Окна из алюминия в Севастополе — это новые возможности при остеклении больших площадей и сложных форм. Смотрите отзывы.
Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)Источник: http://www.newsru.co.il/pict/slide/10018.html ИОСИФ БРОДСКИЙ 1940, Ленинград – 1996, Нью-Йорк 6 января 1966 года Корней Чуковский записал в дневнике: "Был Иосиф Бродский. Производит впечатление очень самоуверенного и даже самодовольного человека, пишущего сумбурные, но не бездарные стихи. Меня за мои хлопоты о нем он не поблагодарил. Его любовь к английской поэзии напускная, ибо язык он знает еле-еле. Но человек в общем приятный". Корнею Ивановичу шел девятый десяток, нельзя его судить за брюзжание, слышное в этих словах, – прочитав дюжину поздних стихотворений Бродского, написанных по-английски (не автопереводов!), составитель "Века перевода" задумался: нет ли хороших переводов у кого-нибудь на русский – из Бродского. Увы, ничего достойного не подвернулось. Тем не менее русская литература оказалась в большом выигрыше оттого, что английский язык остался в творчестве Бродского маргинальным – от случая к случаю он пользовался английским, и больше для прозы, чем для поэзии. Кстати, он знал только английский и русский – все прочие переводы были сделаны с подстрочника, но никак не стали от этого хуже. Конечно, многое было выполнено Бродским до отъезда в эмиграцию в 1972 году, но перевод из У. Х. Одена, к примеру, датирован 1994 годом, когда о переводах "для денег" или "для справок" было бы говорить уже смешно. Многие переводы увидели в СССР свет под псевдонимами (к примеру, "В. Корнилов", "Н. Котрелев"), но в 90-е годы были перепечатаны под именем Бродского, – впрочем, до сих пор не все, кажется. Как поэт-переводчик Бродский реализовался в куда большей степени, чем Набоков, но то же можно сказать о них и просто как о поэтах. Влияние оказали на Бродского Англия XVII века или Польша XX века, а отчасти, возможно, Константин Кавафис, прочитанный в английских подстрочниках и в переводах Геннадия Шмакова (часть из них Бродский капитально отредактировал). Все же поэтических переводов Бродского не так уж много – на одну книгу. Книга эта вышла в Петербурге ("В ожидании варваров") без намека на научный аппарат, да и переводы собраны в ней не все, – нет, в частности, его переложений древнекитайских поэтов, да многое и вовсе пока не разыскано, – но место в истории "Века перевода" у Бродского оказалось очень важным. Мастером поэтического перевода Бродский, безусловно, был. Был ли виртуозом – пусть размышляет читатель. ДЖОН ДОНН (1572–1631) БЛОХА Узри в блохе, что мирно льнет к стене, В сколь малом ты отказываешь мне. Кровь поровну пила она из нас: Твоя с моей в ней смешаны сейчас. Но этого ведь мы не назовем Грехом, потерей девственности, злом. Блоха, от крови смешанной пьяна, Пред вечным сном насытилась сполна; Достигла больше нашего она. Узри же в ней три жизни и почти Ее вниманьем. Ибо в ней почти, Нет, больше чем женаты ты и я. И ложе нам, и храм блоха сия. Нас связывают крепче алтаря Живые стены цвета янтаря. Щелчком ты можешь оборвать мой вздох. Но не простит самоубийства Бог. И святотатственно убийство трех. Ах, все же стал твой ноготь палачом, В крови невинной обагренным. В чем Вообще блоха повинною была? В той капле, что случайно отпила?.. Но раз ты шепчешь, гордость затая, Что, дескать, не ослабла мощь моя, Не будь к моим претензиям глуха: Ты меньше потеряешь от греха, Чем выпила убитая блоха. КОСТИС ПАЛАМАС (1859–1943) ВОСТОК Напев Янины, Смирны, Цареграда – напев Востока! Горечь и отрада в тебе слились. Душа моя горит: густой настой страдания в нем крепок. Душа моя с напевов этих слепок. Они взлетают – и она парит. Родившая их мать, забывши муки, поет, ломая руки, в каждом звуке, и душный поцелуй дарит восторг. Молясь Судьбе, томясь в ее яреме, раскинулась наложницей в гареме душа твоя, о сладостный Восток. Звучи ж, напев, где даже радость тайным горчит неторопливым причитаньем, где черная рыдает нищета. Носители колодок или рубищ, рабы, бродяги – всех не приголубишь; и сам я – заклейменному чета. Уткнув в песок небритый подбородок, на берегу, где не осталось лодок, где водорослей сохнет бахрома, лежать бы мне, бездомному, немому, забытому, испытывать истому и обладать той толикой ума, которая еще необходима курящему, чтобы сплетать из дыма колечки неземной голубизны и шевелить губами, повторяя печаль, в которой нет конца и края, и потому в ней нету новизны. В напевах этих боль народа плещет и жизнь его плененная трепещет, как на ветру остывшая зола. Напев Янины, Смирны, Цареграда – напев Востока! Горечь и отрада В тебе слились. Но горечь верх взяла. КОНСТАНТИН КАВАФИС (1863–1933) ДАРИЙ Поэт Ферназис трудится над главной главой своей эпической поэмы о том, как Дарий, сын Гистаспа, стал властителем в большой державе персов. (И Митридат наш, чтимый, как Евпатор и Дионис, в цари помазан им.) Однако, тут необходим анализ, анализ чувств, владевших им в ту пору. Высокомерье? Алчность? Вряд ли: Дарий не мог не видеть суетность величья... Ферназис погрузился в размышленье... Но плавный ход сих мыслей прерывает слуга, вбежавший с горестным известьем: Война! Мы выступили против римлян. Войска уже пошли через границу. Ферназис ошарашен. Катастрофа. Теперь наш славный Митридат, столь чтимый, как Дионис и как Евпатор, вряд ли прочтет его стихи. В разгар войны не до стихов какого-то там грека. Поэт подавлен. Что за невезенье! Ведь он считал, что "Дарий" даст ему возможность отличиться и заткнуть раз навсегда рты критиков и прочих врагов... Какое нарушенье планов! Но если б только нарушенье планов. Но как мы сможем защитить Азимус? Ведь это плохо укрепленный город. На свете нет врагов страшнее римлян. Что противопоставить можем мы, каппадокийцы? Мыслимо ли это? Как нам сражаться против легионов? О, боги, боги! Защитите нас. Однако среди этих треволнений и вздохов поэтическая мысль упорно продолжает развиваться. Конечно, алчность и высокомерье. Он абсолютно убежден, что Дарий был просто алчен и высокомерен. УМБЕРТО САБА (1883-1957) ВЕЧЕРНЯЯ ЗАРЯ НА ПЛОЩАДИ АЛЬДРОВАНДИ В БОЛОНЬЕ На площадь Альдрованди теплый вечер нисходит с неба истинным супругом к красавице, с которою обвенчан. Галдят мальчишки, выпятивши губы: ведь берсальеры встали полукругом, задравши к небу золотые трубы. Хребтами гор оливкового цвета, долиной с маляриею в осоке окружены они и площадь эта. Но вот капрала поднятые руки! И рота дружно надувает щеки. И в воздухе осеннем льются звуки: сначала песня о прекрасном взоре, чуть позже – вальс, что будоражит нас и, наконец, напев вечерней зори. И вся ты здесь, Италия, сейчас! ГОЛУБИ НА ПОЧТОВОЙ ПЛОЩАДИ Кустарник с шевелюрой темно-красной взрыхленной клумбе тень дарит, и в ней блуждает стайка голубей. Умней других и, вероятно, голодней, один из них вразвалку и с опаской приблизился к ботинку моему. "Ведь человеку,– говорит он,– все же я верю, и не верю я". "Я тоже,"– безмолвно я ответствую. К тому ж и площадь эту, где спешил я к другу, что ждал меня, мне думалось, всегда, фонтан с прелестной радугой и клумбу с цветущими геранями, куда разочарованной вернулась птица, создали люди для людей, и ты – увы, ты прав. Кто больше усомнится в их щедрости, в том больше правоты. КНИГИ Тебе назад я шлю твои (о да, прекраснейшие) книги; я их вовсе не открывал, лишь просмотрел. Отныне другая книга предо мной – живая, быть может и не стоящая тех, но стоящая сказки. В этой книге ни слова не написано пером: она уводит прямо в мир пернатых. Младенец, впавший в старость, я зубрю их нравы, их обычаи. Купанье, с ума жену сводящее, меня в восторг приводит. И листочки в клюве туда-сюда таскаемые. Жизнь, сломав почти что все мои игрушки, невиннейшую дарит мне: птенца, родившегося в клетке и, однако, в ней вовсе не томящегося. Можешь над стариком смеяться; впрочем, лучше ему простить. ПИСЬМО Шлю два стихотворенья. Это чьи-то последние слова на свете, между собой той нитью связанные, коей ни твой поступок юный, ни война не оборвали. Ежели тебе текст этой средиземноморской грезы, отстуканной на пишущей машинке, понравится, вложи его, будь добр, в оставленную мною при отъезде тетрадку синюю, где есть стихи о Телемахе. Скоро, полагаю, мы свидимся. Война прошла. А ты – ты забываешь, что я тоже выжил. ХАНС ЛЯЙП (1893-1983) ЛИЛИ МАРЛЕН Возле казармы, в свете фонаря кружатся попарно листья сентября, Ах как давно у этих стен я сам стоял, стоял и ждал тебя, Лили Марлен, тебя, Лили Марлен. Если в окопах от страха не умру, если мне снайпер не сделает дыру, если я сам не сдамся в плен, то будем вновь крутить любовь с тобой, Лили Марлен, с тобой, Лили Марлен. Лупят ураганным, Боже помоги, я отдам Иванам шлем и сапоги, лишь бы разрешили мне взамен под фонарем стоять вдвоем с тобой, Лили Марлен, с тобой, Лили Марлен. Есть ли что банальней смерти на войне и сентиментальней встречи при луне, есть ли что круглей твоих колен, колен твоих, Ich liebe dich, моя Лили Марлен, моя Лили Марлен. Кончатся снаряды, кончится война, возле ограды, в сумерках одна, будешь ты стоять у этих стен во мгле стоять, стоять и ждать меня, Лили Марлен, меня, Лили Марлен. ЯН КАМПЕРТ (1902–1943) ПЕСНЯ ВОСЕМНАДЦАТИ РАССТРЕЛЯННЫХ Два метра камера длиной, два метра шириной. Но это больше земляной постели, где со мной еще семнадцать человек, молчание храня, сегодня обретут ночлег при ярком свете дня. О воздух вольных берегов Голландии родной! Дыханье смрадное врагов грязнит тебя весной. И честным людям в эти дни в кровать свою не лечь. С семьей прощаются они и обнажают меч. Я знаю, как на этот раз трудна задача, но еще немыслимей отказ: в стране моей давно свобода – с жизнью наравне, но ценится сильней. И если враг пришел ко мне, то он пришел за ней. Нарушив клятвы и хвалясь расчетливостью зла, втоптал провинции он в грязь и разорил дотла. Он разделил народ и страх посеял вдоль межей. И впрямь велик великий рейх по части грабежей. Теперь Берлинский Крысолов дудит в свою дуду. К его мелодии без слов свои слова найду: как мы в тот час, когда рассвет забрезжит, канем в тьму, так вы ступайте – не вослед! – наперекор ему. Прощай, читатель этих слов: идет последний час. Не забывайте наших вдов, не забывайте нас. Как не забыли мы, храня любовь к родной стране, о том, что ночь короче дня, в Голландии – вдвойне. Я вижу – первые лучи коснулись потолка. Господь, страданья облегчи. Да будет смерть легка. Ошибок давних и тоски сейчас – не обессудь. Я умираю по-мужски. Благослови мой путь. КОНСТАНТЫ ИЛЬДЕФОНС ГАЛЧИНСКИЙ (1905–1953) ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ Наталии, маленькому фонарику заговоренных дрожек 1 Allegro Верить мне – не неволю. Но лжи здесь нету ни грамма. Шесть слов – и не боле – имела та телеграмма: ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ. Волосы дыбом встали. Стукнул зубом от страха. Сразу вспомнил Бен-Али, нашего черного мага. Память моя прекрасна, помню все, слово в слово: "...заговорить коляску – это проще простого. Нужно кучеру в очи сверкнуть специальной брошкой и он заколдован тотчас, а также и сами дрожки, но коня – невозможно..." Номер набрал осторожно – Будьте добры Бен-Али... В ответ тяжело вздохнули. – Мне кажется, заколдовали лошадь... – Вас обманули. Отбой. Затрясся, ей-богу. Едва сдержался от крика. Ночь. Начало второго. В дверях почтальон, как пика. Кто он, тот почтальон? Вдруг под пилоткой – рожки? ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ? ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК? ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ? Страшно. Блеск зодиаков. Спазма горло сжимает. С крыш серебряных Краков упавшие звезды снимает. Ветер листья шевелит, мнет почтальон пилотку... А может быть, в самом деле заказывал днем пролетку? Может, в парк на гулянье?.. Мысли чтоб прояснились?.. Кучер уснул в ожиданье, во сне усы удлинились, и спящего зачаровали ветер, ночь и Бен-Али. ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ. 2 Allegro sostenuto С улицы Венеции к Суконному ряду Артур и Ронард – два моих брата – меня провожали под белые руки. Нужно сказать, мы не знали скуки. Месяц порою, кружась, снижался, к носу булыжник вдруг прижимался. Так и брели мы сквозь спящий Краков... 3 Allegretto Как мерцанье зодиаков, только порванное в клочья: НАБИВАНЬЕ ЧУЧЕЛ ночью, ночью ШВЕДСКИЕ КОРСЕТЫ, ночью спящие КЛОЗЕТЫ, ночь в КОНТОРЕ ПОГРЕБАЛЬНОЙ, ночью ХОР НАЦИОНАЛЬНЫЙ, ночью СЫР и ночью САХАР, ночью ДАМСКИЙ ПАРИКМАХЕР, ночью РЕЛЬСЫ, ночью ТРУПЫ, ночью СКЕТЧИ сборной ТРУППЫ, СТЕНОГРАФИЯ кошмаров с ночью СМЕШАННЫХ ТОВАРОВ, ночь ПОМНОЖЕННАЯ НА ТРИ, нечто в КУКОЛЬНОМ ТЕАТРЕ, ночь в КОСТЕЛЕ у оконца, словно кается точь-в-точь... Словом, верные знакомцы: вечный ветер, вечная ночь. 4 Allegro ma non troppo Добрался до дома, где трактир "У негров" (э-эх, жизни не жалко за этот дом!), как струны рояля, натянуты нервы, в горле какой-то холодный ком. Спящую площадь обшарил взглядом. О, ужас! Рядом с Суконным рядом: ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ. Все, как было в той телеграмме. Под башней Марьяцкой стою в пижаме, а конь, представьте, шевелит ушами! 5 Allegro cantabile Грива белеет, и хвост белеет, ветер, запутавшись в них, звереет. Белые дрожки по тракту мчатся. Девушка в церковь мчится венчаться. Пар из ноздрей коня вылетает. Рядом с нею моряк восседает. Моряк – подонок – ведь всем известно: в каждом порту его ждет невеста. Пусть же за это он сгинет в море. Девушка после умрет от горя, от одиночества и печали... Только по смерти, как и вначале, сила любви – иль ее причуда – соединила их... Но покуда едет в коляске заговоренной с панной влюбленной моряк влюбленный к старой капелле в деревне бедной... И там, где Езус лицо склоняет, руки печальные соединяет ксёндз, похожий на месяц бледный. Ночь воет. Воркует нежная пара. Но на рассвете, клубами пара, от желтой ограды, во мраке спавшей возле ворот, с которых свисают листья барокко и лист опавший, на веки вечные исчезают ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ. 6 Allegro furioso alla polacca А в извозчичьем трактире, в самом лучшем месте в мире, пар клубится облаками, и усы над котелками нависают с темной целью, словно жизнь над колыбелью, и в башку со всех сторон бьется вальс "Веселый слон". По тарелке стукнув ложкой, заявляет пан Оношко: – Да, машины торжествуют! Но покуда существуют в мире тракты и дорожки, фаэтоны, санки, дрожки, кони, седла, сбруя, дышло, небеса, поля и Висла – в городах больших и малых, даже в самых захудалых, будут, хоть невесть какие, пусть хоть самые плохие ЗАГОВОРЕННЫЕ ДРОЖКИ ЗАГОВОРЕННЫЙ ИЗВОЗЧИК ЗАГОВОРЕННЫЙ КОНЬ. ВИТЕЗСЛАВ НЕЗВАЛ (1900-1958) НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ Возле печки ветер сыплет в синеватый четырехугольник белоснежной ватой и жилец дыханьем согревает теплым бледные соцветья что прилипли к стеклам Абрис пианино книги по соседству в сумраке маячит как руины сердцу милые по детским радостям и страхам как звезда над топью вырубкою шляхом Нету у поэта кошки а снаружи вопли и стенанья искры что не хуже чем глаза кошачьи это просто ветер тормоша деревья убивает вечер Ох уже декабрь но жильцу об этом думать неохота в комнате как летом в парнике уютно и тепло в избытке и щебечет чайник на электроплитке О любви ведущий странные беседы что печальны словно старые корсеты мастер фейерверков и носитель масок он хранитель наших уцелевших сказок Бережный садовник красоты растущей сетку параллелей как светило ткущий соискатель кладов дарящих блаженством листопад он может вызвать легким жестом Он рождает весны над лугами девства всех исповеданий он апостол с детства ловит как капустниц снегопад облаток и в любовной битве не покажет пяток Знающий о смерти понаслышке только он дрожит не видя в прочих войнах толка ах декабрь суббота ночь и снег на сучьях есть чего бояться зная жизни сущность Сумерки он любит стол и лист бумаги любит встать шатаясь точно выпил браги участь мира в этот миг ему известна да забыл он то что нынче ночь Сильвестра Ночь Сильвестра гомон хаос лиц осколки глаз что прочитали календарь до корки пропасти гортаней в себя водку льющих чтоб забыть на время натиск дней грядущих Ночь Сильвестра рюмок фейерверка хаос старики в подвалах винных чертыхаясь кельнерам талдычат каждый свою повесть в этом ненадолго бардам уподобясь Чудом избежавши этой кобры пылкой он проводит время тет-а-тет с бутылкой и о жизни грезит он неприхотливой и скорее долгой нежели счастливой Он ее впивает в златоцветах горбясь жизнь бальзам целебный из цветов чья гордость яркость и величье первые причины их равно слепящих жизни и кончины Вещи повествуют своей речью внятной о согласьи райском луч в вино закатный превращает воду в поднятом стакане как Христос на свадьбе в Галилейской Кане Ах вещей подобных масса повсеместно и жильцу об этом за столом известно большей окружаем он волшебной мощью нежели сегодня сильвестровской ночью Как весны знамена расцветает иней уходя корнями в заоконный синий сумрак и сидит он за столом недвижен высаженной рамой горизонт приближен Он сидит ладонью пресс-папье касаясь в виде кисти женской только у красавиц пальцы столь пресны и холодны бывают и глаза он тотчас в страхе закрывает Что это монета золотая либо впаянная в льдину маленькая рыба кровь которой с каждым мигом холоднее и рука поэта замерла над нею Что это за гостья даже пол не скрипнул при ее приходе призрачном и скрытном проскользнула пухом над его порогом он слегка испуган и почти растроган Ровного овала пальцы без колечка как ладонь далекой выдуманной вечно снящейся любимой что являя милость руку протянула но не появилась Робок он и в этой робости немеет он ладони этой целовать не смеет чистотой своею леденящей твердой и прекрасной точно принадлежность мертвой Впрочем в этой смерти и его заслуга просто под влияньем сумрака недуга на столе сгустился у его ладоней в хладную туманность мир потусторонний Что руке здесь этой надобно не худо знать бы протянулась для чего откуда в комнату где было так ему удобно и куда отсюда увести способна Что там в этих пальцах то ль письмо в конверте то ли телеграмма то ли весть о смерти то ли грозной тучи над волною абрис и его откуда ей известен адрес Что ей в ночь Сильвестра от поэта надо мать отца сестренку любящего взгляда он не поднимает машинальным жестом в страхе осеняет знамением крестным И схватив внезапно руку что белеет бросить ее хочет но от страха млеет слаб он для порывов и теперь надолго замирает в кресле крестится и только Ах зачем приходишь смерть к поэту в гости в тот момент когда он открестился вовсе от тебя и детства налил в чашку давишь для чего на пальцы что коснулись клавиш Ах зачем так рано ты пришла за мною месяц не уходит прочь не став луною обожаю звездный в небосводе хаос и твоих враждебных пустырей пугаюсь Я люблю всю живность даже червь мне дорог впрочем лишь на грядках вечером с которых гусениц улиток мокрых собирая мать с "летучей мышью" бродит у сарая Громыхает чайник и потухшим взглядом как у морфиниста что отравлен ядом безрассудных мыслей собственных невольник смотрит в темно-синий четырехугольник Смешанный со звуком и подобный звуку свет оттуда льется на девичью руку и вскочив внезапно о печную вьюшку разбивает эту наш герой игрушку И валясь на койку бьется как в падучей и стучит зубами ощущая жгучий ужас перед мраком что подобно платью все его кошмары облекает плотью А снаружи пышный гомон новогодний гул взаимных здравиц ночь и хоровод в ней молча закрывает наш герой как рану с каждым новым вздохом умирая раму УИСТЕН ХЬЮ ОДЕН (1907–1973) * * * Часы останови, забудь про телефон И бобику дай кость, чтобы не тявкал он. Накрой чехлом рояль; под барабана дробь И всхлипыванья пусть теперь выносят гроб. Пускай аэроплан, свой объясняя вой, Навертит в небесах “Он мертв” над головой, И лебедь в бабочку из крепа спрячет грусть, Регулировщики – в перчатках черных пусть. Он был мой Север, Юг, мой Запад, мой Восток, Мой шестидневный труд, мой выходной восторг, Слова и их мотив, местоимений сплав. Любви, считал я, нет конца. Я был не прав. Созвездья погаси и больше не смотри Вверх. Упакуй луну и солнце разбери, Слей в чашку океан, лес чисто подмети. Отныне ничего в них больше не найти. Источник: http://www.vekperevoda.com/1930/brodsky.htm
Деград |