СТРАНИЦЫ САЙТА ПОЭТА ВЛАДИМИРА МОЩЕНКО

Публикации из журнала "АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ"

Начало ] Незнакомый полустанок ] Вишнёвый переулок ] Скворчиная балка ] Поэмы ] Избранные переводы ] Глава из книги "Беженец, или Выигрыши и проигрыши Сало Флора" ] Предисловие к стихам А.Межирова (АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ, № 1, 2000) ]
Рецензия на воспоминания А.Н.Кривомазова о встречах с Арсением Александровичем Тарковским
(АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ, № 1, 2000)
 ]

Предисловие к стихам Инны Лиснянской (АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ, № 3, 2000) ]
Предисловие к стихам Семена Липкина (АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ, № 4, 2000) ]
Предисловие к стихам Александра Ревича ("СЕКРЕТЫ БЫСТРОЙ ПРОДАЖИ", № 3, 2001) ]
Автобиография ]

ВОСЕМЬ ЛЕТ С АРСЕНИЕМ ТАРКОВСКИМ

Владимир МОЩЕНКО

“Мне странно, что я еще жив средь стольких могил и видений...” Подобное мог написать лишь великий поэт и великий человек, к тому же обладавший незаурядным художническим мужеством и прозрением, прекрасно знавший, что его ожидает, и пояснивший, не мудрствуя лукаво: “Я бессмертен, пока я не умер”. Потому и интерес к нему, к его творчеству и личности не только не убавляется, но и постоянно растет. Воспоминаниям о нем несть числа.

Надо честно признать, что подавляющее большинство подобных заметок и статей не задерживает нашего внимания: в них мы не видим живого, подлинного Арсения Тарковского. Говорить о причинах таких провалов бессмысленно. Они из тех же банальных, рутинных псевдоисточников, губящих, что называется, на корню слово, которому не дано стать либо прозой, либо стихом.

А вот работа Александра Кривомазова “Воспоминания о поэте Арсении Тарковском”, по-моему, стала нерядовым явлением в современной мемуарной литературе.

Почему – скажу об этом чуть ниже.

Пока же отмечу: во-первых, здесь мы с еще более полной определенностью понимаем, что для такого поэта, для такого человека и для такой поэзии нет ничего странного жить “среди стольких могил и видений”, и во-вторых, к чтению своеобразного дневника и дерзкой исповеди Ал. Кривомазова я приступал с понятной тревогой, поскольку не раз встречался с Арсением Александровичем, знал чуть ли не наизусть его книги “Перед снегом”, “Земле – земное”, “Вестник”, “Волшебные горы”, “Зимний день”, “Избранное” (1982), поэмы “Чудо со щеглом” и “Сорок девушек (По мотивам каракалпакских народных сказаний)”, удивлялся тому, как он сумел предвидеть будущее, в котором, увы, уже проставлены две определяющие даты его бытия:

Здравствуй, здравствуй, моя ледяная броня

Здравствуй, хлеб без меня и вино без меня,

Сновидения ночи и бабочки дня,

Здравствуй, всё без меня и вы все без меня!

Кто-кто, а он имел полное право сказать о себе:

Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.

Мы все уже на берегу морском,

И я из тех, кто выбирает сети,

Когда идет бессмертье косяком.

Мне нужен был ответ на загадку: что представляет собой человеческий феномен поэзии Арсения Тарковского? Изыски даже превосходных литературоведов, как правило, мало что давали. Разве могли удовлетворить утверждения о том, например, что за произведениями автора таких шедевров, как “Ночной дождь” или “Мельница в Даргавском ущелье”, “угадываются мастерство зрелого художника, весомость его мыслей, сложность… его внутреннего мира”, что “горячие, страстные” строки “прочно связаны с классической традицией”, что его “стихи о любви и природе, философские медитации очерчивают контуры художественного мира поэта”, что его сила “не в “оперативности” отклика на злободневные проблемы и нужды, а в умении поставить злободневное в контекст “вечных” запросов личности и человеческого сообщества...”

Спора нет, подмечено верно -… “только этого мало”.

Что же касается Александра Кривомазова, то он начал с фотографирования обожаемого им Тарковского, а кончил большой литературной вещью, посвященной восьмилетней близкой дружбе с ним.

Одна из самых первых записей свидетельствует о том, что автор не собирался пользоваться жанром панегирика и идти протоптанными и тенистыми аллейками. “Мне казалось, - пишет он, - что многие современные поэты чувствовали бы себя гораздо более комфортно и им жизнь подарила бы гораздо больше лучей славы, если бы где-то рядом не существовал тихий и неприметный, искалеченный войной старик Тарковский со своими малоизвестными широкой публике книжками”. Вот отчего, продолжает автор, вполне объяснимо их стремление не только не вникать в тайны его поэзии, но и делать вид, будто их вовсе нет. (Обратим внимание в скобках на горькую реплику: “Что тут рассуждать, бараны останутся баранами и ослы – ослами”.) Что же касается самой главной тайны, то, как утверждают записки Ал. Кривомазова, заключалась она в том, что Арсений Александрович исхитрялся всегда и повсюду противиться внутренней несвободе”, чтобы не оказаться отторгнутым от беспредельности, от поэзии. И руководствовался он едва ли не высшей художнической и нравственной мерой, заглядывая за самый край (это вообще было в его правилах), “когда в листве, сырой и ржавой, рябины заалеет гроздь, когда палач рукой костлявой забьет в ладонь последний гвоздь…” (Блок).

По мнению Ал. Кривомазова, у позднего Тарковского было основание напоминать манерой поведения Блока, который, по словам Зинаиды Гиппиус, отличался тихой, глухой речью, немногословием, скромной привычкой держаться в тени. Но при этом беспредельность была рядом, ощущалась во всем, как и “царственный, равнодушно-непроницаемый профиль” кумира. Когда затевался спор с молодым другом на темы, подходившие вплотную к решению сокровеннейших загадок, Тарковский отказывался от подобного диалога:

“ – Ни в коем случае!.. Будем просто пить чай…

(Все ясно, чего он хочет. Детское время кончилось. Мне пора уходить)”.

Уникальный, то есть жизненный процесс открывается перед нами в записках.

Поначалу – обыкновенные фотосъемки. “Щелкаю, щелкаю, щелкаю...… Он послушно разворачивается вправо...… Он послушно опускает голову...… Он пластичен и предельно выразителен...” К снимкам можно добавить и следующие беглые наблюдения: “Обожает комфорт, удобства. В достижимой для него области пространства все организованно идеально для работы и отдыха. Эстет, полностью доверяющий своему вкусу. Одевается очень аккуратно, со вкусом, но не вызывающе. Очень ревнив и недоверчив, панически боится, что его эмоции будут выставлены на посмешище”.

А затем от портретов того, что условно именуется внешностью, – к “грудным глубинам” (по выражению Марины Цветаевой). Слава Богу, разрешено ведь между делом, мимоходом заметить: мол, вот “подумал о возможности влияния на его стихи, мировоззрение и мироощущение идей Ницше о сверхчеловеке, возможном влиянии романа Гамсуна “Пан”. И вдруг услышать в ответ: “Какой Ницше? Какой Гамсун? Зачем мне нужно все их многословие и посредничество переводчиков? За сто лет до них – с недосягаемой для них краткостью, художественностью и силой мысли – все это сказал на чистейшем русском языке наш бедный юный Миша Лермонтов!”

Не одни лишь стихи Тарковского, но и все сказанное им в дружеском общении, в устной форме сегодня напоминает его “Иванову иву”.

Уже давно сам творец этого шедевра “возвратился под иву свою”, но та до сих пор “как белая лодка, плывет по ручью”.

Подкупает то обстоятельство, что Ал. Кривомазов метод подготовки использовал лишь при съемках, а во всем остальном полагался на импровизацию, которая позволялась близкими отношениями и которая помогала высветить многие грани феномена по имени Арсений Тарковский.

Вот характерный момент общения: “Когда мы появились втроем в дверях их дачной комнаты, хозяева, ни о чем не подозревая, сидели за столом в легких домашних одеждах и смотрели черно-белый дачный телевизор. Увидев, что с нами – молодая красивая и к тому же очень хорошо и модно одетая девушка, галантный хозяин с выражением неописуемого ужаса на лице рванул на костылях в соседнюю комнату сбрасывать свою выцветшую, старенькую ситцевую в полоску пижамку и напяливать немыслимо жаркий по летним временам и совсем не нужный в нашем случае костюм…”

Автор испытывает нечто вроде неловкости из-за того, что ему удавалось подсмотреть странность и необычность этого человека, который терзался в “глубочайшем и интимнейшем горе”, подозревая, что видит всё вокруг “в последний (или предпоследний) раз”, - да, удавалось, хотя поэт обыкновенно бывал “неприступно-запахнутым в свой внутренний мир”, но иной раз срывался, глядя на клумбы, на деревья, на мотылька, и “плакал – тихо, ручьисто, чисто, безотрадно”. И тут уже наступает миг покаяния для автора записок. Какой там к дьяволу Ницше! Да нет же, надо видеть всепобеждающую доброту Тарковского! А потому со всех сторон исследуется его, на первый взгляд, заурядная фраза: “Знаете, это ужасно, что многие люди умирают, даже не подозревая, как выглядят звезды… Ужасно, что этого неповторимого зрелища лишены все дети… Если бы я мог, я бы дарил и дарил людям телескопы…”

При всем при том подчеркивается, что Тарковский всегда отстаивал свою обособленность и свою обязанность не зависеть от чужого мнения и от чужой воли. Ему как-то сказали, что самочувствие связано с погодой. Он не согласился. “Не могут же все ошибаться”, - отпарировала жена, Татьяна Алексеевна. А он стоял на своем: “Могут…”

На “шагреневой коже” тех встреч осталось немало таких бесценных следов.

Благодаря запискам мы находимся “в двух метрах” от Тарковского и понимаем, что помогло его сыну Андрею “мучительно сложить из кубиков внутренний мир отца… в фильме “Солярис”, где герой прощается с внешней оболочкой,.. чтобы совершить дальний полет к его внутренней сущности – Мыслящему Океану, а потом, обогащенный леденящими открытиями, от которых другие сходили с ума и кончали самоубийством, покаянно возвращается в родные объятия.”

Ал. Кривомазов приходит к болезненному для себя выводу о секрете Тарковского. В его власти было оставить это при себе, в уме, но он не поддался соблазну. И пишет: “Он чудовищно одинок и несчастлив… Его дороги сужены в тропы, а мосты – в канаты и незримые для моего глаза паутиновые нити. Шаг влево, шаг вправо – и гигантская для него катастрофа”. В связи с этим вспоминаются невеселые строчки поэта: “У человека тело одно, как одиночка. Душе осточертела сплошная оболочка…” Такое не уловишь в видоискателе фотокамеры.

В записках с тревогой наблюдается последняя драма. “Почему он перестал писать стихи? Что с ним произошло?.. Сжигая день в привычном для него графике встреч с людьми, он уже не может уйти в свой творческий ночной полет: ему катастрофически не хватает сил, он засыпает… Один раз (это было в 1981 году) он выиграл у меня замечательную по напору, энергии, фантазии шахматную партию… Но кто знает, может быть, затраченной им тогда энергии хватило бы только на две-три-пять строк стихотворения?”

И нуждается в поощрении попытка Александра Кривомазова по-своему раскрыть суть поэзии Тарковского, избегая “пошлости избитых литературоведческих штампов”. Впрочем, нет надобности давать ответы на все вопросы. Не зря так подробно описывается последняя встреча: “Он не отнимает ладони, сурово и хмуро смотрит вперед, думая о своем… Что он видит сейчас? Телегу Мертвых? Белые слепые глаза Смерти? Свои похороны? Камень на могиле и наши встречи? Свою жизнь? Свои стихи? Цветаеву? Заболоцкого? Ахматову? Лежащую в постели больную Татьяну Алексеевну? Своего гениального сына? Дочь? Внуков? Кого-то из своих врагов? Войну? Отнятую у него библиотеку и пластинки? Свою обожаемую мать? Своего отца? Украину? Туркменистан? Грузию? Дагестан? Свою первую любовь? Свою первую жену? Фильмы Андрея?.. Город, в котором он родился и в котором прошло его детство? Свои несчастья? Свое одиночество?”

Все чаще и чаще автор записок ищет, теперь уже без Тарковского, ответы на вопросы в его книгах. Ибо именно в них можно найти признание: “Мало взял я у земли для неба, больше взял у неба для земли” (“Степная дудка”). Кривомазов уточняет: все-таки поэт неправ, он не так уж мало взял и для неба, потому что верил: “Поверх земли мятутся тени сошедших в землю поколений; им не уйти бы никуда из наших рук от самосуда, когда б такого же суда не ждали мы невесть откуда”.

Согласившись с этим уточнением, мы принимаем записки об Арсении Тарковском.




В начало

                                                               

Ранее



Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

Почта