В понедельник он должен был начать свой ежевесенний курс лекций по сравнительному литературоведению в знаменитом гуманитарном колледже Маунт Холлиок, в штате Массачусетс, в Новой Англии. Он умер накануне. В своем доме в Нью-Йорке. Умер во сне - так, говорят, умирают праведники. Но, думаю - нет, не думаю - знаю: при слове “праведник” Бродский бы скривился - для него был мучителен дурной тон, и замахал бы руками - какой к черту праведник! Он был гений - в стихах, в лекциях, в беседах. Прагматичная Америка признала это, когда в 1981 году суперпрестижный Фонд Маккартура дал ему “премию гения” - а как, собственно, еще можно при жизни достойно признать гениальность поэта?
Говорить с ним было счастье, хотя и счастьем трудным - он оперировал тысячелетиями и культурой веков и стран, но даже чувство собственной очевидности неполноценности этого счастья не уменьшало. Он умел слушать: спорил, если не соглашался, но не возил носом по столу, даже если вы несли ересь. Он был нормальным - никогда не вставал на котурны, замечательным, веселым человеком. Хорошо, с любовью, пил водку. К женщинам относился как к чуду природы, и своего восхищения божьим искусством не скрывал, что для пуританской Новой Англии, в которой борьбы за равенство полов загнала сексуальность в подполье, было афронтом. Но ему прощали - гений.
Страшно много курил - только когда его больное сердце совсем уже его припирало, бросал - курил втихаря. Курил даже в аудитории, хотя в общественных местах Америки это строжайше запрещено. Но он нарушал это правило не оттого, что не признавал законов, напротив, считал законы величайшим достижением человеческого сознания, необходимостью, только и способной сдерживать несовершенную натуру человека, не унижая при том в человеке человека; нарушал потому, что ему было трудно говорить без сигареты. А говорить - это думать. А думать в рамках он не мог.
Пожалуй, главное в Бродском - так я это поняла и увидела - это совершенно естественное и абсолютное чувство собственной свободы. “Свобода,- как-то сказал он,- это когда ты можешь идти в любом направлении”. Он и Америку любил за простор и страсть к перемещению. “В Европе,- говорил,- ехать 12 часов не останавливаясь нельзя - там все напружено прошлым”. В Европе ему было тесно - она для него была слишком скученная, как клетка. Но Италию обожал - за это самое прошлое. А, может быть, потому, что там нашел себе жену - красивую, истонченно-бледную русскую княжну. Она родила ему девочку, Анну Марию, которой сейчас два с половиной года. Мне кажется, что если Бродский кому-то и принадлежит, так вот этой своей девочке.
Вообще, он был человеком Вселенной, и просто так случилось, что жил и умер на Земле. Советская власть пыталась посадить его в клетку - отсюда все его диссидентство. Он сопротивлялся не потому, что был борцом или политиком - просто жить в клетке для него было противоестественным, невозможным - он таким родился. В конце февраля ему должны были делать еще одну операцию на открытом сердце - две он уже пережил. Собирались еще осенью, но он все откладывал. Может быть потому, что боялся умереть не дома. Может быть потому, что знал, что шансов и с операцией, и без нее немного. А он знал. Может быть, потому, что не хотел умереть, обвитый проводами и привязанный ими к разным умным машинам, помогающим дышать и качать кровь. Он умер во сне. Во сне люди летают.
Мы говорили с ни несколько раз. Однажды, еще в доме, который он снимал в богемном нью-йоркском квартале Гринвич Виллидж, просидели несколько часов перед магнитофоном. Но потом пленка, пройдя через границы и таможни, странным образом стала шуметь, и у меня ушли многие месяцы, чтобы хотя бы часть ее расшифровать. Слава Богу, мне хватило тогда ума не полагаться на магнитофон, но параллельно записывать все в блокнот. Из этих бесед и сложилось это интервью - не интервью, а некая мозаика размышлений Иосифа Бродского о себе, о России, об Отечестве.
О себе
Я ничего не придумываю, так было, наш последний разговор начался с этой его строчки, написанной давно, еще в России: “Ни страны, ни погоста.”?
Он сказал: “И сейчас так... мы привыкли отождествлять себя с местом, где живем - это неправильно. Где вы живете, определяется частотой возвращения в одну точку - не более того, все остальное - фиктивные понятия. Для меня такое место уже много лет - эта улица в Гринвич Виллидж. В этом смысле я американец. Но есть и в других странах - например, в Италии, места, куда я люблю и хочу возвращаться. Потому - “ни страны, ни погоста”.
О возвращении
“Время от времени меня подмывает сесть на самолет и приехать в Россию. Но мне хватает здравого смысла остановиться. Куда мне возвращаться? Ведь это теперь уже другое государство, чем то, в котором я родился. Я по-прежнему думаю об этой стране в категориях Союза, не России, с этой страной меня связывает только прошлое. Прошлое, которое дало мне абсолютно все, дало понимание жизни. Россия - это совершенно поразительная экзистенциальная лаборатория, в которой человек сведен до минимума, и потому ты видишь, чего он стоит. Но возвратиться в прошлое нельзя и не нужно. У человека только одна жизнь, и когда справедливость торжествует на тридцать или сорок лет позже, чем хотелось бы, - человек уже не может этим воспользоваться. Поздно. К сожалению, поздно. Я не хочу видеть, во что превратился тот город Ленинград, где я родился, не хочу видеть вывески на английском, не хочу возвращаться в страну, в которой я жил и которой больше нет. Знаете, когда тебя выкидывают из страны - это одно, с этим приходится смириться, но когда твое Отечество перестает существовать - это сводит с ума”.
О постсоветской России
“Не надо строить иллюзий: у человека и общества не так много вариантов для выживания. Один вариант мы испытали на своей шкуре - “рай для всех”, который обернулся убийством многих. Другой - тоже не малина. Но наблюдая за тем, что происходит в России, видишь колоссальную пошлость человеческого сердца. Мне казалось, что самым замечательным продуктом советской системы было то, что все мы - или многие - ощущали себя жертвами страшной катастрофы, и отсюда было если не братство, то чувство сострадания, жалости друг к другу. И я надеялся, что при всех этих переменах это чувство сострадания сохранится, выживет. Что наш чудовищный опыт, наше страшное прошлое объединит людей - ну хотя бы интеллигенцию. Но этого не произошло. От этого мне хочется реветь. Нет, конечно, слава Богу, что тот бред кончился, но на новый поворот уйдут десятилетия и десятки жизней, которых никто и не помянет. Я всегда вспоминаю старика, которого встретил на одной из пересылок. Я тогда совершенно отчетливо понял, что он так и сгинет где-нибудь в лагере или в “столыпине”. И никто его не вспомнит. Вот этого я простить не могу. К человеку нельзя относится как к массе, человек не терпит обобщения - этого у нас пока все еще не поймут”.
О власти
“К сожалению, к власти всегда приходят не самые лучшие люди. Чехам невероятно повезло с Гавелом. Нам тоже бы не помешало иметь у власти человека с пониманием таких вещей, как честь и достоинство, с ощущением своей вины и своего стыда. Гавелу стыдно, а Валенсе или Ельцину нет. В принципе, к власти должны приходить люди, которые не боятся быть проклятыми, то есть люди, которых любят других больше, чем себя и себя во власти. Которые способны жалеть других. Но такие люди чаще всего государственными деятелями не становятся. А Ельцин - что Ельцин? Он плоть от плоти той системы”.
О литературе
“Людей переделывать бесполезно. Но можно и нужно бороться с дурновкусием, внушать им сомнения по поводу самих себя - в этом и есть задача искусства и литературы”.
О жизни
“Жить просто: надо только понимать, что есть люди, которые лучше тебя. Это очень облегчает жизнь”.
|