|
Специальные ежемесячные бизнес-журналы для руководителей крупных предприятий России и СНГ
|
|
Окна из алюминия в Севастополе — это новые возможности при остеклении больших площадей и сложных форм. Смотрите отзывы.
Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)
Семен Липкин и Инна Лиснянская.
Компьютерная графика - А.Н.Кривомазов, Москва, май 2009 г.
СЕМЕН ЛИПКИН
"БЬЕТСЯ БАБОЧКА В ГОРЛЕ КУМГАНА"
Прекрасное стихотворение Семена Липкина "На Тянь-Шане" кажется мне написанным и о моем детстве. Маленьким я видел людей, таких же, как изображенные поэтом, и, оглядываясь в прошлое, могу оценить ситуацию, которую Семен Израилевич запечатлел и которую он окинул зорким оком правдивого очевидца. В Средней Азии, особенно в Таджикистане, я часто думал о его судьбе...
Участь русских поэтов, которые по возрасту были несколько моложе Заболоцкого, часто имеет общие черты. Заболоцкий издал первую книгу, она подверглась сокрушительной критике, его посадили. Более молодые авторы сборников напечатать не успели, так как наступили времена строжайшей цензуры, приспосабливаться к которой у честных стихотворцев не было охоты. Изменять предмету поэзии они не хотели. Высокая "квалификация" пропадала, и вот способные молодые люди стали переводчиками, а собственные стихи писали втайне... Однако большинство поехало в аристократический Тбилиси, в интеллигентный Ереван, еще в какие-то города, где было общество, не чуждое русской и европейской культуре. Липкин же оказался в полнейшем одиночестве на самой глухой имперской окраине. Конечно, и здесь жизнь была многокрасочной, и трагичной. Лишенный читателей Липкин написал здесь лучшие свои стихи и поэмы.
Сейчас известны подробности организованной властями провокации с альманахом "Метрополь". Семен Израилевич поступил благороднейшим образом: в знак протеста против действий аппаратной верхушки Союза писателей, вышел из организации, старейшим членом которой являлся. Ко всеобщему изумлению классик поэтического перевода подорвал все здание своих обширных трудов - больше их не печатали; стаи акул кинулись пожирать "наследство", перепереводить... Но нетленная часть творчества Семена Липкина все же не переводы. В разные периоды жизни им написаны замечательные циклы стихов и удавшиеся (как это редко!) поэмы. Вскоре после скандала с "Метрополем" вышла книга избранных произведений Липкина, предваренная предисловием Иосифа Бродского. Этой книгой место Семена Липкина в современной русской поэзии было утверждено.
Сокровенные, до поры, до времени таившиеся стихотворения Липкина свидетельствуют о том, что их автор всегда был глубоко религиозен. Неся в себе знание об исполняющемся в мире Божьем законе, свято чтя Писание, поэт бывал безошибочен...
Семену Израилевичу пошел 87 год, его разум ясен, память тверда, он пишет все новые проникновенные стихи.
Михаил Синельников
* * *
Есть прелесть горькая в моей судьбе:
Сидеть с тобой, тоскуя по тебе.
Касаться рук и догадаться вдруг,
Что жажду я твоих коснуться рук,
И губы целовать, и тосковать
По тем губам, что сладко целовать.
1937
СЧАСТЬЕ
Хорошо мне торчать в номерах бобылем,
По казачьим станицам бродить,
Называть молодое вино чихирем,
Равнодушно торговок бранить.
Ах, у скряги земли столько спрятано мест,
Но к сокровищам ключ я нашел.
Это просто совсем: если жить надоест, -
Взял под мышку портфель - и пошел.
Из аула в аул я шатаюсь, но так
Забывают дорогу назад.
Там арабскими кличками кличут собак,
Над могилами жерди стоят.
Это знак, что великий смельчак погребен,
Мне ж, по правде сказать, наплевать,
Лишь бы воздух был чист, и глубок небосклон,
И вокруг ни души не видать.
Вот уже за спиною мечеть и погост,
И долина блестит вдалеке.
Полумесяцем там перекинулся мост,
В безымянной колеблясь реке.
Очевидно, река здесь недавно бежит,
Изменила недавно русло.
Там, где раньше бежала, там щебень лежит,
И каменья чисты, как стекло.
Долго странствовать буду. Когда же назад
Я вернусь, не увижу реки:
Только россыпи щебня на солнце блестят,
Только иверни да кругляки!
Оскверню ли я землю хулой иль хвалой?
Постою, погляжу и пойду.
За скалой многоуглой, за каменной мглой
Безымянной рекой пропаду.
1938
НА СВЕЖЕМ КОРЧЕВЬЕ
Равнодушье к печатным страницам
И вражда к рупорам.
Сколько дней маршируем по бабьим станицам!
Жадный смех по ночам и тоска по утрам.
День проходит за днем, как в тумане.
Немец в небе гудит.
Так до самой Тамани, до самой Тамани,
А земля, как назло, неустанно родит.
Я впервые почувствовал муку
Краснозвездных крестьян.
Близко-близко хлеба, протяни только руку,
Но колосья бесплотны как сон, как дурман.
Веет зной в запыленные лики,
Костенеет язык.
Не томится один лишь пастух полудикий,
В шароварах цветных узкоглазый калмык.
Дремлет в роще, на свежем корчевье.
Мысли? Мысли мертвы.
Что чужбина ему? Ведь земля - для кочевья,
Всюду родина, было б немного травы.
1942
КАЗАЧКА
Сверкает крыша школы, как наждак.
Облиты месяцем арбузы в травке.
Подобно самолету при заправке,
Дрожит большими крыльями ветряк.
Шитье отбросив (на столе - булавки),
То в зеркало глядит, то в полумрак.
Далёко, под Воронежем, казак.
Убит или в больнице на поправке?
Давно нет писем. Комиссар, чудак,
Бормочет что-то о плохой доставке.
Он пристает - и неумело так.
Вошла свекровь. Ее глаза - пиявки.
О, помоги же, месяц в небесах,
Любить, забыться, изойти в слезах!
1942
СТРАННИКИ
Горе нам, так жили мы в неволе!
С рыбой мы сравнялись по здоровью,
С дохлой рыбой в обмелевшем Ниле.
Кровью мы рыдали, черной кровью,
Черной кровью воду отравили.
Горе нам, так жили мы в Египте!
Из воды, отравленной слезами,
Появился, названный Мойсеем,
Человек с железными глазами.
Был он львом, и голубем, и змеем.
Вот в пустыне мы блуждаем сорок
Лет. И вот небесный свод задымлен
Сорок лет. Но даже тот, кто зорок,
Не глядит на землю филистимлян.
Ибо идучи путем пустынным,
Научились мы другим желаньям,
Львиным рыкам, шепотом змеиным,
Голубиным жарким воркованьям.
Научились вольности беспечной,
Дикому теплу верблюжьей шеи...
Но уже встают во тьме конечной
Будущие башни Иудеи.
Горе нам, не будет больше странствий!
1942
ПЕРВОЕ ЗАБВЕНЬЕ
Благословенны битва
И неправые труды,
Затоптанные жнитва
И кровавые следы,
В побитых рощах птицы
И пахучая смола,
Смятенные страницы
И летучая зола,
И эскадрон, случайно
Обескровленный вчера,
И стук в окошко тайный
И условленный с утра.
И те, под влагой страстной,
Окаянные глаза,
Язычницы прекрасной
Покаянная слеза,
И тополя волненье
В расцветающем саду,
И первое забвенье
В исцеляющем бреду.
1943
МЕТАМОРФОЗЫ
Прошел спокойно день вчерашний...
Наступит некое число:
Там, где железо рылось в пашне,
Там воду загребет весло.
Забьется рыба в листьях дуба.
Коснутся гребни волн звезды.
Безвинного и душегуба
Сравняет равенство воды.
К недосягаемой вершине
Ладья причалит в тишине.
Тогда в единственном мужчине,
Тогда в единственной жене
Проснутся голоса Приказа.
Отступит море. Встанет брег.
Начало нового рассказа.
Дни первых тягот, первых нег.
Посмотрят оба удивленно
На воды, свод небес, и вот
Для Пирры и Девкалиона
Пережитое оживет.
Что было страшным, близким, кровным
Окажется всего бледней.
Очарованьем баснословным
Существенность недавних дней.
Предстанет в речи задушевной.
Как мало нужно для того,
Чтоб день растленный, тлен вседневный
Одушевило волшебство!
Где радостью засветит горе,
Где храмом вознесется пыль,
И как цвета меняет море,
Меняться будет наша быль.
Но вслушайся в их жаркий лепет:
Он правды полн, он правды полн!
Той правды вещий, яркий трепет,
Как трепет света в гребнях волн.
И минет время. Прибылая
Вода столетий упадет.
В своих руинах жизнь былая
На свежих отмелях взойдет.
Найдет в развалинах историк
Обрывки допотопных книг,
И станет беден, станет горек
Воспоминания язык.
Заветы мудрости тогдашней,
Предметы утвари домашней,
Обломки надмогильных фраз
О нас расскажут без прикрас.
С самим собою лицемерный,
Проклявший рай, забывший ад,
Наш век безверный, суеверный,
Наш век - вертеп и ветроград -
Своим позором ежедневным
Твой разум ранит тяжело.
И ты, смотрящий взором гневным
На окружающее зло,
Ты нашу боль всем сердцем примешь,
Ты нашу быль переживешь.
Ты мнимо правый меч поднимешь.
Отступит правда. Встанет ложь.
1943
ИМЕНА
Жестокого неба достигли сады,
И звезды горели в листве, как плоды.
Баюкая Еву, дивился Адам
Земным, незнакомым, невзрачным садам.
Когда же на небе плоды отцвели
И Ева увидела утро земли,
Узнал он, что заспаны щеки ее,
Что морщится лоб невысокий ее,
Улыбка вины умягчила уста,
Коса золотая не очень густа,
Не так уже круглая шея нежна,
И мужу милей показалась жена.
А мальчики тоже проснулись в тени.
Родительский рост перегнали они.
Проснулись, умылись водой ключевой,
Той горней и дольней водой кочевой,
Смеясь, восхищались, что влага свежа,
Умчались, друг друга за плечи держа.
Адам растянулся в душистой траве.
Творилась работа в его голове.
А Ева у ивы над быстрым ключом
Стояла, мечтала бог знает о чем.
Работа была для Адама трудна:
Явленьям и тварям давал имена.
Сквозь темные листья просеялся день.
Подумал Адам и сказал: - Это тень.
Услышал он леса воинственный гнев.
Подумал Адам и сказал: - Это лев.
Не глядя, глядела жена в небосклон.
Подумал Адам и сказал: - Это сон.
Стал звучным и трепетным голос ветвей.
Подумал Адам и сказал: - Соловей.
Незримой стопой придавилась вода, -
И ветер был назван впервые тогда.
А братьев дорога все дальше вела.
Вот место, где буря недавно была.
Расколотый камень пред ними возник,
Под камнем томился безгласный тростник.
Но скважину Авель продул в тростнике,
И тот на печальном запел языке,
А Каин из камня топор смастерил,
О камень его лезвие заострил.
Мы братьев покинем, к Адаму пойдем.
Он занят все тем же тяжелым трудом.
- Зачем это нужно, - вздыхает жена, -
Явленьям и тварям давать имена?
Мне страшно, когда именуют предмет! -
Адам ничего не промолвил в ответ:
Он важно за солнечным шаром следил.
А шар за вершины дерев заходил,
Краснея, как кровь, пламенея, как жар,
Как будто вобрал в себя солнечный шар
Все красное мира, всю ярость земли, -
И скрылся. И медленно зрея вдали,
Всеобщая ночь приближалась к садам.
"Вот смерть", - не сказал, а подумал Адам.
И только подумал, едва произнес,
Над Авелем Каин топор свой занес.
1943
ВЕЧЕР
О вечер волжских посадов,
О горний берег и дольний,
Мучных и картофельных складов
Ослепшие колокольни!
Языческий хмель заплачек,
Субботние пыльные пляски,
Худых, высоких рыбачек
Бесстыжие, грустные ласки.
Плавучие цехи завода,
Далекая ругань, а рядом -
Вот эти огни парохода,
Подобные чистым Плеядам.
1943
ВОЛЯ
Кони, золотисто-рыжие, одномастные кони,
Никогда я не думал, что столько на свете коней!
Племя мирных коров, кочевая бычья держава
Шириною в сутки езды, длиною в сутки езды.
Овцы, курдючные, жирные овцы, овцы-цигейки,
Множество с глазами разумного горя глупых овец.
Впрямь они глупые! Услышат в нашей бричке шуршанье,
Думают - это ведро, думают - это вода,
Окровавленными мордочками тычутся в бричку.
Ярость робких животных - это ужасней всего.
Пятый день мы бежим от врага безводною степью
Мимо жалобных ржаний умирающих жеребят,
Мимо еще неумелых блеяний ягнят-сироток,
Мимо давно недоенных, мимо безумных коров.
Иногда с арбы сердобольная спрыгнет казачка,
Воспаленное вымя тронет шершавой рукой,
И молоко прольется на соленую серую глину,
Долго не впитываясь...
Пересохли губы мои, немытое тело ноет.
Правда, враг позади. Но, может быть, враг впереди?
Я потерял свою часть. Но что за беда? Я счастлив
Этим единственным счастьем, возможным на нашей земле -
Волей, ленивой волей, разумением равнодушным
И беспредельным отчаяньем...
Никогда я не знал, что может, как море, шуметь ковыль,
Никогда я не знал, что на небе, как на буддийской иконе,
Солнечный круги лунный круг одновременно горят.
Никогда я не знал, что прекрасно быть себялюбцем:
Брата, сестру, и жену, и детей, и мать позабыть.
Никогда я не знал, что прекрасно могущество степи:
Только одна белена, только одна лебеда,
Ни языка, ни отечества...
Может быть, в хутор Крапивин приеду я к вечеру.
Хорошо, если немцев там нет. А будут - черт с ними!
Там проживает моя знакомая, Таля-казачка.
Воду согреет. Вздыхая, мужнино выдаст белье.
Утром проснется раньше меня. Вздыхая, посмотрит
И, наглядевшись, пойдет к деревянному круглому дому.
Алые губы, вздрагивающие алые губы,
Алые губы, не раз мои целовавшие руки,
Алые губы, благодарно шептавшие мне: "Желанный",
Будут иное шептать станичному атаману
И назовут мое жидовское отчество...
А! Не все ли равно мне - днем раньше погибнуть, днем позже.
Даже порой мне кажется: жизнь я прожил давно,
А теперь только воля осталась, ленивая воля.
1943
ЧЕРНЫЙ РЫНОК
Войдем в поселок
Черный рынок.
Угрюм и колок
Блеск песчинок.
Лег синий полог
На суглинок.
Войдем в поселок
Тот рыбачий,
И сух, и долог
День горячий.
Слова - как щелок,
Не иначе!
Бегут в ухабы
Жерди, клети.
Разбиты, слабы,
Сохнут сети.
Худые бабы.
Злые дети.
Не вынес Каспий
Этой доли.
Отпрянул Каспий
К дикой воле.
Вдыхает Каспий
Запах соли.
Воскликнем, вторя
Пьяным трелям:
- О холод моря
По неделям,
О битва горя
С горьким хмелем!
О патефоны
Без пластинок,
О день твой сонный
Без новинок,
Изнеможденный
Черный Рынок!
Пришел сюда я
Поневоле,
Еще не зная
Крупной соли
Сухого края,
Чуждой боли.
Не вынес Каспий
Этой доли.
Седеет Каспий
В диком поле.
Вдыхает Каспий
Запах воли.
1944
СЧАСТЛИВЕЦ
Я мог бы валяться в ложбине степной,
Завеянный прахом, засыпанный солью,
Мертвец, озаренный последнею болью,
Последней улыбкой, последней мечтой.
Но вот - я живу. Я снова с тобой,
Я один из немногих счастливцев.
Я мог бы сгореть за кирпичной стеной
В каком-нибудь миром забытой Треблинке
И сделаться туком в бесплодном суглинке,
Иль смазочным маслом, иль просто золой.
Но вот - я живу. Я снова с тобой,
Я один из немногих счастливцев.
Я мог бы вернуться в свой город родной,
Где пахнут акации туго и пряно,
Где все незнакомо, и горько, и странно.
Я мог бы... Но я не вернулся домой.
Я только живу. Я снова с тобой,
Я один из немногих счастливцев.
1945
МОРЮ
Тени заката сгустились в потемки.
Город родной превратился в обломки.
Все изменилось на нашей земле,
Резче морщины на Божьем челе,
Все изменилось на нашей планете,
Умерли сверстники, выросли дети,
Все изменилось и прахом пошло,
А не пошло, так быльем поросло!
Все изменило мечте и надежде,
Мы, только мы, все такие ж, как прежде:
Так же брожу у твоих берегов,
Так же моих ты не слышишь шагов.
1946
ТОТ ЖЕ ПРИЗНАК
На окраине нашей Европы,
Где широк и суров кругозор,
Где мелькают весной антилопы
В ковылях у заснувших озер,
Где на треснувшем глиняном блюде
Солонцовых просторов степных
Низкорослые молятся люди
Желтым куклам в лоскутьях цветных,
Где великое дикое поле
Плавно сходит к хвалынской воде,
Видел я байронической боли
Тот же признак, что виден везде.
Средь уродливых, грубых диковин,
В дымных стойбищах с их тишиной,
Так же страстен и так же духовен
Поиск воли и дали иной.
1947
МУЗЫКА ЗЕМЛИ
Я не люблю ни опер, ни симфоний,
Ни прочих композиторских созданий.
Так первого столетья христиане,
Узнав, что светит свет потусторонний,
Что Бог нерукотворен и всемирен, -
Бежали грубых капищ и кумирен.
Нет, мне любезна музыка иная:
В горах свое движенье начиная,
Сперва заплачка плещется речная,
Потом запевка зыблется лесная,
И тихо дума шелестит степная,
В песках, в стозвонном зное исчезая.
Живем, ее не слыша и не зная,
Но вдруг, в одну волшебную минуту,
В душе подняв спасительную смуту,
Нам эта песнь откроется земная.
Бежим за нею следом, чтоб навеки
Исчезнуть, словно высохшие реки.
1947
НА ТЯНЬ-ШАНЕ
Бьется бабочка в горле кумгана,
Спит на жердочке беркут седой,
И глядит на них Зигмунд Сметана,
Элегантный варшавский портной.
Издалека занес его случай,
А другие исчезли в золе,
Там, за проволокою колючей,
И теперь он один на земле.
В мастерскую, кружась над саманом,
Залетает листок невзначай.
Над горами - туман. За туманом -
Вы подумайте только - Китай!
В этот час появляются люди:
Коновод на кобылке Сафо,
И семейство верхом на верблюде,
И в вельветовой куртке райфо.
День в пыли исчезает, как всадник,
Овцы тихо вбегают в закут.
Зябко прячет листы виноградник,
И опресноки в юрте пекут.
Точно так их пекли в Галилее,
Под навесом, вечерней порой...
И стоит с сантиметром на шее
Элегантный варшавский портной.
Не соринка в глазу, не слезинка, -
Это жжет его мертвым огнем,
Это ставшая прахом Треблинка
Жгучий пепел оставила в нем.
1948
ВЕЧЕР НА ЧЕГЕМЕ
Вот сидит пехотинец
На почетной скамейке в кунацкой.
Молодой кабардинец
Возвратился со службы солдатской.
Просяную лепешку
Он в густую приправу макает,
Обо всем понемножку
Он в семейном кругу вспоминает.
На дворе, у сапетки,
Мать готовит цыпленка в сметане.
Дом построили предки, -
Есть об этом немало преданий.
На стене, где кремневка -
Память битвы за вольность Кавказа,
Где желтеет циновка,
Что нужна старику для намаза, -
Карта, вроде плаката:
План столичного города Вены...
День дошел до заката, -
Не погас разговор откровенный,
Разговор задушевный, -
Из чужих здесь одни лишь соседи,
И Чегем многогневный
Принимает участье в беседе.
Он течет у порога,
Как сказителя-старца поэма.
Звуки властного рога
В этом резком теченье Чегема!
Равнодушный, бесслезный,
Чуждый скорби и чуждый веселья,
Вечер тихо и грозно,
Как хозяин, вступает в ущелье.
1948
РАННЕЕ ЛЕТО
Мы оставили хутор Веселый,
Потеряли печать при погрузке,
А туда уж вошли новоселы,
И команда велась не по-русски.
Мы поставили столик под вишней,
Застучал "ремингтон" запыленный...
- Ну, сегодня помог нам всевышний, -
Усмехнувшись, сказал батальонный.
А инструктор Никита Иваныч
Все смотрел, сдвинув светлые брови,
На блестевший, как лезвие, Маныч
И еще не остывший от крови.
Как поймет он, покинутый верой,
Что страшнее: потеря печати,
Или рокот воды красно-серой,
Или эхо немецких проклятий?
Столько нажито горечи за ночь,
Что ж сулит ему холод рассвета,
И воинственно блещущий Маныч,
И цветение раннего лета?
Искривил он язвительно губы,
Светит взгляд разумением ясным...
Нет, черты эти вовсе не грубы,
Страх лицо его сделал прекрасным!
Ах, инструктор Никита Ромашко,
Если б дожил и видел ты это, -
Как мне душно, и жутко, и тяжко
В сладком воздухе раннего лета!
Я не слышу немецких орудий,
Чужеземной не слышу я речи,
Но грозят мне те самые люди,
Что отвергли закон человечий.
Тупо жду рокового я срока,
Только дума одна неотвязна:
Страх свой должен я спрятать глубоко,
И улыбка моя безобразна.
1949
СТЕПНАЯ ПРИТЧА
Две недели я прожил у верблюдопаса.
Ел консервы, пока нам хватило запаса,
А потом перешел на болтушку мучную,
Но питаться, увы, приходилось вручную.
Нищета приводила меня в содроганье:
Ни куска полотна, только шкуры бараньи,
Ни стола, ни тарелки, ни нитки сученой,
Только черный чугунный казан закопченный.
Мой хозяин был старец, сухой и беззубый.
Мне внимая, сердечком он складывал губы
И выщипывал редкой бородки седины.
Пальцы были грязны, но изящны и длинны.
Он сказал мне с досадой, но с виду бесстрастно:
- Свысока на меня ты глядишь, а напрасно.
Я родился двенадцатым сыном зайсанга,
Я в Тибете бывал, доходил и до Ганга,
Если хочешь ты знать, то по тетке-меркитке
Из чингизовой мы происходим кибитки! -
Падежей избегая, чуждаясь глаголов,
Кое-как я спросил у потомка монголов:
- Отчего ж темнота, нищета и упадок? -
Он сказал: - То одна из нетрудных загадок.
Я отвечу тебе, как велит наш обычай,
Потускневшей в степи стародавнею притчей.
Был однажды великий Чингиз на ловитве,
Взял с собой он не только прославленных в битве,
Были те, кто и в книжной премудрости быстры,
По теперешним званьям большие министры.
Соизволил спросить побеждавший мечом:
- Наслаждение жизни, по-вашему, в чем?
Поклонился властителю Бен Джугутдин,
Из кавказских евреев был тот господин.
Свежий, стройный, курчавый, в камзоле атласном,
Он промолвил своим языком сладкогласным:
- Наслаждение жизни - в познании жизни,
А познание жизни - в желании жизни.
- Хорошо ты поешь, - отвечал Темучин, -
Только пенье твое не для слуха мужчин.
Ты что скажешь, - спросил побеждавший мечом, -
Наслаждение жизни, по-твоему, в чем?
Тут китаец оправил холеную косу
И ответил, как будто он рад был вопросу:
- Наслаждение жизни - в стремлении к смерти,
А стремление к смерти - презрение к смерти.
- Говоришь ты пустое! - воскликнул Чингиз. -
Ты что скажешь, бухарец? Омар, отзовись!
И ответил увидевший свет в бухаре
Знатный бек, - был он в золоте и в серебре:
- Наслаждение жизни - в покое и неге,
В беспокойной любви и в суровом набеге,
В том, чтоб на руку взять синецветную птицу
И охотиться в снежных горах на лисицу.
Молвил властный: - И этих я слов не приму.
Видно, слово сказать надо мне самому.
Только тот, кто страны переходит рубеж,
Подавляя свободу, отпор и мятеж,
Только тот, кто к победе ведет ненасытных,
Заставляя стенать и вопить беззащитных,
Тот, кто рубит ребенка, и птицу, и древо,
Тот, кто любит беременным вспарывать чрево,
Кто еще не родившихся режет ножом,
Разрушает настойчивый труд грабежом, -
Ненавистный чужбине и страшный отчизне,
Только тот познает наслаждение жизни!
...Солнце медленно гасло над степью ковыльной.
Мой хозяин добавил с усмешкой бессильной:
- Вот какой был порядок властителю сладок,
Потому-то пришло его племя в упадок.
1949
КАВКАЗ ПОДО МНОЮ
Отселе я вижу потоков рожденье...
Пушкин
У Маруси случилось большое несчастье:
Взяли мужа. В субботу повез он врача
И заехал к любовнице, пьяный отчасти.
В ту же ночь он поранил ее сгоряча:
С кабардинцем застал. Дали срок и угнали.
А Маруся жила с ним два года всего.
И полна она злобы, любви и печали,
Ненавидит его и жалеет его.
Камни тускло сбегают по ленте рекою,
И Маруся, в брезентовой куртке, в штанах,
Их ровняет беспомощной, сильной рукою,
И поток обрывается круто впотьмах.
Из окна у привода канатной дороги
Виден грейдерный путь, что над бездной повис.
В блеске солнца скользя, огибая отроги,
Вагонетки с породой спускаются вниз.
В облаках исчезая часа на четыре,
Возвращаются влажными: дождь на земле.
Здесь, под вечными льдами, в заоблачном мире,
Скалы нежатся в солнечном, ясном тепле.
Словно облако, мысль постепенно рождалась:
Здесь легко человека причислить к богам
Оттого, что под силу ему оказалось
Добывать из эльбрусского камня вольфрам.
Он сильнее становится с каждой попыткой,
Он взобрался недаром наверх по стволу!
...Вот Маруся вошла, освещая карбидкой
Транспортер, уплывающий в пыльную мглу.
Пусть моторы дробилки шумят на Эльбрусе,
Там, где горных орлов прекратился полет, -
Об одном говорят они тихой Марусе:
- Он вернется назад, он придет, он придет!
Пусть три тысячи двести над уровнем моря,
Пусть меня грузовик мимо бездны провез,
Все равно нахожусь я на уровне горя,
На божественном уровне горя и слез.
Потому-то могу я улыбкой утешной
На мгновенье в душе отразиться больной,
Потому-то, и жалкий, и слабый, и грешный,
Я сильнее Кавказа, Кавказ подо мной.
1950
ТОПОЛЯ В ГУНИБЕ
Многоярусный, многодостойный,
Прежде яростный, ныне спокойный,
Поднимается к небу Гуниб.
Не сгорел. Не исчез. Не погиб.
Ничего, кроме камня и славы,
Не осталось от дней Шамиля.
Ничего. Лишь одни тополя
Сохранили свой отсвет кровавый.
Я слыхал от людей: русский князь
В знак победи велел посадить их.
Высоко их семья поднялась,
Но молчат о суровых событьях.
На вершине гранитных громад
Ныне праздно зияют бойницы
Там виднеется зданье больницы,
Рядом школа, при ней интернат.
А на площади сонные парни
Ждут чего-то у входа в райком.
Пахнет мясом, вином, чесноком,
Кукурузным теплом из пекарни.
Что же смотрят на все тополя
С выраженьем угрюмой обиды?
Мнится мне: то стрелки Шамиля,
То его боевые мюриды.
1950
УТРО
Плавно сходят к морю ступени,
По бокам их - изваянные вазы,
Посредине - белый виноградарь,
В руках его зеленые кисти.
Чуть пониже - глиняные дети
На концах бесформенных пальцев
Держат глобус (или мяч футбольный),
Еще ниже, вдоль берега, - рельсы,
И когда товарные вагоны,
Грубо грохоча, пробегают,
Между ними, в странных очертаньях,
Так волшебно волнуется море,
И в куске, на мгновенье окаймленном
Платформой, колесами, дымом,
Бесстрашными кажутся чайки.
Поднимаешься в город - пахнет
Жасминами, утренним чадом,
И каспийский ветер не в силах
Этот запах теплый развеять.
Ты идешь на базарную площадь,
Что лежит у подножья Кавказа.
Восковые кисточки липы,
Коготки шиповника в палисадах,
На прилавках - яблоки и книги,
Вывески на нескольких наречьях,
Голые руки сонных хозяек,
Достающие из-за окон
Вяленой баранины полоски,
От хмеля веселые горцы
В твердых трапециях черных бурок
И папах из коричневой мерлушки,
Вдалеке, за базарной пылью,
Правильные линии кряжей,
Параллельные буркам и папахам, -
Все пронизано солнцем и ветром
И незримой связано связью,
Исполненной чудного смысла,
Но обманчивого представленья,
Что законы низменной жизни
Мудро управляют вселенной,
Что земле неизвестно горе,
Что молодые не умирают,
Что не слышишь ты приближенья
Неизбежного грозного рока.
1950
ПЕРЕСЕЛЕНЕЦ
Тихо напевает арычок
О звезде над Тихим океаном
И о том, что белый кабачок
При дороге вырос под каштаном.
Пестики, покрытые пыльцой,
Средь листвы колеблемый фонарик...
Кружку пива пьет товарищ Цой,
Загорелый, высохший малярик.
В тайники тоскующей души
Проникают запахи соблазна.
Шашлыки, пельмени, беляши, -
Вкусно, жирно, дешево и грязно.
Все похоже на родной уют,
На стене - следы густой олифы,
Предлагая сорок разных блюд,
Сверху вниз бегут иероглифы.
Дальше - рынок. Продают собак.
А на среднеазиатском лессе
Набухает рис. Пахуч табак.
Хороши пшеничные колосья.
Что в полях желтеет вдалеке?
Кореянка. И над нею звонок
Комариный плач. В тугом мешке
Неподвижен за спиной ребенок.
Старый Цой, о чем же ты грустишь?
Может, погрузился ты в нирвану?
Иль в твою насильственную тишь
Ворвалась тоска по океану?
Здесь чужая, знойная земля,
В воздухе - безумье и тревога,
И бежит, и кружится, пыля,
Грейдерная бойкая дорога.
1950
НОЧЬ В БУХАРЕ
На дворе Заготшерсти - дремота.
В глинобитном пустом гараже
Смуглый сторож сладчайшее что-то
Говорит существу в парандже.
Как сманил он из дома соседку,
Почему она мелко дрожит,
Сквозь густую и грубую сетку
Не глядит на него и молчит?
Всеми звездами полночь нависла,
Между древних сочась куполов.
Он поет - в этой песне три смысла
В неизменном движении слов.
"Одного лишь хочу я на свете -
Озариться небесным лицом,
Удаляясь под своды мечети,
Насладиться беседой с Творцом".
Загудела внезапно трехтонка.
Что, свернула? Страшись, паранджа!
Смысл второй открывается тонко,
И она ему внемлет, дрожа:
"Ты одна лишь нужна мне на свете,
Ты мой светоч, божественный лик.
Эти брови - как своды мечети,
Сотворила любовь твой язык!"
И становится сразу теплее,
Будто слушают вместе со мной
Медресе, купола, мавзолеи
Те слова, что звенят за стеной.
Вновь машина гудит грузовая.
Исчезает, как дух, паранджа.
Смуглый сторож, притворно зевая,
С лампой встал у ворот гаража.
Не пойму, да и думать не надо,
Почему убежала она...
Дышит звездного неба громада,
Блещет ночь, и душна и грозна.
Я брожу, слышу лепет порою
То листвы, то воды, то людей.
Может быть, я сегодня открою
Третий смысл, не досказанный ей.
1952
У РАЗВАЛИН ЛИВОНСКОГО ЗАМКА
Быстро по залу ливонского замка
Старый епископ шагал.
"Смерть божества - это смерть моей смерти", -
Он по привычке шептал.
Звенели кольчуги.
Борзые и слуги
Наполнили сумрачный зал.
Рыцарей смяло славянское войско,
Бросить заставив щиты.
Всюду валялось оружье с гербами -
Грифы, олени, кресты.
Измучились кони.
Под ветром погони
Поникнув, дрожали кусты.
Крикнул епископ: "Не бойтесь осады,
Наша твердыня крепка.
Знаменьем крестным ее осенила
Архистратига рука.
Гранитные своды,
Подземные ходы
Останутся здесь на века!"
Ядра вонзались в могучие стены,
Блеском смертельным блестя.
Рыцари в латах своих задыхались,
Камни к бойницам катя,
И падали с башен.
И, кровью окрашен,
Шиповник расцвел, не цветя.
Вот и остались от замка руины
И ничего - от владык.
Плесень забила подземные ходы,
В камне - паук-крестовик,
И только безвестный
Шиповник прелестный
Под гнетом веков не поник.
Так же цветет на родном моем юге,
Сушится в душной избе,
Пахнет в ауле, где сакли пустые,
Дым не идет по трубе,
Калмыцким курганом
Иль рижским органом
Он миру твердит о себе:
"О сколько прошло их, - ужасно их сходство,
Желавших богатства, искавших господства,
Грозивших мечом и огнем!
Невнятно им было,
Что главная сила
Сокрыта в цветенье моем.
Для многих я был незаметен вначале,
Когда же меня свысока замечали,
То выжечь пытались мой цвет,
Копытом глушили,
В газовне душили,
Но вновь я рождался на свет.
Не в зданьях высотных, не в замках бессчетных,
Не в пышных гербах главарей мимолетных
Читаются знаки судьбы.
Челнок и мотыга,
И парус, и книга -
Мои вековые гербы.
Колючками слабо дано уколоть мне,
Но розами горе дано побороть мне,
Свою раздарив красоту,
И там я сильнее,
Где розы нежнее,
Где алые розы в цвету".
МОЛОДАЯ МАТЬ
Лежала Настенька на печке,
Начфин проезжий - на полу.
Посапывали две овечки
За рукомойником в углу.
В окне белела смутно вишня,
В кустах таился частокол.
И старой бабке стало слышно,
Как босиком начфин прошел.
Ее испуг, его досада
И тихий жаркий разговор.
- Не надо, дяденька, не надо!
- Нет, надо! - отвечал майор.
Не на Дону, уже за Бугом
Начфин ведет свои дела,
Но не отделалась испугом,
Мальчонку Настя родила.
Черты бессмысленного счастья,
Любви бессмысленной черты, -
Пленяет и пугает Настя
Сияньем юной красоты.
Каким-то робким просветленьем,
Понятным только ей одной,
Слегка лукавым удивленьем
Пред сладкой радостью земной.
Она совсем еще невинна
И целомудренна, как мать.
Еще не могут глазки сына
Ей никого напоминать.
Кого же? Вишню с белой пеной?
Овечек? Частокол в кустах?
Каков собою был военный:
Красив ли? Молод ли? В годах?
Все горечи еще далёки,
Еще таит седая рань
Станичниц грубые попреки,
И утешения, и брань.
Она сойдет с ребенком к Дону,
Когда в цветах забродит хмель,
Когда Сикстинскую мадонну
С нее напишет Рафаэль.
1955
ПОДРАЖАНИЕ КОРАНУ
Глава XCIX
Не упаду на горы и поля
Ни солнцем теплым, ни дождем весенним:
Ты сотрясешься, твердая земля,
Тебе обетованным сотрясеньем.
Ты мертвецов извергнешь из могил,
Разверзнутся блистательные недра.
Твой скорбный прах сокровища таил,
И ты раздашь их правильно и щедро.
Узнает мир о друге и враге,
О помыслах узнает и поступках
Закоченевших в тундре и тайге,
Задушенных в печах и душегубках.
Один воскликнет нагло и хитро:
- Да, сотворил я зло, но весом в атом! -
Другой же скажет с видом виноватым:
- Я весом в атом сотворил добро.
1955
БОГОРОДИЦА
1
Гремели уже на булыжнике
Немецкие танки вдали.
Уже фарисеи и книжники
Почетные грамоты жгли.
В то утро скончался Иосиф,
Счастливец, ушел в тишину,
На муки жестокие бросив
Рожавшую в муках жену.
2
Еще их соседи не предали,
От счастья балдея с утра,
Еще даже имени не дали
Ребенку того столяра,
Душа еще реяла где-то
Умершего сына земли,
Когда за слободкою в гетто
И мать, и дитя увели.
3
Глазами недвижными нелюди
Смотрели на тысячи лиц.
Недвижны глаза и у челяди -
Единое племя убийц.
Свежа еще мужа могила,
И гибель стоит за углом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.
4
Земное осело, отсеялось,
Но были земные дела.
Уже ни на что не надеялась,
Но все же чего-то ждала.
Ждала, чтобы вырос он, милый,
Пошел бы, сначала ползком,
И мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.
5
И яму их вырыть заставили,
И лечь в этом глиняном рву,
И нелюди дула направили
В дитя, в молодую вдову.
Мертвящая, черная сила
Уже ликовала кругом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.
6
Не стала иконой прославленной,
Свалившись на глиняный прах,
И мальчик упал окровавленный
С ее молоком на губах.
Еще не нуждаясь в спасенье,
Солдаты в казарму пошли,
Но так началось воскресенье
Людей, и любви, и земли.
1956
САД НА КРАЮ ПУСТЫНИ
Сад роскошен, высок и велик.
В темноте растворилась ограда.
Лают псы, чей-то слышится крик.
Словно голубь, воркует арык,
Лишь молчит население сада.
Что ему в этих звездных очах,
В дальней ругани, в пьяных ночах,
Где тревога и горе таятся,
Где в пустынных ревет камышах
Тигр в оранжевых брюках паяца.
Для чего ему, саду, слова,
Если ветками яблони всеми
Доказал он, что правда жива,
Что недаром полны торжества
И бесстрашны плодовые семьи.
Только я вот, на каждом шагу
Должен мыслью обманывать гибкой,
Откровенностью, выдумкой зыбкой,
А бывает, - слезой и улыбкой,
Даже болью сердечною лгу.
Как нужна эта горькая смелость,
Эта чаша, что пьется до дна,
Для которой и жить бы хотелось,
Для которой и песня бы пелась,
Для которой и ложь не нужна!
А в саду зарождаются розы.
Мир дробится на капли глюкозы,
Чтобы целостным сделаться вновь,
Затеваются ливни и грозы,
У стены, где надрезаны лозы,
Как счастливые, первые слезы
Виноградная капает кровь.
1956
УЛИЦА ПЕЧАЛИ
Говорливый, безумный базар воробьев
На деревьях - свидетелях давних боев,
Вавилонская эта немая тоска
Потемневшего известняка.
Эта улица, имя которой Печаль,
И степная за ней безысходная даль,
Тишина и тепло, лишь одни воробьи
Выхваляют товары свои.
Да сидят у подвала с газетой старик
И старуха, с которой болтать он привык,
И смотрю я на них, и текут в забытьи
Бесприютные слезы мои.
1959
ЗАЛОЖНИК
От Москвы километров отъехали на сто,
И тогда мимо нас, как-то царственно вкось,
Властелин-вавилонянин с телом гимнаста,
Пробежал по тропинке породистый лось.
Князь быков, жрец верховный коровьего стада,
Горбоносый заложник плебея-врага,
От людей не отвел он бесслезного взгляда,
И как знак звездочета темнели рога.
Он боялся машин и дорожного шума,
Как мужчины порою боятся мышей,
Был испуг маловажен, а важная дума
В нем светилась печальною сутью вещей.
Побежать, пожевать бы кипрей узколистный,
А свобода - в созвездиях над головой!
Пленник мира, на мир он смотрел ненавистный,
На союз пожирателей плоти живой.
1960
ПО ВЕСЕННИМ ПОЛЯМ
Теплый свет, зимний хлам, снег с водой пополам,
Солнце-прачка склонилось над балкой-корытом.
Мы поедем с тобой по весенним полям,
По весенним полям, по весенним полям,
По дорогам размытым.
Наш конек седогривый по кличке Мизгирь
Так хорош, будто мчался на нем богатырь.
Дорогая, не холодно ль в старой телеге?
Узнаешь эту легкую русскую ширь,
Где прошли печенеги?
Удивительно чист - в проводах - небосклон.
Тягачи приближаются с разных сторон.
Грузовые машины в грязи заскучали.
Мы поедем с тобой в запредельный район,
Целиною печали.
Ты не думай о газовом смраде печей,
Об острожной тревоге таежных ночей, -
Хватит, хватит нам глухонемого раздумья!
Мы поедем в глубинку горячих речей,
В заповедник безумья.
Нашей совести жгучей целительный срам
Станет славой людской на судилище строгом.
Мы поедем с тобой по весенним полям,
По весенним полям, по весенним полям,
По размытым дорогам.
1960
КОЛЮЧЕЕ КРУЖЕВО
Там, где вьется колючее кружево
То сосной, то кустом,
Там, где прах декабриста Бестужева,
Осененный крестом,
Там, где хвоя, сверкая и мучая,
Простодушно-страшна,
Где трава ая-ганга пахучая,
Как лаванда, нежна,
Там, где больно глазам от сияния
Неземной синевы,
Где буддийских божеств изваяния
Для бурята мертвы,
Где дрожит Селенга многоводная
Дрожью северных рек,
Где погасли и Воля Народная,
И эсер, и эсдек, -
Мы великим надгробия высечем,
Мы прославим святых,
Но что скажем бесчисленным тысячам
Всяких - добрых и злых?
И какая шаманская мистика
Успокоит сердца
Там, где жутко от каждого листика,
От полета птенца.
1961
МОЛДАВСКИЙ ЯЗЫК
Степь шумит, приближаясь к ночлегу,
Загоняя закат за курган,
И тяжелую тащит телегу
Ломовая латынь молдаван.
Слышишь медных глаголов дрожанье?
Это римские речи звучат.
Сотворили-то их каторжане,
А не гордый и грозный сенат.
Отгремел, отблистал Капитолий,
И не стало победных святынь,
Только ветер днестровских раздолий
Ломовую гоняет латынь.
Точно так же блатная музыка,
Со словесной порвав чистотой,
Сочиняется вольно и дико
В стане варваров за Воркутой.
За последнюю ложку баланды,
За окурок от чьих-то щедрот
Представителям каторжной банды
Политический что-то поет.
Он поет, этот новый Овидий,
Гениальный болтун-чародей,
О бессмысленном апартеиде
В резервацьи воров и блядей.
Что мы знаем, поющие в бездне,
О грядущем своем далеке?
Будут изданы речи и песни
На когда-то блатном языке.
Ах, Господь, я прочел твою книгу,
И недаром теперь мне дано
На рассвете доесть мамалыгу
И допить молодое вино.
1962
ЗАБЫТЫЕ ПОЭТЫ
Я читаю забытых поэтов.
Почему же забыты они?
Разве краски закатов, рассветов
Ярче пишутся в новые дни?
Разве строки составлены лучше
И пронзительней их череда?
Разве терпкость нежданных созвучий
Неизвестна была им тогда?
Было все: и восторг рифмованья,
И летучая живость письма,
И к живым, и к усопшим взыванья, -
Только не было, братцы, ума.
Я уйду вместе с ними, со всеми,
С кем в одном находился числе...
Говорят, нужен разум в эдеме,
Но нужнее - на грешной земле.
1963
ВИЛЬНЮССКОЕ ПОДВОРЬЕ
Ни вывесок не надо, ни фамилий.
Я все без всяких надписей пойму.
Мне камни говорят: "Они здесь жили,
И плачь о них не нужен никому".
И жили, оказалось, по соседству
С епископским готическим двором,
И даже с ключарем - святым Петром,
И были близки нищему шляхетству,
И пан Исус, в потертом кунтуше,
Порою плакал и об их душе.
Теперь их нет. В средневековом гетто
Курчавых нет и длинноносых нет.
И лишь в подворье университета,
Под аркой, где распластан скудный свет,
Где склад конторской мебели, - нежданно
Я вижу соплеменников моих,
Недвижных, но оставшихся в живых,
Изваянных Марию, Иоанна,
Иосифа... И слышит древний двор
Наш будничный, житейский разговор.
1963
У МОРЯ
Шумели волны под огнем маячным,
Я слушал их, и мне морской прибой
Казался однозвучным, однозначным:
Я молод был, я полон был собой.
Но вот теперь, иною сутью полный,
Опять стою у моря, и опять
Со мною разговаривают волны,
И я их начинаю понимать.
Есть волны-иволги и волны-прачки,
Есть волны-злыдни, волны-колдуны.
Заклятьями сменяются заплачки
И бранью - стон из гулкой глубины.
Есть волны белые и полукровки,
Чья робость вдруг становится дерзка,
Есть волны - круглобедрые торговки,
Торгующие кипенью с лотка.
Одни трепещут бегло и воздушно,
Другие - тугодумные умы...
Природа не бывает равнодушна,
Всегда ей нужно стать такой, как мы.
Природа - переводческая калька:
Мы подлинник, а копия она.
В былые дни была иною галька
И по-иному думала волна.
1965
ЕРЕВАНСКАЯ РОЗА
Ереванская роза
Мерным слогом воркует,
Гармонически плачет навзрыд.
Ереванская проза
Мастерит, и торгует,
И кричит, некрасиво кричит.
Ереванскую розу -
Вздох и целую фразу -
Понимаешь: настолько проста.
Ереванскую прозу
Понимаешь не сразу,
Потому, что во всем разлита -
В старике, прищемившем
Левантийские четки
Там, где брызги фонтана летят,
В малыше, устремившем
Свой пытливый и кроткий,
Умудренный страданием взгляд.
Будто знался он с теми,
Чья душа негасима,
Кто в далеком исчез далеке,
Будто где-то в эдеме
Он встречал серафима
С ереванской розой в руке.
1965
ВОЖАТЫЙ КАРАВАНА
Подражание Саади
Звонков заливистых тревога заныла слишком рано, -
Повремени еще немного, вожатый каравана!
Летит обугленное сердце за той, кто в паланкине,
А я кричу, и крик безумца - столп огненный в пустыне.
Из-за нее, из-за неверной, моя пылает рана, -
Останови своих верблюдов, вожатый каравана!
Ужель она не слышит зова? Не скажет мне ни слова?
А впрочем, если скажет слово, она обманет снова.
Зачем звенят звонки измены, звонки её обмана?
Останови своих верблюдов, вожатый каравана!
По-разному толкуют люди, о смерти рассуждая,
Про то, как с телом расстается душа, душа живая.
Мне толки слушать надоело, мой день затмился ночью!
Исход моей души из тела увидел я воочью!
Она и лживая - желанна, и разве это странно?
Останови своих верблюдов, вожатый каравана!
1966
СВИРЕЛЬ ПАСТУХА
В горах, где под покровом снега
Сокрыты, может быть, следы
Сюда приставшего ковчега,
Что врезался в гранит гряды,
Где, может быть, таят вершины
Гнездовье допотопных птиц, -
Есть электронные машины
И ускорители частиц.
А ниже, где окаменели
Преданья, где хребты молчат,
Пастух играет на свирели,
Как много тысяч лет назад.
Познавшие законы квантов
И с новым связанные днем,
Скажи, глазами ли гигантов
Теперь на мир смотреть начнем?
Напевом нежным и горячим
Потрясены верхи громад,
И мы с пастушьей дудкой плачем,
Как много тысяч лет назад.
1967
РАЗМЫШЛЕНИЯ О СПЛИТЕ
Печальны одичавшие оливы,
А пальмы, как паломники, безмолвны,
И медленно свои взметают волны
Далмации корсарские заливы.
В проулочках - дыханье океана,
Туристок ошалелых мини-юбки,
И реют благовещенья голубки
Над мавзолеем Диоклетиана.
Но так же, как на площади старинной,
Видны и в небе связи временные,
И спутников мы слышим позывные
Сквозь воркованье стаи голубиной.
Давно ли в памяти живет совместность
Костра - с открытьем, с подвигом - расстрела,
С немудрою лисой - лозы незрелой?
Давно ль со словом бьется бессловестность?
Давно ли римлянин грустил державно?
Давно ль пришли авары и хорваты?
Мы поняли - и опытом богаты,
И горечью, - что родились недавно.
Мы чудно молоды и простодушны.
Хотя былого страсти много значат, -
День человечества едва лишь начат,
А впереди синеет путь воздушный.
1968
РАЗМЫШЛЕНИЯ В САРАЕВЕ
Мечеть в Сараеве, где стрелки на часах
Магометанское показывают время,
Где птицы тюркские - в славянских голосах,
Где Бог обозначает племя,
Где ангелы грустят на разных небесах.
Улыбка юная монаха-босняка
И феска плоская печального сефарда.
Народы сдвинулись, как скалы и века,
И серафимский запах нарда
Волна Авзонии несет издалека.
Одежда, говоры, базары и дворы
Здесь дышат нацией, повсюду вавилоны,
Столпотворения последние костры.
Иль не един разноплеменный
Сей мир, и все его двуногие миры?
На узкой улице прочел я след ноги
Увековеченный, - и понял страшный принцип
Столетья нашего, я услыхал шаги
И выстрел твой, Гаврила Принцип,
Дошедшие до нас, до тундры и тайги.
Когда в эрцгерцога ты выстрел произвел,
Чернорубашечный поход на Рим насытил
Ты кровью собственной, раскол марксистских школ
Ты возвестил, ты предвосхитил
Рев мюнхенских пивных и сталинский глагол.
Тогда-то ожили понятие вождей,
Камлание жреца - предвиденья замена,
Я здесь в Сараеве, почувствовал больней,
Что мы вернулись в род, в колено,
Сменили стойбищем сообщество людей...
Всегда пугает ночь, особенно в чужом,
В нерусском городе. Какая в ней тревога!
Вот милицейские машины за углом,
Их много, даже слишком много,
И крики близятся, как равномерный гром.
Студенты-бунтари нестройный режут круг
Толпы на площади, но почему-то снова
К ней возвращаются. Не силу, а недуг
Мятежное рождает слово,
И одиноко мне, и горько стало вдруг.
1968
ОДЕССКИЙ ПЕРЕУЛОК
Акация, нежно желтея,
Касается старого дворика,
А там, в глубине, - галерея,
И прожитых лет одиссея
Еще не имеет историка.
Нам детство дается навеки,
Как мир, и завет, и поверие.
Я снова у дома, где греки,
Кляня почитателей Мекки,
В своей собирались гетерии.
Отсюда на родину плыли
И там возглавляли восстание,
А здесь нам иное сулили
Иные, пьянящие были,
Иных берегов очертания.
А здесь наши души сплетались,
А здесь оставались акации,
Платаны легко разрастались,
Восторженно листья братались,
Как часто братаются нации.
О кто, этих лет одиссея,
За нитью твоею последует?
Лишь море живет, не старея,
И время с триерой Тезея,
Все так же волнуясь, беседует.
1969
ПОДОБИЕ
И снова день, самовлюбленный спорщик,
Вскипает в суете сует,
И снова тень, как некий заговорщик,
Тревожно прячет зыбкий след,
Вновь над прудом склонился клен-картежник,
В воде двоится лист-валет...
Да постыдись ты наконец, художник,
С предметом сравнивать предмет!
Тому, кто помышляет о посеве,
В подобье надобности нет,
Как матери, носящей семя в чреве,
Не нужен первенца портрет.
1970
КОЧЕВОЙ ОГОНЬ
Четыре как будто столетья
В империи этой живем.
Нам веют ее междометья
Березкою и соловьем.
Носили сперва лапсердаки,
Держали на тракте корчму,
Кидались в атаки, в бараки,
Но все это нам ни к чему.
Мы тратили время без смысла
И там, где настаивал Нил,
Чтоб эллина речи и числа
Левит развивал и хранил,
И там, где испанскую розу
В молитву поэт облачал,
И там, где от храма Спинозу
Спесивый синклит отлучал.
Какая нам задана участь?
Где будет покой от погонь?
Иль мы - кочевая горючесть,
Бесплотный и вечный огонь?
Где заново мы сотворимся?
Куда мы направим шаги?
В светильниках чьих загоримся
И чьи утеплим очаги?
1973
КОМИССАР
Торжествовала власть, отбросив
И опрокинув Колчака.
И в Забайкалье стал Иосиф
Работать в органах Чека.
Он вызывал к себе семейских,
Допрашивал, и подлый страх
Внушал им холодок в еврейских,
Печально-бархатных глазах.
Входил он в души староверок
Предвестием господних кар,
Молодцеватый недомерок,
Длинноресничный комиссар.
Мольбы выслушивал устало,
Сжимая кулачок у рта.
Порой губкомовцев смущала
Его святая простота.
Каким-то попущеньем странным
Он выжил. И на склоне дней
В Сибирь приехал ветераном
На полстолетний юбилей.
В глазах - все той же грусти бархат,
И так же, обхватив сучок,
Туда, где свет в тайге распахнут,
Трясясь, глядит бурундучок.
1973
ВЕЧЕРЕЕТ
Темный дуб достигает лазури,
Но земля ему стала милей.
Как сонет, посвященный Лауре,
Он четырнадцать поднял ветвей.
Он ведет на заветном и звонком
Языке свой спокойный дневник:
"Был я утром сегодня ребенком,
Вечереет - и вот я старик".
1974
ВРЕМЯ
Разве не при мне кричал Исайя,
Что повергнут в гноище завет?
Не при мне ль, ахейцев потрясая,
Сказывал стихи слепой аэд?
Мы, от люльки двигаясь к могиле,
Думаем, что движется оно,
Но, живущие и те, кто жили, -
Все мы рядом. То, что есть Давно,
Что Сейчас и Завтра именуем, -
Не определяет ничего.
Смерть есть то, чего мы не минуем.
Время - то, что в памяти мертво.
И тому не раз я удивлялся,
Как Ничто мы делим на года;
Ангел в Апокалипсисе клялся,
Что исчезнет время навсегда.
1975
НА ТОКУ
На току - молотильщик у горной реки,
Остывает от зноя долина.
"Молотите, быки, молотите, быки!" -
Ударяя, свистит хворостина.
И молотят снопы два усталых быка,
Равнодушно шагая по кругу,
Пролетают года и проходят века,
Свой напев доверяя друг другу.
"Молотите, быки, молотите, быки!" -
Так мой праотец пел возле Нила.
Время старые царства втоптало в пески,
Только этот напев сохранило.
Изменилась одежда и говор толпы, -
Не меняется время-могильщик,
И все те же быки те же топчут снопы,
И поет на току молотильщик.
1977
* * *
Ты мысль о мысли или скорбь о скорби?
Ты в воздухе, в воде или в огне?
Ты в алтаре? У лопаря ли в торбе?
Иль вправду царствие Твое во мне?
Но где ж его границы и заставы?
Где начинаюсь я? Где Твой предел?
Ужель за рубежом Твоей державы
Я - кость и мясо, тело среди тел?
Не я ли, как и Ты, невидим взору?
Не я ль в Тебе живу, как Ты во мне?
Не я ль, озлясь, испепелил Гоморру
И говорил, пылая в купине?
1977
* * *
Огонь связующий и жаркий,
Молнии двужалый меч,
Скинию потрясший гром -
Превращаются в помарки,
В тускло тлеющую речь
Под беспомощным пером.
В телефоне спрятан сыщик,
И подслушивает он:
Может вслух я согрешу.
Я же только переписчик
Завещавшего закон:
Он слагает, я пишу.
1981
* * *
Жил в Москве, в полуподвале,
Знаменитейший поэт.
Иногда мы с ним гуляли:
Он - поэт, а я - сосед.
Вспоминал, мне в назиданье,
Эвариста Галуа,
И казалось: мирозданье
Задевает голова.
Говорил, что в "Ревизоре"
Есть особый гоголин.
В жгучем, чуть косящем взоре
Жил колдун и арлекин.
Фосфор - белый, как и имя, -
Мне мерцал в глазах его.
Люцифер смотрел такими
До паденья своего.
1989
АХМАТОВСКИЕ ЧТЕНИЯ В БОСТОНЕ
Здесь все в себе таит
Вкус океанской соли.
В иезуитской школе
Здесь памятник стоит
Игнатию Лойоле.
А та, что родилась
На даче у Фонтана
В моей Одессе, - Анна
Здесь подтверждает связь
Невы и океана.
Пять светлых, важных дней
Богослуженья мая,
Соль вечности вдыхая,
Мы говорим о ней,
О жительнице рая.
1989
ЯВЛЕНЬЕ В ГРУШЕВЕ
Украинская просодия
Подошла толпа к подножью
Неба Украины,
Увидала Матерь Божью
Над купой раины.
Всех с улыбкою живою
С печалью ласкает,
У нее над головою
Тонкий нимб сверкает.
В платье огненного цвета
Родная одета,
Вся она - источник света,
Вся - источник света.
Этот свет не свет известный
Утром, на закате,
А земной он и небесный
Вестник благодати.
Электричеством рожденный
Свет горит иначе,
Этот - жалостью зажженный,
Нежный и горячий.
Если жить с долготерпеньем,
Все горе минует,
И толпа себя с моленьем
Крестом знаменует.
И стоит поближе к Польше,
Крепко держит веру,
Удивляется все больше
Милиционеру.
Он сорвал с себя погоны,
Сбросил гимнастерку
И пошел, преображенный,
Взобрался на горку
И упал перед явленьем
Матери Божьей
С бессловесным тем моленьем,
Что всех слов дороже.
СПОКОЙНЫЙ ПРИЮТ
Полуночный пляж. Немного пловцов.
На торжище женское тело нагое.
Уехать скорей в обитель отцов,
Увидеть другое, увидеть другое:
Сады на холмах. Два камня седых.
Молчащая мельница Монтефиоре.
Внезапна заря, внезапна, как стих,
Родившийся с низменным разумом в споре.
Проснулся наш дом - Спокойный Приют,
И купол мечети блестит против окон.
Два облачка, слившись, сливаются в жгут,
Как будто хасида курчавится локон.
Созрел виноград. Тучнеют поля.
Овечек стригут - осыпается волос.
Цветы на земле, ждет песни земля,
И вот уже слышится горлицы голос.
ВЕЧЕР В ЛЫХНАХ
Повечерья абхазского
Помню тоненький звон,
И листвой осенен
Эвкалиптовый сон.
Помню воздуха ласковый
Виноградный настой
И луны молодой
Ноготок золотой.
Помню вешнюю раннюю
Соловьиную трель,
И губами апрель
Зажимает свирель.
Помню старцев собрание
Тонкостанных, седых,
Прозвенел и затих
Диоскуровский стих.
СОНЕТ
На волю вышло крепостное слово,
Воров и нищих утвердился быт,
Но не видать Желябова второго,
Генсек-Освободитель не убит.
Священствуют доносчик и развратник,
Но с грустью мудрой смотрит доброта
И рая многоопытный привратник
Пред грешниками не закрыл врата.
На стройке вавилонской башни спорят,
Но на полях безумия войны
Никто из них другого не поборет:
Любовью будут все побеждены.
Покуда зло не возродится снова,
Оно - основа царствия земного.
ЖУКОВСКИЙ
Какой тяжелый мрак, он давит, как чугунный,
И звездочки тяжка сургучная печать,
И странно говорит стихом Жуковский юный:
"С каким весельем я буду умирать".
Завидую ему: знал, что и за могилой
Он снова будет жить среди верховных сил,
Где собеседники - то ангел шестикрылый,
То маленькая та, которую любил.
Там слава не нужна, там нет садов Белева,
Там петербургские не блещут острова,
Но Пушкина и там пророчествует слово
И тень ученика убитого жива.
***
Я никогда не видел правду жизни,
А правду смерти видел на войне.
Тогда-то и открылось мне впервые
Незримое в том зримом, в чем живые
Мнят истину, бесспорную вполне.
А что это такое - правда смерти?
Лежит солдат, лежит без головы,
Но все же вечность - в нем, он существует,
Его душа волнуется, волнует
И небо, и меня, и тень травы.
1985
СОБОР
Не в зеленом уборе
Вижу землю мою
А в зеленом соборе
Я молюсь и пою
И ведь не апостол,
И зовет не левит,-
Сам внутри себя создал
То, чем жить надлежит.
Ум и сердце очистив
Он сует и нытья,
Слышу проповедь листьев
И псалом соловья.
Я в зеленом соборе
Узнаю, что опять
Губит Черное море
Фараонову рать;
Что зажав свой пастуший
Посох в смуглой руке,
Вновь идет, как по суше,
Человек по реке.
Домотканой рубахи
Чуть намокли края,
В чудном трепете птахи,
Воды, ветви и я.
1986
***
Когда мы заново родились,
Со срама прячась на кусты,
Не наготы мы устыдились,
А нашей мнимой красоты,
А нашего лжепониманья,
Что каждому сужден черед.
Но смерть есть только вид познанья,
Тот, кто родился, не умрет.
И вельзевуловы солдаты
Не побеждают никогда
Молящихся: мы виноваты,
Вкусивши счастия стыда.
1987
ТЕХНИК-ИНТЕНДАНТ
1
Удивительно белый хлеб в Краснодаре,
Он не только белый, он легкий и свежий!
На колхозном базаре всего так много,
Что тебе ни к чему талоны коменданта:
Адыгейские ряженки и сыры,
Сухофрукты в сапетках, в бутылях вино
Местной давки - дешевое, озорное
И чуть мутное, цвета казачьей сабли.
На столах оцинкованных - светлое сало.
И гусиные потроха, и арбузы,
Что хозяйки зимой замочили к весне,
К нашей первой военной весне.
Ты счастливчик, техник-интендант, счастливчик!
Молодой, война прогнала все болезни,
Впереди, - кто знает, что случится впереди,
Как певал твой отец.
Ты побрился утром перед зеркальцем в грузовике,
В боковом кармане запыленной венгерки
Куча денег: дивизионный начфин
Выдал за четыре месяца сразу.
Какой же ты ловкий, - ты удачливый, умный,
И ты не убит, и умеешь обращаться с начальством,
И как тебя красит степной, черно-красный загар!
Пять полуторок ты раздобыл для дивизии,
Раздобыл за три дня, - и неделя в запасе.
Гуляй!
Документы в порядке, в Краснодаре весна,
Возле мазанки, синей по здешним обычаям,
Где живут какие-то родичи Помазана,
Пять полуторок смотрят друг другу в затылок,
И все они новые, и все защитного цвета,
И густо блестят неровно положенной краской,
И вызывают почтенье к хозяевам дома.
А старенький наш грузовик, побуревший от пыли,
Помятый войною осколок степи,
Стоит во дворе под широким каштаном.
На зеленых бушлатах в кузове спят шофера,
Когда возвращаются на рассвете от женщин,
А вы с Помазаном на веранде лежите, как боги,
На простынях хозяйских.
Ты пьян от вина, от вкусной базарной еды,
От весны, от ожиданья чего-то чудесного,
От того, что ты в городе, где есть вино и бульвары,
Где нет под тобой - седла, пред тобой - врага,
Над тобой - начальника, нет ковыля и полыни.
Вот сейчас
Ты задумчиво спрыгнул с открытой площадки трамвая,
Постоял и от нечего делать
Вошел в магазин, где на полках - книги, тетради
Из оберточной, серой бумаги, линейки, пеналы.
Грязно-седая, с накрашенными губами продавщица
Встречает отказом: - Домино и карты - по заявкам! -
А ты несыто, разочарованно смотришь на книги,
И остро вдруг вспоминаешь, что ты - филолог,
И неизвестно зачем покупаешь польско-русский словарь.
- Вы интересуетесь разговаривать на польском? -
У того, кто спрашивает, нерусский акцент
И пиджак нерусского покроя.
Загорелая лысина круто нисходит на брови,
Тяжелые, черные, как у владык ассирийских.
В запавших глазах - местечковое пламя смятенья,
Горбатый нос облупился, щеки небриты,
Он обдает тебя смешанным запахом кожи,
Конского пота, вина, чеснока и навоза.
Ты выходишь на улицу вместе с новым знакомым.
В Польше он был адвокатом, теперь он сторож
В пригородном совхозе, вон там, за рекою.
Он так тебе рад! Он учился в Варшаве и в Вене,
Был коммунистом, был в Поалей-Ционе,
Теперь увлечен толстовством.
Жестикулируя, самозабвенно картавя
(Давно ты заметил, что каждый картавит по-своему),
Путая все диалекты, в ухо кричит имена -
Каутский, Ганди, Бем-Баверк, и Фрейд, и Бергсон.
Подозрительно откровенный,
Он потрясен алогизмом чужого режима,
Жестоким его палаческим простодушьем.
В нашем воистину сильном, державном вожде
Странны черты вождя негритянского племени:
Слабость, свирепость, боязнь и лживость актера.
Странно и то, что Государство, ликуя,
Провозглашает своего человека
Доблестным, добрым, умным, сильным, красивым,
А между тем в учреждениях Государства,
Даже в таких безобидных, как парк культуры,
Продовольственный магазин или почта,
Смотрят на вас как на вора и дурачка
С тысячью мелких пороков...
Твой собеседник взволнован встречей с тобой,
Жаркой возможностью выговориться: так долго
Вел он только с самим собой диалог, -
Но для тебя страшней, чем немецкие танки,
Эти запавшие, с огнем Исайи, глаза,
Эти безумные речи, это знакомство
С ним, интернированным,
И резко, с внезапностью низкой, ты покидаешь его
Посреди весенней толпы, и он поражен
Новой бессмыслицей, чуждым ему алогизмом.
Но так как ты не только труслив и разумен,
Но так как ты человек, то на углу
Ты оборачиваешься и чувствуешь сам,
Что у тебя в глазах мольба о прощеньи,
И он, опавший листок европейского леса,
Тотальным вихрем тридцать девятого года
Занесенный в кубанский совхоз,
Он тоже стоит и без злобы глядит на тебя,
Хотя и насупил свои ассирийские брови.
И вдруг тебе не свойственным провидящим взором,
Быть может, заимствованным
У того человека с глазами Исайи,
Видишь ты лето, грядущее, близкое лето.
Вашей дивизии разрозненные отряды,
Кто на конях, кто пешком, потеряв друг друга,
Мечутся между Сальском и Армавиром.
Черная степь. Лунный серп висит над бахчами,
И кажется, будто на нем - капельки крови.
Все взбудоражены, заснуть в эту ночь не хотят
Ящерицы и цикады, листья и птицы,
И говорят, говорят о войне людей,
Но сами люди молчат, люди - и лошади.
Где-то вдали мелькают какие-то пули, -
Иль то огоньки цигарок? Падучие звезды?
Конников скудную горсть возглавляет калмык -
Толстый от старости кривоногий полковник
С глиняным гладким лицом,
Добрый вояка, герой гражданской войны.
Все ему надоело: безостановочный драп,
Ночи без сна, невозможность сойтись в рукопашной
С колдовским могуществом немцев, длинная служба
С медленным ядом обид, и Курц, комиссар,
Эрудированный товарищ, но жуткий стукач...
- Пан офицер! Панове! Куда вы? Тут немцы! -
Кричит верховой, внезапно возникший из тьмы
И лунным серпом отрезанный от нее.
Он босиком, в ватных штанах и в майке,
Лошадь под ним без седла, в руке - ремешок.
В мире, где головы
Прикрыты военной мощью пропотевших пилоток,
Лысина его - как обнаженное бессилье.
"Пан офицер!" - передразнивает полковник,
И голос его обретает хриплую властность.
- Рубайте его, это немец! - Полковник не знает,
Что снова чумным дыханьем тотального вихря
Подхватило твоего знакомца из Краснодара
Вместе с его совхозом, с его смятеньем,
Но многоопытный Курц разобрался, к счастью,
И чуточку нервно шутит: - Если бы немцы были такими!
Это же наш, бердичевский!
Скоро ль конец?
Долго ли будет метаться в южной степи
С овцами-рамбулье адвокат из Варшавы?
Схватят его, превратят в золу?
Или ему иная назначена гибель?
Конников горстка встретится ль с горсткой другой?
Старый калмык, полковник с глиняным ликом божка,
Четверть столеться прослуживший в строю,
Бывший фельфебелем еще при Керенском, -
Что он, полковник, смыслит в этой войне?
Будет он храбро, хитро, умело сражаться
И непременно вырвется из окруженья,
Но для чего?
Чтобы в ночь под новый, сорок четвертый год
Весь его древний народ выселен был из степи?
Техник-интендант, ах, техник-интендант,
Ничего-то еще ты не понял, ничего ты в мире не видел,
Кроме себя самого!
2
Ты садишься на скамейке в тенистом сквере -
И весьма неудачно: по этой аллее
Все время выходят из штаба фронта
Большие начальники, а у них за спиной -
Позорное, быстрое бегство из Крыма,
Поэтому они особенно жизнелюбивы,
Щеголеваты и деловито-важны.
К тому же тебя немного смущают
Увенчанные шестимесячной завивкой
Разбитные сержанты-девахи в платьях,
Сшитых в генеральских пошивочных.
- Здорово, техник-интендант, загораешь?
До вас обращаюсь, братья и сестры мои!
Ты поднимешь голову и видишь Заднепрука -
Сорокалетнего старшего лейтенанта,
Который в твоей кавалерийской дивизии
Давно болтается без назначенья.
Коричневые щеки, живые, острые глазки,
Вывороченная, от старого раненья, верхняя губа,
Жесткие, под бобрик стриженные волосы,
Посыпанные серой солью соликамского лагеря,
Плечи - как печь, облитые голубой венгеркой,
На колоколе-груди - единственная награда:
Новенькая медаль "ХХ лет РККА".
- Здесь, в городу, одна работа:
Укладка дыма, трамбовка воздуха.
Ты в командировке? Само собой! -
Отвечает он за тебя и садится рядом.
Слова из его изуродованного рта
Выскакивают, как пули, с присвистом резким.
- Был я на парткомиссии фронта -
Восстановили. Честь и совесть эпохи.
Думаешь, просто? С главным добился беседы,
Он меня сразу вспомнил, по Первой Конной.
"Сам, говорит, ожидал, что башку мне снимут
Или отправят в последний рейд, как тебя,
Чистить подковы медведям.
Сталин великий, бывало, покличет меня и Оку, -
Учти - маршала и генерал-полковника, -
Мы перед ним вдвоем поем и танцуем:
Хоть не артисты, а все же верные люди,
Но в голове, понимаешь, другие танцы...
Баба есть? Ничего, заведешь медицинскую.
Ты поезжай, получишь майора и полк!"
Ехать-то надо, но пару деньков отдохну:
Личной жизни совершенно не имею.
Слушай, дай мне пятьсот рублей!
И вы расстаетесь, еще не зная,
Что будете скоро нужны друг другу,
И ты, счастливый блаженным счастьем безделья
И чувством, что всю неделю никому не подвластен,
Спускаешься по улице, вечерней, весенней,
Безо всякой цели, мимо лодочной станции,
К печально ревущей Кубани.
Кажется, будто под нею кузнечный горн,
Так шумно она бурлит.
Кажется, будто вся земля - ее кровник,
Так она грозно и яростно рвется на берег.
Ты смотришь с обрыва, - и река тебя кружит, как время,
А время бежит, как бешеная река,
Не поймешь по верховьям, каковы низины.
Ты еще здесь, где весна, а время твое - впереди,
Время твое в степи, в июльской степи,
Окруженной врагом.
3
Что же ты видишь на дне времени бурной реки?
Что же ты видишь из щелей НП,
Куда ты направлен начальником штаба?
Займище, донские луга,
Лес на бугре, полосу воды,
Из которой, как пьяные, вылезают деревья,
А рядом с ними - трехмесячный жеребенок
Выходит, будто на цыпочках,
Прижимая мордочку к бабкам...
В окопе, к сыпучей стене,
Приколот бурьяном свежий лозунг:
"Немец не пройдет через Дон!"
На другом берегу с утра взрываются бомбы,
А по ночам вспыхивают ракеты.
Черные от пыли худые люди
Трудно идут, будто работают,
За плечами скарб: шахтеры из города Шахты.
У переправы - столпотворенье,
Великое переселение жителей,
Великая перекочевка скота,
Великий драп вооруженных военных,
Все хотят попасть на паром,
Который в руках нашей скромной дивизии,
Все бегут.
Какой-то лейтенант забрел в сарай
И начал стрелять из парабеллума в воздух.
Проверили документы - все в порядке,
Он помпотех артдивизиона,
Он потерял свою часть.
Говорит, застенчиво улыбаясь:
- Иду из Миллерово на Сталинград.
- Почему стреляли? - Та-ак!
Утро, донское рассеянное утро.
Ветер с востока, из калмыцкой степи,
Веет песком - зыбучим жильем ковыля,
Горько-соленой землей, зноем, древностью жизни,
Теплым кизячным дымом, кумысным хмелем.
Слышится в нем и рев скота четырех родов,
И голоса набегов, кочевий, становий.
А западный ветер
Нежен и мягок, он летит из большого мира,
Изнеженного услугами цивилизации,
Он обрывается торопливо и больно,
Словно свисток маневрового паровоза.
Техник-интендант, ах, техник-интендант,
Знаешь ли ты теперь, как начинается
Кавалерийской дивизии дикое бегство?
На берегу, в вишневых садах, стреляют,
В штабе, в политотделе, как в сельсовете,
Сонно звенят, не веря в себя, телефоны.
Лошади у коновязи казачьей
С доброй насмешкой смотрят в раскрытые окна
На писарей, на развешенные листы
Нашей наглядной агитации...
Рано смеетесь, военные кони, рано смеетесь!
Тихо и пыльно, и дня долгота горяча.
Вот командир химического эскадрона
Самостоятельно учится конному делу.
Озабоченно бредет редактор газеты:
Ему обещаны хромовые сапоги.
Машина редакции, крытая черным брезентом,
Стоит на границе хутора и степи,
В самом тылу сражающейся дивизии,
А степь, животно живущая степь,
Выгорающей травой, окаменевшими лужами,
Казачками, с виду так безмятежно
Стирающими в реке срамное белье, -
А эта река и есть передовая, -
Степь вливается в небо, как в тело душа:
Грубость жизни и прелесть жизни.
- Танки! Танки! Мы в окружении! -
Кричит, ниоткуда возникнув, конник
И пропадает.
И там, на востоке, где степь вливается в небо,
Неожиданно, как в открытом море подводные лодки,
Появляются темные, почти недвижные чудища.
И тогда срывается с места, бежит земля,
И то, что было ее составными частями, -
Дома, сараи, посевы, луга, сады, -
Сливается в единое, вращающееся целое,
И дивизия тоже бежит, срывается с места,
Но то, что казалось единым целым,
То, что существовало, подчиняясь законам,
Как бы похожим на закон всемирного тяготения,
Распадается на составные части.
Нет эскадронов, полков, штабов, командных пунктов,
Нет командиров, нет комиссаров, нет Государства,
Исчезает солдат, и рождается житель,
И житель бежит, чтобы жить.
И самый жестокий, находчивый, смелый начальник
Уже не способен остановить бегущих,
Потому что в это мгновение, полное ужаса
И какой-то хитро-безумной надежды,
Уже не солдаты скачут верхом, а жители.
Это видно, прежде всего, потому,
Что всадники мчатся на все четыре стороны света,
Кто от немца, кто к немцу.
Это видно и потому, что меж ними
Бегут, задыхаясь в душной пыли,
Конники без лошадей и лошади без верховых.
Это видно, прежде всего, потому,
Что боится всех больше тот, кого все боялись:
Оказалось, что особист Обносов,
Капитан двухсаженного роста с широким лицом,
Все черты которого сгруппированы в центре,
Оставляя неизведанное пространство белого мяса,
Оказалось, что страшный особист Обносов
Обладает бабьим, рыхлым телосложеньем
И чуть ли не по-бабьи плачет над сейфом,
В котором хранится величайшая ценность державы:
Доносы агентов на дивизионные кадры,
Ибо кадры, как учит нас вождь, решают все.
4
- За Родину! За Сталина! -
Это навстречу бронемашинам ринулся в степь
Командир обескровленного эскадрона,
Стоявшего насмерть в вишневых садах.
Ты вспомнил его: Церен Пюрбеев,
Гордость политработников, образцовый кавалерист,
У которого самое смуглое в дивизии лицо,
У которого самые белые зубы и подворотнички,
У которого под пленкой загара
Круглятся скулы и движутся желваки.
Маленький, в твердой бурке, он ладно сидит верхом,
Хотя у него неуклюжей формы
Противотанковое ружье.
Он стреляет в бортовую часть бронемашин.
Ему стыдно за нас, за себя, за свое племя,
За то материнское молоко,
Которое он пил из потной груди,
Он хочет верить, что поднимет бойцов,
Но все бегут, бегут.
И только ты как зачарованный смотришь, ты видишь:
Голова Пюрбеева в желтой пилотке
Отскакивает от черной бурки,
Лошадь вздрагивает, а бурка
Еще продолжает сидеть в седле...
Время! Что ты есть - мгновение или вечность?
Племя! Что ты есть - целое или часть?
Грамотная его сестра в это утро
Читает отцу в улусной кибитке
Полученный от Церена треугольник.
Безнадежно больной чабан с выщипанной бородкой
Кивает в лад
Учтиво, хорошо составленным словам сына,
А голова сына катится по донской траве.
Настанет ночь под новый, сорок четвертый год.
Его сестру, и весь улус, и все калмыцкое племя
Увезут на машинах, а потом в теплушках в Сибирь.
Но разве может жить без него степная трава,
Но разве может жить на земле человечество,
Если оно не досчитается хотя бы одного,
Даже самого малого племени?
Но что ты об этом знаешь, техник-интендант?
Ты недвижен, а время уносит тебя, как река.
Ты останешься жить, ты будешь стоять,
Не так, как теперь, в безумии бегства,
А в напряженном деловом ожидании,
Сырым, грязным, зимним утром
На сгоревшей станции под Сталинградом.
Ты увидишь непонятный состав, конвойных.
Из узкого, тюремного окна теплушки,
Остановившейся против крана с кипятком,
На тебя посмотрят косого разреза глаза,
Цвета подточенной напильником стали.
Такими глазами смотрят породистые кони,
Когда их в трехтонках, за ненадобностью,
Увозят на мясокомбинат,
Такими глазами смотрит сама печаль земли,
Бесконечная, как время
Или как степь.
Быть может, это смотрит сестра Церена,
Образованная Нина Пюрбеева,
Всегда аккуратная учительница,
Такая длиннокосая и такая тоненькая,
С твердыми понятиями о любви,
О синтаксисе, о культурности.
В ее чемодане, -
А им разрешили взять
По одному чемодану на человека -
Справка о геройской звезде
Посмертно награжденного брата,
Книга народного, буддийского эпоса,
Иллюстрированная знаменитым русским художником,
Кое-что из белья и одежды,
Пачка плиточного чая
И ни кусочка хлеба, чтобы обмануть голодный желудок,
Ни травинки, ни суслика,
А бывало,
Покойные родители и суслика бросали в казан.
В той же самой теплушке -
Круглая, крепкая, с налитыми ягодицами -
Золотозубая Тегряш Бимбаева,
Еще недавно видный профсоюзный деятель,
Мать четырех детей и жена предателя,
Полицая, удравшего вместе с немцами.
Она-то понимала, что ее непременно вышлют,
Она-то к этому заранее подготовилась,
В ее пяти чемоданах полно союзнических консервов,
Есть колбаса, есть концентраты.
От всего сердца
Она предлагает одну банку своей подруге,
Она предлагает одну банку сестре героя,
Но та не берет.
- Бери! Бери! - кричат старухи, -
Мы же одного племени, одной крови! -
Но та не берет.
- Бери! Бери! - кричат плоскогрудые молодые женщины, -
Разве она отвечает за мужа?
Что же ты стоишь, техник-интендант?
(Впрочем, ты уже будешь тогда капитаном.)
Видишь ты эту теплушку?
Слышишь ты эти крики?
Останови состав с высланным племенем:
Поголовная смерть одного, даже малого племени,
Есть бесславный конец всего человечества!
Останови состав, останови!
Иначе - ты виноват, ты, ты, ты виноват!
- Алё! Ты сказился? Хочешь к немцу попасть?
Только тебя он и ждал!
А ну, залезай в машину, вот в эту! -
С присвистом, сверху, с коня,
Среди вращающейся травы и всеобщего бегства,
Приказывает тебе майор Заднепрук,
Чей полк рассыпался, как песок,
Степной песок.
И вот уже ты в машине редакции
И стукаешься козырьком о рычаг "американки".
Наборщики, пожилые солдаты,
Придерживают подпрыгивающие в кассе буквы.
Оказывается, водитель машины - Помазан.
Машина тоже пускается в бегство,
И в оконце, прорезанном в черном брезенте,
На мгновенье возникает скачущий Заднепрук,
По-командирски размахивающий свободной рукою,
А в ложбинке под красноталом -
Безропотно заснувший последним сном
Трехмесячный жеребенок: наверно, тот самый,
Что на заре выходил на цыпочках из Дона.
5
Помазан об этом еще ничего не знает,
Он еще с тобою в командировке,
Он еще рядом храпит на веранде,
В доме у каких-то своих родичей,
Еще, как уголь, черна весенняя ночь,
Еще ты усмехаешься,
Вспоминая, как давеча сказал Заднепрук:
"Личной жизни совершенно не имею",
Еще ты надеешься
На приятное приключение в Краснодаре,
А перед тобой уже начинает светиться
Измученное, молодое лицо,
Ставшее прекрасным от боли разлуки,
Запретные слезы в длинных глазах,
Волосы до плеч, дрожащие руки
И глупые, вечные слова...
Это было в конце обманного марта,
Когда в тяжелом от влаги и холода воздухе
Внезапно рождаются дуновенья
Отчаянного, по-молодому резкого тепла,
Когда в широких, как озера, лужах
Отражаются, подобные майе индусов,
Призрачные небесные чертоги,
Сработанные из червонного золота степных марев.
Только что заново сформировавшись
После одного из зимних рейдов, -
У конников, как известно, мотыльковая жизнь, -
Ваша дивизия,
Чем-то напоминая племя в пору перекочевки,
Снова двинулась всем хозяйством
Поближе к огню войны.
Ты с квартирьерами был отправлен вперед.
В станице, где приказано было отдохнуть
Людскому и конному составу
(А сколько дней - об этом знало начальство),
Как всегда умело выбраны были дома:
В школе разместили штаб и политотдел,
Дом директора школы,
Женщины содержательной, чистоплотной,
В очках и серьгах с подвесками,
Предназначен был комиссару Курцу,
Дом председателя колхоза, уютный дом,
Полный солений, варений и настоек, -
Вашему командиру-полковнику,
Особиста Обносова поместили
В доме партийного секретаря,
Начальнику штаба,
От которого зависит все на свете
(На том и на этом),
Отвели помещение у докторши...
А ты, верхом на кобылке Бирюзе,
Медленно, как охотник, двигаясь по станичному порядку,
Увидел в окошке лицо,
Которое ты не можешь забыть,
Но разве ты знал тогда, что его не забудешь?
Когда ты привязал Бирюзу к коновязи,
Когда открыл тебе двери шестилетний Сашка,
Светлоголовый, в бязевой рубашке навыпуск,
Когда ты вошел в давно нетопленное, чистое зало,
Когда ты увидел молодое, смуглое, немного цыганское лицо,
Когда ты увидел эти длинные, черные глаза,
Блестящие от ожидания и стыда,
От уверенности и смятения,
Когда ты впервые услышал голос
Робкий, смеющийся, дерзкий и грустный:
- Может, вам будет у нас нехорошо?
Думал ли ты, что этот голос, эти глаза
Навсегда останутся в твоей душе?
В те счастливые дни
Ты хотел смотреть на нее свысока,
Потому что ночью она пришла к тебе сама,
Потому что шептала тебе словечки
Вроде "сладкий" или "желанный",
Или: "Лучше бы вы сюда не приезжали".
Вы запали мне в сердце".
Или говорила о муже-механике,
От которого давно не было писем из армии:
"Он статный, здоровый и, когда трезвый, так сносный,
Только перед вами двумя я виноватая,
Перед ним и перед тобой", -
Ты хотел ее презирать и не мог,
Потому что к тебе, глупому технику-интенданту,
Пришла, - да что там пришла! - снизошла любовь.
И когда, в конце недели,
Вы покидали эту степную станицу
И ты уже сидел перед ее домом верхом,
А она, не стыдясь соседок и военных,
Что-то кричала, как потерянная,
И то гладила, то целовала твою руку,
Неумело державшую плетеный чембур,
А ее Сашутка почему-то угрюмо плакал, -
С каким облегчением ты уезжал оттуда!
6
Но постепенно эта беспечная легкость
В твоей душе
Сделалась тяжестью, и светлой, и нищей.
Помнишь девятое утро вашего бегства?
Огненно-красный туман вставал над прудом,
И вы, притихнув, на него смотрели
Из погреба разрушенного дома.
"Выходом" в этих краях называется погреб,
Но вы не видели выхода.
Еще вчера вас было полтысячи, что ли,
А в утро осталось двадцать четыре...
Недалеко от станции Палагиада
Вам, вчера пятистам, преградил дорогу
Заградотряд: наконец-то какая-то власть!
"Хватит драпать, пора занять оборону!" -
И засчитали вам Сталина новый приказ:
Кругом казачья Вандея,
Идейно зараженная местность,
Деморализация армий Южного фронта,
Нужны суровые меры, штрафные роты,
Поведение ваше можно искупить только кровью...
Полковник, даже в беде не похудевший,
Приободрился: "Займем оборону".
Мгновенный бой, - "кулаками против танков",
Как выразился редактор (вчера он погиб), -
И снова развеяло вас в разные стороны,
А к вам занесло двоих из заградотряда, -
Вместе, значит, вам драпать, -
И вы повторяете снова: - Где эскадроны?
Где полковник? Где комиссар? Где штаб?
Где ваши кони, тачанки, грузовики?
Как оказались вы в этом погребе -
Восемнадцать бойцов, три сержанта и три офицера:
Ты, майор Заднепрук и капитан Обносов -
Не призрак ли? - со своим драгоценным сейфом...
Смутно вспоминался вчерашний бой, -
Смутно, потому что нельзя было понять:
Что же вы обороняли, заняв оборону,
Если немцы - слева и справа, позади и впереди?
Вы все легли в чужие, свежие окопы, -
И строевые, и шоферня, и штабные, -
Все по команде стреляли,
Все, кроме Обносова и его коновода,
Сидевших в тачанке в дальней лощине
И оберегавших сейф.
И как нельзя было понять,
Для чего взлетел в воздух красавец дуб,
На котором висели провода,
Так нельзя было понять,
В какую сторону вам нужно идти сейчас,
Еще вчера вы были бегущей, но военной частью,
А теперь вы стали частью ветра и пыли.
Но пусть вам чудится, что за прудом
Команда ведется уже не по-русски, -
Здесь, около вас,
По-прежнему по-русски разговаривают хлеба,
Умоляя о жатве,
По-прежнему, как в русской деревенской кузне,
Темно, и дымно, и красно в закатном небе.
И вы дождались ночи и пошли,
И пошли правильно: к своим.
Но почему же ты начал искать своих
Только с того дня,
Как вторглись в страну чужие?
Так непомерна была захваченная земля,
Что в первые дни разгрома
Не хватало не нее немецких солдат,
И были станицы, хутора без властей.
В самом деле, чудо из чудес:
Земля без властей, поля без властей,
Без немецких и наших,
Население без властей,
Ночи - пусть две или три - без властей,
А по утрам, просыпаясь,
Листья, казалось, трепетали в росе:
"Нет властей! Нет властей!"
Вы спите только днем - в сарае, в хлеву, в кукурузе.
А вечером один из вас
Вынужден спрашивать у станичника:
- Наши давно ушли?
- А кто это ваши?
- Красная армия.
- Так то не наши, а ваши.
Тогда, поумнев, уточняете по-иному:
- Наши - это русские.
- Так то не наши.
- А вы разве не русские?
- Не. Мы казаки. А скажите, товарищ, -
(А губы язвят, а в глазах - все, что зовется жизнью), -
Может, вы из жидов?
И вот что странно: именно тогда,
Когда ты увидел эту землю без власти,
Именно тогда,
Когда ты ее видел только по ночам,
Только по беззвездным, страшным, первобытным ночам,
Именно тогда,
Когда многолетняя покорность людей
Грозно сменилась темной враждебностью, -
Именно тогда ты впервые почувствовал,
Что эта земля - Россия,
И что ты - Россия,
И что ты без России - ничто,
И какое-то безумное, хмельное, обреченное на гибель,
Обрученное со смертью счастье свободы
Проникало в твое существо,
Становилось твоим существом,
И тебе хотелось от этого нового счастья плакать,
И целовать неласковую казачью землю, -
А уж до чего она была к нам неласкова!
7
- Есть информация, товарищи командиры, -
Сказал Обносов тебе и Заднепруку,
А дело было в шалашике, и перед вами
Уже не донская текла, а моздокская степь,
И заднепрук не мог бы ответить,
Для чего это он бережет ненужную, донскую,
Исчерпанную вашим бегством семиверстку.
- Есть информация, товарищи командиры:
Помазан вчера сжег свой партийный билет.
Это видел собственными глазами
Сержант Ларичев из триста тринадцатого,
Наблюдавший за ним по моему указанию:
Был сигнал.
Предлагаю: ночью созвать отряд,
Вам, товарищ майор, осветить обстановку
И расстрелять Помазана перед строем.
- Слушай, Обносов, - лениво сказал Заднепрук,
С присвистом воздвигая в три яруса брань, -
Потом разберемся. Дай выйдем к своим.
Надоел ты, Обносов. Надоел. Ей-богу, надоел.
А нужен ты армии, чего скрывать,
Как седлу переменный ток.
- Что вы такое говорите, - вскричал Обносов
И онемел, и лишь губы дрожали,
И оживали бледно-голубые глаза -
Кукольные стекляшки базарной выделки,
И его широкое, белое, как тесто, лицо
Впервые - или тебе так показалось? -
Исказилось разумной, человеческой болью.
- Седлу - переменный ток... Что вы без меня?
Трусы, изменники Родины, дезертиры.
А вы, наш командир? "За недостатком улик", -
А все же была пятьдесят восьмая статья,
Пункт одиннадцать, кажется?
Окружение? Не случайно!
А в моем-то сейфе - знамя дивизии,
Круглая печать, товарищ майор.
Со мной вы кто? Военная часть.
А кто без меня? Горько слушать,
Не заслужил, товарищ майор.
Говорю вам не как командиру отряда,
А как коммунист коммунисту.
- Не паникуй, Обносов, - сказал Заднепрук,
Сказал негромко, миролюбиво,
Но ты заметил, что и его можно смутить.
- Политически я отстал за четыре года,
Да и частота речи у меня слаба.
Не расстраивайся, Помазана расстреляем. -
А когда Обносов покинул шалашик,
В котором вы прятались от чужеземцев,
Острыми глазками впился в тебя Заднепрук:
- Слушай, тебе Помазан - дружок?
Вроде вы ездили вместе в тот, в Краснодар?
Ты с ним потолкуй, понял?
И ты потолковал с Помазаном.
Ты ему все рассказал и сказал: - Беги, -
Грязные, обовшивевшие,
Вы лежали рядом в зеленой кукурузе,
Поднявшей над вами листья-булаты.
Сверху припекало раннее солнце,
А голодному брюху было мокро от земли.
И ты узнал,
Что Помазан - не Помазан, а Терешко.
Что их семья - семиреченские хохлы,
Что отец у них был экоономически сильный,
Вот и выслали их в тридцатом году,
Как класс,
И поселили на конечной станции
Одноколейной степной ветки,
На станции Дивное, - не знаешь?
Отсюда недалеко.
В этих безводных, суховейных местах
Так были названы все населенные пункты:
Дивное, Приютное, Изобильное, -
И повсюду комендатура.
Из Петровского один раз в день
Поезд подкатывался к платформе,
Как змея к воротам концентрационного рая,
Но с добрым шипением пара.
И все, -
А между ними и он, тринадцатилетний,
С запаршивевшей головой и выпученным животом, -
Кто с какою посудой
Бежали к паровозу, к вагонам, чтобы набрать воды,
А из самого хорошего вагона
Капала самая плохая вода,
Но пили и ту, сортирную воду.
Умерли мать, и братик, и две сестры.
И так же, как ты сейчас Помазану,
Отец сказал ему: "Беги,
Беги, сынок, пока не подох". -
И он убежал, убежал далеко.
А когда овладел профессией,
И зарегистрировался с одной официанткой,
И принял ее фамилию,
И бросил, конечно, жену,
Он подался ближе к степным местам,
Устроился шофером в Сарепте,
Давал газ.
Там его и в партию приняли:
Шутка ли, непьющий шофер!
А к тому же - безответный, старательный,
Техническая голова,
А если и делал левые ездки,
То делился с диспетчером без скандалов,
По-хозяйственному...
А когда уже из дивизии
Отправили вас за машинами в Краснодар,
Он привел тебя и дружков-водителей,
Не куда-нибудь, а в дом своего отца,
Женатого теперь на худой, высокой баптистке,
Тихой, как тень,
Тоже когда-то высланной, тоже из Дивного.
И новые дети родились у отца,
В новом, чужом для Помазана доме,
И отец работает кладовщиком
На складе торга, - соображаешь?
И опять он экономически сильный.
Но ты не видел, когда спал на веранде,
Как ночью он будил Помазана,
Седой, но все еще, как парубок, чернобровый,
Ставил на стол четверть первача
И пьяный, - сын-то не пил, - просил и плакал шепотом:
"Пей, сыночек мой Степа,
Приехал все-таки к старому батьке в гости", -
А Степой звали того, умершего братика.
...Вечером случилось вот что:
Один из бойцов подполз к кошаре
(А ползал, черт, с километр, не меньше!)
И выкрал овцу.
Да какое - выкрал, кто их теперь стерег!
Вы обрадовались и - была не была -
Разожгли небольшой костер.
Как хорошо было свежее мясо
Заедать арбузом, сорванным на бахче!
Во время этого пира
Ты шепнул Заднепруку: - Порядок, -
А Заднепрук тебе сказал: - Дурак, -
И кончиком сабли
Поднес ко рту кусок мяса,
И ты понял, что Обносов за тобою следит.
Ночью вы пошли на восток.
А где он, восток, в ночной степи,
На плоской окраине материка,
Куда нахлынули тьмы тём
Чужих солдат и своих бед, -
Об этом знал один Заднепрук.
Издалека долетал собачий лай
И казался не очень опасным.
Из более далекого далека долетали
Повелительные наклонения немецких глаголов,
И это казалось вам более опасным.
Но самым опасным было то,
Что двигалось близко, рядом с вами,
Вокруг вас и внутри вас,
И две опасности,
Далекая и самая близкая,
Сливались и становились страхом.
Вы шли, узнавая друг друга по дыханью.
Сержант Ларичев и коновод Обносова,
Меняясь, несли сейф на своих плечах,
То и дело останавливаясь
И озираясь в недружелюбной тьме.
Огромная ночь, смежив усталые веки,
Бормотала о чем-то в больном сне
И вдруг, просыпаясь, вскрикивала в испуге, -
Господи, что же это за крик?
Утром оказалось, что вас двадцать два:
Нет Обносова и Помазана.
- С фронтовым приветом, - позавидовал кто-то,
А Ларичев, сержант их 313-го,
(Где-то он теперь, 313-й полк!)
Сказал, как-то по-детски заикаясь:
- Капитана убил Помазан и убег.
Но ты-то знал, кто убил особиста.
С горьким восторгом, с тяжелым трепетом
Поглядывал ты на саблю Заднепрука,
Упрятанную в щербатые ножны.
А тот приказал: - Ну-ка, вскроем, -
И вскрыли, с помощью Ларичева, сейф,
И доносы, объективки, сигналы,
Одни пожелтевшие, другие посвежее,
Полетели, закружились в степи,
В окруженной степи.
Но остались: красный кусок шелка, -
Знамя вашей кавдивизии, -
И круглая печать.
Заднепрук, не спеша, сложил знамя,
Спрятал его и печать в карман
И сказал: - Теперь полегче, Ларичев? -
Но Ларичев молчал, нехорошо молчал.
А ты думал (и знал,
Что все думают о том же самом):
Помазан избавился от войны.
А ты думал (и знал,
Что у других такие же, похожие думы):
Не удрать ли и тебе к твоей казачке,
До ее станицы не так уж далеко,
А там неплохо, там чисто, сытно, сладко,
Можно выдать себя за армянина, -
Ты похож, немцы поверят, -
А она не продаст, спрячет,
Она тебя любит, не сомневайся, любит...
А ночью ты поднялся, и все поднялись, -
Тот без ремня, тот без сапог, но все с оружием, -
И опять вы пошли на восток.
Иногда вам встречался такой же, как вы,
Одинокий окруженный солдат,
Все выцвело у него: глаза,
Волосы, гимнастерка, гвардейский значок.
- Где наши? Может, слыхал?
- В Казахстане. А то и подальше.
- Где немцы? Дошли докуда?
- До Тифлисской: царя привезли грузинам.
- А ты куда?
- На передовую: жену гладить.
- Ну и катись... А с нами пойдешь?
- Пойду, если принимаете.
8
Песок, песок.
Кто сказал, что время течет, как вода?
Время течет, как песок,
И песок душит
Редкие кусты таволжника,
Запах полыни,
Упрямые корешки лебеды,
Стеклянные осколки соленых озерков.
А порою, как и время,
Песок становится скоморохом:
То он бежит волной,
Подражая воде в реке,
То притворяется ржаной мукою,
То он шумит, как вода под ветром,
То возникают, занимая полнеба,
Многобашенные города
С розовыми зданьями и лазоревыми куполами,
Но все это призраки, марева, обманы,
Песок, песок.
Иногда мерещится тебе:
По выжженной солнцем сухой равнине
Скачет беглец-раб,
Угнавший коня из становья.
Он хочет пить, пить,
Но кругом степь, степь,
Безлюдная, безводная степь.
Тогда беглец-раб
Протыкает жилу своего коня
И, вставив тонкий стебель камыша,
Высасывает густую, теплую кровь.
Но разве жажда утоляется кровью?
И вот умирают и конь, и всадник,
И мертвых заносит степной песок,
Песок, песок.
То померещится тебе -
Говорит песчинка другой песчинке:
"Мы одной крови - я и ты,
А все иное - не я и не ты,
Не нашей крови,
Задушим проточную воду,
Задушим все, растущее на земле,
Пусть останется только то,
Что я и ты, -
Песок, песок!"
Но вы идете по земле,
Потому что вы - начало грядущего,
А грядущее это и есть возмездие,
Потому что человек равен человеку,
И никто другой ему не равен,
Потому что любовь родится даже из зла,
А вы, люди, - дети любви,
И вот вы идете к людям,
Не потому, что вы одной крови,
А потому, что вы одной любви.
Вам кажется, будто
День сливается с днем,
А на самом деле
День сменяется днем,
Новым днем, тем самым,
Который для вас разгорится в Германии,
И ты еще вместе с Заднепруком проскачешь
По разрушенному асфальту узких улиц,
Мимо загаженных церковных ступеней,
Между домами с островерхими крышами,
Там, где даже деревьям, воздуху, бензоколонкам
Придется доказывать на суде -
Не на людском суде, а на Страшном -
Свою непричастность к убийству...
Песок, песок.
Песок на гончарном круге солнца,
Песок на мимолетной, зыбкой тени
Пугливо бегущих сайгаков,
Песок на колючей и лопоухой траве,
Во рту песок.
9
Миновали донскую степь,
И ставропольскую, и моздокскую миновали,
А вот и Терек, и в Моздоке - советская власть.
Так вы и пришли к своим, к России,
И Россия теперь проверит: кто вы?
Изменники Родины? Агенты? Трусы?
Новая жизнь - новый страх.
На проверку отправили всех на машине
В штаб Северо-Кавказского военного округа.
Прибыли. Вызвали вас, командиров, двоих.
Ларичев, миловидный, услужливый, рано полысевший
(Он, если выживет, и потолстеет рано),
Пытался долго и вкрадчиво
Отправиться на комиссию вместе с вами,
Но вы пошли вдвоем: Заднепрук и ты.
А комиссия по проверке работала
В здании железнодорожной школы
На окраине республиканской столицы.
Вы спускаетесь по горбатым улицам.
Терек шумит рядом.
Но разве так шумит, как при Лермонтове
Или при скифах, аланах?
Река шумит шумом нашего дня,
Нашего сердца...
Все удивительно:
Афиши, возвещающие встречу с московским артистом
Или доклад лектора обкома:
"Грюнвальд и славянское единство";
Автобусы с населением;
Пучеглазая толстуха: чистка обуви;
Нарядно одетые военные в кителях из рогожки,
А рядовые - в войлочных шляпах;
Долговязый старик осетин,
Читающий, с откинутой головой, газету-витрину;
Винницы, где свободно, за деньги,
Отпускают вино.
- Выпьем для храбрости? -
Предлагаешь ты Заднепруку,
Не столько потому, что приятно почувствовать
После трудных, страшных странствий
В окруженной, ночной, первобытной степи,
Как возвращается сила к денежным знакам.
- Не теперь, - отвечает Заднепрук,
Как брат, обнимая тебя и щуря острые глазки, -
Я, как выпью, теряю ум.
И тогда у меня душа - вот
(Он показывает, как раскрывается у него душа),
А нам с тобой зараз нужно душу на крючки,
По-умному надо.
Перед вами возникает широкий, пыльный,
Видимо, забытый рельсовый путь,
И тебе кажется, что вдали ты видишь
Поднимающегося в город сержанта Ларичева.
Ты говоришь об этом Заднепруку:
- И адрес школы, сволочь, узнал,
Уже там побывал, накапал, -
А Заднепрук: - Ты обознался.
И, подумав, добавляет: - Он жить хочет. -
Ты хорошо понимаешь, что означают эти три слова,
Когда их произносит Заднепрук,
И внимательно смотришь на товарища по окружению,
А он - чистым и прямым взглядом - на тебя.
Минут через десять вы сворачиваете,
Мимо домиков, крытых камышом, за угол,
И сразу становится ясно,
Что пришли туда, куда надо было прийти:
К своим.
На просторном дворе железнодорожной школы,
Прямо на земле,
Где растет между острыми камешками
Отгоревшая, кое-где жгучая травка,
Сидят военачальники:
Командующие, потерявшие свои армии,
Командиры без корпусов и дивизий.
Они ждут вызова: проверка!
Одни беседуют, пугают друг друга:
- Петунина, Васятку, помнишь?
С луны свалился, какого Петунина!
Василия Карповича, генерал-лейтенанта!
Так ему дали штрафную роту, звание - капитан...
У других, молчаливых, тут же, на камешках -
Четвертинка, соль в тряпке, помидоры, хлеб,
Самодельный солдатский ножик...
Морячок-кавторанг почему-то в кепке,
Какие бывают у продавцов лаврового листа.
С ним вяло разговаривает некто в синих штанахальскими лампасами
И в украинской, очень грязной, но когда-то ярко,
По-гуцульски вышитой рубахе.
Кое-где видны и раненые.
Август. Кавказское солнце еще раз касается кистью
Вашего донского, степного загара.
- А, Заднепрук, и ты, Брут?
Кто же натрепался, что ты сидишь?
Ты не сидишь, а бежишь! -
Зычно кричит танкист в генеральской форме,
Как видно, с чужого плеча,
И с плеча, вдобавок, жирного, а этот - худ.
Раздобыл он и свои заслуги,
Выставил в два ряда.
Он целует, с большим чувством, Заднепрука:
Вместе, наверно, служили в Первой Конной.
Заднепрук доволен, он представляет тебя генералу.
Тот запросто, как равному, пожимает тебе руку,
Называет свою фамилию,
Ныне такую громкую...
На ступеньках здания школы
Появляется старший лейтенант со списком.
Все замолкают.
Он среднего роста, этот старший лейтенант,
Он еще не знает, что такое война,
Кавказский человек, тонкий в талии.
На нем неслыханной белизны китель,
Высокие, может, шевровые сапоги,
Блестящие, как восточная сказка.
У него маленькие, с наперсток, сочные губы,
Прежде, чем выкрикнуть слово,
Он держит их несколько мгновений раскрытыми,
И у каждого замирает душа:
- Гвардии инженер-полковник Дидык!
Приготовиться генерал-майору Жорникову! -
У него произношение такое же,
Как у нашего вождя,
Когда тот говорил нам: - К вам обращаюсь,
Братья и сестры мои.
И вот, без фуражки, в солдатских обмотках,
Жалко поднимается по деревянным ступенькам
Высокий, наскоро - с порезами - побритый Дидык,
И кавказский человек, старший лейтенант,
Смотрит на него с брезгливым состраданием.
А где-то во дворе уже готовится Жорников
Ответить за дивизию, потерянную, как иголка,
В сальских стогах,
А там настанет очередь Заднепрука
И, значит, твоя.
Но ты об этом еще ничего не знаешь,
Ты еще в Краснодаре, где пока весна,
Первая военная наша весна.
Ты прибыл во главе шоферов с полуторками,
У тебя - предписание
В штаб тыла Южного фронта.
Вы устроились на квартире, в мазанке,
У каких-то дальних родственников Помазана:
Нет дураков, чтобы жить в казарме.
Ты только что спрыгнул с площадки трамвая
И стоишь на месте, еще не зная, куда пойти.
Ты недвижен, техник-интендант,
А время уносит тебя, как река,
И ты, недвижный, плывешь, плывешь...
1961-1963
Опубликовано в журнале «АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ», 1999, № 8, с. 3-30.
|