаждением. Совместный поход в китайский ресторан в Нью-Йорке или на базар в Лукке превращался в праздник. И нельзя не помнить о том, что Мария стала вдовой. Страшное слово. И еще более страшное - сирота, это об Анне, Нюше, которая за первые два с половиной года своей жизни успела доставить столько счастья отцу.

Пустота заполняется домыслами и умственными упражнениями с оттенком мистики. Вспоминаются сбывшиеся пророчества, отмечаются, по слову Пушкина, "странные сближения". 28 января скончались Петр Великий и Достоевский, на день позже - 29 января - как раз Пушкин. Стихотворение Бродского "На смерть Т.С. Элиота" начинается строчками "Он умер в январе, в начале года. Под фонарем стоял мороз у входа". Еще раньше стихи "На смерть Роберта Фроста" датированы 30 января: "Значит, и ты уснул./ Должно быть, летя к ручью,/ ветер здесь промелькнул,/ задув и твою свечу". Кто-то сказал, что случайностей не бывает только в плохой художественной литературе. Литература продолжается. Отпевание Иосифа Бродского происходило в нью-йоркской церкви Благодати 1 февраля. Читали стихи. Готовился Михаил Барышников, но он, выступавший на прославленных сценах перед многотысячными аудиториями, оказался слишком взволнован и попросил выйти к кафедре другого близкого друга поэта - Льва Лосева. Тот выбрал "Сретенье". Ни Барышников, ни Лосев, люди не церковные, не знали, что 1 февраля - канун Сретения.


Он шел умирать. И не в уличный гул 
он, дверь отворивши руками, шагнул, 
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,

он слышал, что время утратило звук. 
И образ младенца с сияньем вокруг 
пушистого темени смертной тропою 
душа Симеона несла пред собою,

как некий светильник, в ту черную тьму, 
в которой дотоле еще никому 
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.

Через день я пришел к церкви Благодати - она в трех кварталах от дома, где Бродский прожил последние два года, - просто взглянуть еще раз, на память. Здание храма было обставлено нарядными полосатыми столбами, на манер тех, к которым привязывают гондолы. В церкви шел благотворительный аукцион, проходивший под знаком Венецианского карнавала. "Странные сближения" продолжались, литература длится, жизнь рифмуется. Окончательное погребение Иосифа Бродского состоялось в Венеции.

Полтора года местом временного пристанища было кладбище при церкви Святой Троицы в Манхэттене. Там красиво. Все - из светло-серого камня готических очертаний. С крутого берега Гудзона виден через реку соседний штат Нью-Джерси, мост Джорджа Вашингтона, возле которого Пресвитерианская больница. В ней

Бродский отходил после всех своих инфарктов. Кроме последнего. Саркофаг в стенной нише был закрыт плитой, на которой в первые дни еще не было надписи, и место опознавалось по придавленным плитой красным розам, как бы для рифмы законсервированным от мороза.

Из Нью-Йорка тело поэта отправилось в Венецию на самое красивое в мире кладбище Сан-Микеле, где уже легло в землю. Изгнанник, кочевник, путешественник, Бродский закончил свой путь в городе, который любил больше всех других на свете и о котором так много написал. Одно из венецианских стихотворений Бродского начинается строкой: "Однажды я тоже зимою приплыл сюда...". Сбылось еще одно пророчество поэта. И поэтически, словно рондо, завершилось его странствие по миру. Первые стихи о Венеции написаны в декабре 73-го, последние - в октябре 95-го.


...В переулке земного рая 
вечером я стою, вбирая 
сильно скукожившейся резиной 
легких чистый, осенне-зимний, 
розовый от черепичных кровель 
местный воздух, которым вдоволь 
не надышаться, особенно - напоследок!..

Если в его жизни последним - уже посмертным - путешествием в Венецию описан гармоничный рифмованный круг, то творчество Иосифа Бродского представляется мне ровной восходящей прямой. Построив график, где по горизонтали отложатся годы, а по вертикали - глубина, тонкость и виртуозность, такую получим линию: без срывов, спадов, всплесков - уверенно вверх. С каждым годом Бродский - хоть часто казалось, что выше уже некуда - брал нотой выше. И самое последнее его, январское, стихотворение - "Август" - есть образец некой абсолютной поэзии, высочайшей экономии языка, огромной смысловой, эмоциональной, музыкальной нагрузки на каждую букву. То же - в осеннем 95-го "Корнелию Долабелле".

По поводу этого стихотворения я позвонил, чтобы выразить свои восторги, в пятницу 26 января, за два до. Бродский сказал: "Последняя строчка довольно точно отражает то, что со мной происходит". Эта строчка - "И мрамор сужает мою аорту". Аорта сузилась. Ток остановился. Остается - мрамор.

Лев Лосев точно приложил формулу Адамовича - "одиночество и свобода" - к Бродскому. Три с лишним десятилетия, с процесса 64-го года, он и был равен понятию "свобода". Тот ее запредельный уровень, которого достиг Бродский - осенний полет ястреба над долиной Коннектикута - невозможен не в одиночку. Но это - в творчестве, в стихах, до приземления.

Пьеса Бродского "Мрамор" заканчивается словами: "Человек одинок, как мысль, которая забывается". Если верно это уподобление, посмертное одиночество не может угрожать поэту. Так было и при жизни. Он знал любовь, дружбу, семейное счастье. Знал множество житейских радостей: с удовольствием водил машину, ценил вино, разбирался в еде, не пропустил ни одного кафе в Гринвич-Виллидже, восхищался Мэрилин Монро и Хэмфри Богартом, слушал своих излюбленных Перселла и Гайдна, смотрел первенство мира по футболу, и летом 94-го мы подробно обсуждали каждый игровой день. Его строчку справедливо отнести к нему самому: "...понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке". И жизнь ему воздавала любовью и преданностью - отзываясь в рифму.

Наследием Иосифа Бродского занимаются и будут заниматься литературоведы, критики, ученые. Но есть один очень простой прием, вопрос, который вообще стоит задавать себе, когда читаешь стихотворение или рассказ, смотришь фильм или слушаешь музыку: "Это про меня или нет?". Вот стихи Бродского - про меня, про нас. Один мой нью-йоркский приятель сказал: "Знаешь, я хоть и жил с рядом с Бродским, но даже не стремился с ним знакомиться. Думаю, зачем - ведь у меня и так никого ближе не было".

Источник: http://yanko.lib.ru/books/non-fiction/brodsky_work_and_days.htm#_Toc19451714






Разрешенный Бродский

Интервью с Львом Лосевым

Журнал "Огонек"

Юрий Васильев

«Книгу об Иосифе я написал случайно», — утверждает Лев ЛОСЕВ — поэт, литературовед, друг Иосифа Бродского и автор его первой официальной биографии

Читайте, что дают; в ближайшее время других официальных биографий Бродского не будет. Напомним, что Фонд наследственного имущества Иосифа Бродского — распорядитель его творческого наследия и хранитель большей части его архива — навесил «замок» на личные бумаги поэта до 2045 года. Впрочем, дают объективно хороший текст — тщательно и с любовью сделанную монографию Льва Лосева «Иосиф Бродский» («Молодая гвардия»). Первую и единственную, авторизованную Фондом Бродского. Книгу, которой, казалось, не могло появиться еще 40 лет.

- Как вам, Лев Владимирович, удалось убедить Фонд Иосифа Бродского в том, что полувековой запрет на биографию следует нарушить?

- Это маленький, но очень живучий миф — будто бы Фонд Бродского, то есть его вдова Мария и его ассистент Энн Шеллберг, которую Бродский назначил своим душеприказчиком, «наложили запрет на биографию». Прежде всего, если бы они и захотели издать такой нелепый запрет, он не имел бы юридической силы — ни в США, ни в России, нигде.

- Но он тем не менее существует. Почти всякий исследователь Бродского упоминает о нем в своих трудах.

- Существуют два факта. Во-первых, за несколько месяцев до смерти Бродский написал письмо в отдел рукописей Российской национальной библиотеки в Петербурге, в котором попросил закрыть на 50 лет доступ к его дневникам, письмам и семейным документам (на рукописи и другие подобные материалы запрет не распространяется). Во-вторых, Бродский не раз высказывался против всякого рода бульварных мемуаров и жизнеописаний писателей. Разумеется, не против жанра как такового — достаточно обратиться к его собственным эссе о Кавафисе, Рильке, Цветаевой, Фросте, чтобы убедиться, что он не чурался чтения книг о жизни поэтов…

- Для меня же вопрос с самого начала стоял в другой плоскости — писать так, чтобы не оскорбить память друга нечаянной бестактностью. В тех нечастых случаях, когда мне приходится касаться интимных моментов, я не выхожу за рамки того, что так или иначе было публично сообщено самим Бродским — в опубликованных воспоминаниях и интервью.

- Вообще я эту книгу написал случайно. С 1997 года я работал над комментариями к двухтомнику Бродского в серии «Новая библиотека поэта». Но в результате кроме них за лето написал целую книгу о Бродском. Для нее можно использовать латинское название, которое дал своей знаменитой книге Колридж, biographia literaria.

- Какие материалы предоставил вам фонд — из тех, которые иначе бы не увидели света еще 40 лет?

- Я не просил доступа к материалам, которые Бродский пожелал не обнародовать до 2045 года. Работая с архивами Бродского, я среди поэтических черновиков натыкался порой на записи дневникового характера, но я их не использовал — впрочем, для моих целей они и не были нужны. Исключение составляет только отрывок из письма Бродского ко мне в июне 1972 года, где он восторженно и забавно описывает распорядок дня Уистана Одена (любимый поэт Иосифа Бродского, помогал ему в первые месяцы эмиграции. — «О»). Фонд не возражал против его публикации.

- Была ли некая обработка уже готового текста с учетом пожеланий фонда?

- Обработка не потребовалась. Мария лишь уточнила некоторые детали смерти Иосифа. Например, я не знал, что на столе у него осталась раскрытая книга — «Греческая антология».

- Среди литературных источников, питавших Бродского, вы упомянули зарубежных авторов, изданных в СССР перед войной, но запрещенных после нее, — Хаксли, Дос Пассос и даже Джеймс Джойс, вплоть до глав из «Улисса». Неужели с переводной литературой при Сталине дело обстояло чуть ли не лучше, чем в «оттепельные» 50 — 60-е?

- Примерно так же. Неизменная издательская политика советской власти была простая: переводная литература должна демонстрировать ужасы жизни при капитализме. И у Хаксли, и у Луи Селина, и тем более у социалиста Дос Пассоса действительно сколько угодно мрачного и сатирического изображения капиталистического мира. Беда Сталина и его идеологических церберов была в том, что они сами верили в примитивные догмы ленинизма и думали, что если снабдить социально-критический западный роман предисловием: автор-де недопонимает законы классовой борьбы и т п., то все будет в порядке.

- У меня — как раз с таким предисловием — сборник рассказов Джеймса Джойса «Дублинцы», Госиздат, 1937 год.

- C Джойсом вообще случай особый. Я как-то листал подшивку «Литературной газеты» за 1933 год (заметьте — год прихода Гитлера к власти в Германии). Наткнулся на статью большевистского драматурга Всеволода Вишневского. Читаю пассаж о том, что советские писатели в борьбе за мастерство могут взять лучшее из опыта мастеров литературы на Западе. И в качестве одного из таких мастеров называется Джойс. Вторым мастером Вишневский определил ныне забытого, но популярного в то время румынского писателя Панаита Истрати. А от третьего имени у меня глаза на лоб полезли: Йозеф Геббельс. Действительно, будущий нацистский министр пропаганды в молодости написал роман.

- Есть такой, «Михаэль» называется. Читали?

- Мой эрудированный друг Томас Венцлова (крупнейший литовский поэт, живет в США. — «О») читал. Говорит, что «под Достоевского»... Раз уж вспомнились Гитлер и Геббельс, то отмечу, что в отношении книг они поступали умнее, чем Сталин. Они их просто жгли. А Сталин полагал, что если, скажем, к сочинениям графа Толстого присобачить предисловие какого-нибудь академика-марксиста Пупкинда с цитатами из Ленина, то вред от Толстого нейтрализуется. То, что мысль и моральный пафос Толстого сдуют Пупкинда вместе с Лениным, как козявок, ему просто в голову не приходило.

- Был ли шанс у Бродского — вполне имперского по духу и масштабу человека — закрепиться в советской империи, не покидая родную языковую среду? Ведь писал же он в день отъезда из СССР письмо Брежневу — отчаянное до наглости и вместе с тем полное желания остаться в стране…

- Мы говорили с ним об этом. Иосиф рeзонно замечал, что там, в Союзе, он просто-напросто загнулся бы. Постоянная нищета, нервотрепка, помноженные на скверное медицинское обслуживание, привели бы к смерти лет на двадцать раньше. Что же до языковой среды, то он по ней тосковал. Однажды они с Юзом Алешковским всерьез обсуждали покупку шпионских магнитофончиков. Попросить знакомых американских аспирантов-славистов потолкаться в России у пивных ларьков, позаписывать музыку родной речи… Оба порядочные фантазеры. Но с другой стороны, Бродский не раз говорил и о пользе оторванности от родного языка, о том, что невольная двуязыкость — русско-английская, даже русско-американская — открывает совершенно новые ментальные перспективы.

- Пытались ли вы связаться с Мариной Басмановой, возлюбленной Бродского и матерью его сына, коль скоро вы сочли возможным осветить эту личную драму Бродского столь открыто (может, и слишком откровенно для «литературной биографии»)?

- Нет, я не обращался к ней. С какой стати я стaл бы вторгаться в ее частную жизнь, если она этого не хочет? Об истории ее отношений с Бродским я рассказал не больше того, что было сказано в интервью самим Бродским и мемуаристами. Рассказал лишь в той степени, в какой это комментирует лучшие образцы русской любовной лирики второй половины ХХ века — обращенные к М. Б. «Новые стансы к Августе», многие другие стихи.

- Мемуары кого из «ахматовской четверки» — Евгения Рейна, Анатолия Наймана, Дмитрия Бобышева, вместе с Бродским постоянно посещавших Анну Ахматову, — на ваш взгляд, оказались бы наиболее полезны для того, кто хочет лучше понять жизнь и творчество Бродского?

- Из этих троих наиболее для меня узнаваемый Бродский — у Рейна.

- Чем объясняете?

- Между ними больше душевного сходства — упаси бог, не полного совпадения, но все же много общего в темпераменте, в отношении к миру, в поэтике. Они не близнецы, но братья. К тому же связь Бродского с Рейном не прекращалась всю жизнь, а с Бобышевым и Найманом отношения были порваны в 68-м году. С Найманом Бродский стал опять встречаться после перестройки и гласности — нo все равно, для этих двоих он остался младшим. Найман над ним слегка подтрунивает, а Бобышев и вовсе изображает его истеричным идиотом… Для меня три лучших мемуарных источника на русском языке — это записки о Бродском покойного Андрея Сергеева (один из лучших литературных переводчиков с английского. — «О»), недавняя книга Людмилы Штерн «Бродский: Ося, Иосиф, Joseph» и два тома «Бродский глазами современников», подготовленные Валентиной Полухиной.

- В предисловии вы приводите слова Уистана Одена о том, что «поэзия не спасла из газовой камеры ни одного еврея», — противопоставляя им высказывание Бродского о поэзии как хранительнице душевного здоровья. Способна ли изложенная на бумаге биография поэта послужить какой-либо из этих целей?

Как и Бродский, я тоже верю, что поэзия есть средство воспитания чувств. И если книга вроде моей помогает чуть более глубокому прочтению стихов, то и она небесполезна. Короткий ответ на ваш вопрос: если очень постарaться, то да. Я старался.

№ 38 

Источник: http://www.ogoniok.com/4962/27/

Биография Бродского, часть 1    Биография Бродского, часть 2 
Биография Бродского, часть 3

Деград

Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.