Окна из алюминия в Севастополе — это новые возможности при остеклении больших площадей и сложных форм. Читайте отзывы. Так же рекомендуем завод Горницу.

СТРАНИЦЫ САЙТА ПОЭТА ВЛАДИМИРА МОЩЕНКО

Публикации из журнала "АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ"

Начало ] Незнакомый полустанок ] Вишнёвый переулок ] Скворчиная балка ] Поэмы ] Избранные переводы ] Глава из книги "Беженец, или Выигрыши и проигрыши Сало Флора" ] Предисловие к стихам А.Межирова (АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ, № 1, 2000) ]
Рецензия на воспоминания А.Н.Кривомазова о встречах с Арсением Александровичем Тарковским
(АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ, № 1, 2000)
 ]

Предисловие к стихам Инны Лиснянской (АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ, № 3, 2000) ]
Предисловие к стихам Семена Липкина (АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ, № 4, 2000) ]
Предисловие к стихам Александра Ревича ("СЕКРЕТЫ БЫСТРОЙ ПРОДАЖИ", № 3, 2001) ]
Фотографии ] Автобиография ]



В.Н.Мощенко. Фото А.Н.Кривомазова, 2005.

 

ВЛАДИМИР МОЩЕНКО

 

                   П О Э М Ы

       

 

 

                 ФЛЕЙТА ФЕДУТЫ

 

     Юрию Грунину, зеку джезказканского

  Степлага, находившегося в пустыне

 Бетпак-Дала (Голодная Степь), посвящаю

 

    Мне б выпивку и добрую подружку…

 

                Ария птицелова Папапгено из

             «Волшебной флейты» Моцарта

 

                                    Сергей Петрович, знайте же: в ту ночь

Волшебной флейте противостояли

Взбесившиеся чёрные рояли,

Чью музыку понять могли едва ли

Рабы, жрецы, придворные и проч.,

Которым чудилось: «Эй, вы, со сцены прочь!

И что вам жизнь какого-то Федуты?

Все семьдесят свечей его задуты.

Он – сломанная дудочка точь-в-точь».

 

И в птичьем опереньи Папагено

Пал перед вихрем этих звуков ниц.

Царица Ночи зашипела: «Цыц!»

И он – ползком, ползком. И спины жриц

Прикрыли шутника. И он мгновенно

В испуге выпустил на волю птиц.

«Герр Моцарт, неужели это тот?»

Да, тот. Флейтист из Бронниц. Где Памина?

И мальчики её проходят мимо

В тени чугунных лагерных ворот.

Оглохли, что ли? Оторопь берёт.

И фея плачет (эта роль – для мима).

А вот рожок – и где-то, вдалеке:

Река, окоп, и вскрик предсмертный чей-то,

И взрывы бомб, и «мессеров» пике,

И две ракеты – в небе и в реке,

И немцы – в двух шагах, и боль, и флейта

С несыгранной сонатой в вещмешке…

Чем был Степлаг? Клубком буранных зим.

Тут каждый день прощались все со всеми.

Копали медь – и в язвах, и в экземе.

Ах, если б не Гоглидзе Серафим!..

Он говорил: «Ко мне поедем, в Греми».

На нарах вы «Одойю»[1] пели с ним,

Где камнепаду вторил водопад:

«На лучшее надейтесь. Слёз не лейте».

По-русски, по-грузински – невпопад.

Один – комроты, а другой – комбат.

Вы Серафиму Моцарта на флейте

Играли – чаще что-то из сонат.

Отмотан вами был почти червонец

Степлагских девять с половиной лет.

«Куда, Серго, ты будешь брать билет?»

«Куда ж ещё: я – за тобой вослед.

Хоть и свобода – не видать мне Бронниц:

Для зека ходу в Подмосковье нет».

 

…И жизнь прошла?! Не может быть! И вот

Пускаюсь вместе с вами в ту дорогу,

А если поторжественней – в тот путь,

Где нужно уцелеть хоть как-нибудь

(И гибнуть ни к чему: всё – слава Богу!)

И, набирая скорость понемногу,

С горы помчаться – к вашему порогу,

Не доезжая Греми, повернуть

И задохнуться, будто бы впервые

Всё это видишь. Ястребом кружи.

Внизу – Кварели. Небо. Виражи.

Ров перед древней крепостью. Стрижи

(Известны им все тропы боевые).

Бойницы. Стены. Башен этажи,

Где каждая ступенька бездыханна.

Кустарник ржавый с профилем бархана.

И вдруг духан на солнце витражи

Своих дверей направил. У духана

Ждут столики гостей. Лишь прикажи.

 

«Москву открыли мне… За мой отъезд!

Вначале – чачу, после – “саперави”.

За то, что в Джезказгане запирали

Зимой в подвале!  За ХХ съезд!

И впрямь: не выдаст Бог – свинья не съест.

Давай Гоглидзе мы с тобой помянем.

На Ушбе сгинул друг мой дорогой.

Стал Серафим  вершиной, стал пургой,

И небосводом  стал, и утром ранним.

Не чокаемся: случай не такой.

Добраться поскорее бы до Бронниц.

Мне к матушке сходить бы – на погост.

Вот где гудит метель в проломах звонниц…

Я всюду слышу лагерных бессонниц

Колокола… Ну, как тебе мой тост?

Но, впрочем, тост не кончен. Виноват.

За “Hande hoch![2]”. За фрица. За присягу.

За тот подкоп. За то, что дали тягу.

Двенадцать – прямо в рай. Один – в штрафбат.

В сорок четвёртом – на зубок Степлагу

(Причём, учти: с медалью «За отвагу»).

По первой, что ли? Вздрогнули! Виват!

А за гуманность 58-й?

А за вагоны те? За те решётки?

За то, что с флейтой ехал я живой?

Я улыбнулся, может быть, впервой:

Не отобрал волшебницу конвой.

“Сыграй”, – сказали, дали рюмку водки.

Домой приеду – к Пущину пойду

И на могилу медную руду

Я положу – привет из Джезказгана.

Судьба у нас обоих окаянна.

И вот что вижу я на дне стакана:

Писать я стал в сороковом году

О нём кантату. Тут война нежданно.

Раненье, плен, побег – всё на беду…»

 

Сергей Петрович, Пасха ведь была,

О чём напомнил монастырь Некреси

И не забыли города и веси

У нас в России. И колокола

Бессонниц раскалились добела.

И услыхал я на «Христос воскресе!» –

«Воистину воскресе». Вот дела –

Не прикурили вы, ломали спички…

«Я дома буду через два-три дня.

До Кутаиси ходят электрички.

А там… Вот только соберу вещички.

Ну да, ты прав: без флейты нет меня,

И без меня нет флейты-фронтовички.

Что до родни… Какая тут родня…

Племянник разве что – Егор Федута.

Торопит: “Обещаю рандеву, –

Для вас чувиху подыскал я тута,

Довольно симпатичную вдову.

У ней “москвич” и хата. В общем, круто”.

Плут Папагено – так я почему-то

Уже пятнадцать лет его зову..»

 

И вновь мы мчимся дальше. А потом

Почти вбегаем в холостяцкий дом.

На шахматной доске – вразброс фигуры,

Не убранные в ящик. Всё – вверх дном.

Журналы. Книги. Письма. Партитуры.

И ваш портрет – по-моему, с натуры.

И ваша флейта – в свете золотом

За горы заходящего светила.

Подносите к губам её… Но вдруг

Вой, ритуальной колесницы звук –

Её Царица Ночи сколотила.

Никак не успокоится, скотина!

Со звоном блюдо падает из рук

Хозяйки вашей (кажется, Медеи) –

Старушка хачапури принесла.

В апреле, двадцать пятого числа,

Как никогда, была Царица зла.

Где музыка? Что ж это, в самом деле?

И я без флейты тоже одинок.

Бегут три Дамы Ночи со всех ног,

Звонят: «Naturlich , Frau[3]! Несомненно!»

Сон разорвался – в пять утра звонок:

«Петрович помер. – Голос Папагено,

Егора то есть. – Закажу венок».

 

…Я жил бок о бок десять дней с Егором,

Свистели птицы Моцарта в котором.

Мела в квартире новая метла.

И что поездка эта мне дала?

Все, кроме ведьмы, дружно пели хором –

Скорее, не с печалью, а с укором.

Казалось: за Архангельским собором –

Гряда холмов, песок, Бетпак-Дала.

Сергей Петрович, мною был пропущен

Последний акт, аккорд последний. Но

Листал бумаги ваши. И в окно

Глядел на то, что было вам давно

Знакомо. И Иван Иваныч Пущин

В кантате жил – и звался там Жано.

Чтоб заглушить те чёрные рояли,

Чтобы заткнуть Царице Ночи пасть,

Он говорил, что было всё не в масть,

Что те, кто нахлебался крови всласть,

У вас любовь и музыку украли.

А что они умеют? Только красть.

Соседи на поминках вас винили:

«Всё  “вы” да “вы”, а нет чтобы на “ты”,

Не знал Жюли Леско и Никиты…»

А принц Тамино собирал цветы

Памине на апрелевском виниле,

Запиленном почти до хрипоты.

 

И на столе – наброски, оркестровки.

Инвенция с названьем «Западня» –

Без эпилога. Всюду – заготовки.

Тоска тоской. Да в Бронницах Петровки

Гуляли широко, без остановки,

Гудя, опустошая поллитровки.

И объяснил мужик возле столовки:

«Пой, соловей, – но до Петрова дня!»

А Папагено флейту взял на мушку.

Совал мне и «Пентхауз», и «Плейбой»

И мерил джинсы новые – ковбой.

«Сгоняем в рощу: крестят там кукушку

Чувихи наши. Опрокинь чекушку.

Петрович был бы – взяли бы с собой.

Ну, блин, ты чё? Тебе чекушки мало?

В помин давай. Тут рядом есть вдова…

У ней грибочки. А какое сало!

Ведь праздник, ведь живём мы однова…»

 

Прошли Петровки – по листу опало.

Пройдёт Илья – опало сразу два.

Конечно, два. Дуэт виолончели

И флейты. Ветерок подул с утра.

«Ах, бабоньки, и нам в загул пора!

Мыслишка-то у дьявола хитра:

Поймает в сеть, посадит на качели

Апостолов – и Павла, и Петра.

Дворянской крови нужен дух парилки –

А нам тем более, утробе всей».

«Егор, где флейта?» – «Видишь: вон бутылки.

Ты лучше выпей и печаль рассей.

Петрович помер – так оставь придирки.

Махнулись мы с хохлушкой из Ахтырки.

Лиса говеет – запирай гусей».

Что это? Визг степлагской лесопилки,

И автоматы целятся в затылки…

Расея, нет нигде таких Расей.

 

…Я ехал сквозь пустыню и Ткварели,

Сквозь сказку Моцарта. Я ехал сквозь

Виолончели, флейты и свирели

И сквозь незатихающие дрели.

И думал: «Как же поздно мы созрели!

Как нам достичь себя не удалось!

 

 

                                                    КОРОЛЬ ЧЕРВЕЙ

 

              1. Н И К А

 

Экскурсия. Галдёж. Пришли всей школой.

Вон коромысло, сплющенный насос…

«Конечно, дети: Дьяково – под снос!»

И отмечают новость пепси-колой

И чужаки, и те, кто здесь возрос.

 

На грядках – перемёрзшая капуста.

Переезжают все. «А вы, дедусь?»

«А я тут и помру. Я не сдаюсь.

Без Дьякова Коломенское пусто.

Я – пень корявый. Вот и остаюсь».

 

Но разве я избу его обрушу,

Нажму рычаг: «Не съехал? Ну и ну!

Властям не сдался – сдашься чугуну.

А ты отведать не желаешь “грушу”?»

И перед тем в окно не загляну…

 

«Вас как зовут-то?» – «Можно – Никодимом».

Толкуй теперь о думах, о былом

Экскурсия ушла. И за углом,

Как в тупике забытом, нелюдимом,

Я догадался: всё идёт на слом.

 

Да, Ника. Всё. Побег. Вино. Кодори.

Скалистый берег. Лошадь без подпруг.

И телеграмма: «Ты не муж, не друг».

И снова – крах. Пришёл конец «love story»[4].

И, кажется, пришёл совсем не вдруг.

 

«А был тот домик?» – «Был. Между горами».

«А где сейчас он?» И сказал я: «Где ж…

Там, где проехал свадебный кортеж,

Соря вовсю воздужными шарами,

И где соседи резались в шеш-беш».

 

Кортеж помчался к соснам перевала,

Сигналя и гудя – как на пожар.

И пыль. И голубой воздушный шар

Берёза наша так и не поймала…

И ты уже никто. Шпана. Клошар.

 

На ладан дышишь. На себя взгляни-ка.

Ты схож уже с Иваном Ильичём,

Как Никодим (заваленный причём)… –

И, захихикав, уточняет Ника:

«Трухой завален, битым кирпичом».

 

Ах, Ника. Ах, невынутый осколок.

Вот-вот – и я останусь без угла.

Кричишь: «Тебе звонит Махачкала

За Ригой вслед! Зачем?» И с книжных  полок

Всех поэтесс во гневе убрала.

 

Гнала позёмка грязную солому

По Дьякову – неведомо куда,

И со столбов свисали провода…

И я, вчерашний, сам подвергнусь слому?

И чей-то голос мне ответил: «Да».

 

…А дальше что? В Коломенском всё те же

Находки, и потери, и приют,

Но почему-то соловьи поют

Над берегом Москвы-реки всё реже.

И я почти что не ночую тут.

 

Ещё я не готов писать поэмы.

Да и о ком? О молодом Петре

И о преображенцах на заре?

Сказала Ника: «У тебя проблемы –

Как будто камни в жёлчном пузыре».

 

Ждал взрыва, самому себе переча.

Решила Ника, что она хитра,

И за оврагом молвила вчера,

Что на погосте Иоанн Предтеча

Среди могилок ходит до утра.

 

«Не утешай. Молчи. А то завою.

Страна больна – и, значит, я больна.

Дай руку». И добавила она,

Что здесь усекновенною главою

Казалась ей над церковью луна.

 

И тут же: «Повстречать бы эту шлюху!

Ишь, как напрягся. Ишь, король червей…

Уматывай, да только поживей.

Ни слуху чтобы не было, ни духу.

Когда-нибудь я плюну в рожу ей!

 

                    2.  ДОНА АННА

 

Придуманною за собою слежкой

Я вдохновлялся и нырял в метро.

Жилплощадь ей нужна и всё добро.

Пожалуйста. Дом творчества ночлежкой

Ещё послужит, если бес – в ребро.

 

И я утешусь музыкой органной.

Будь проклят коммунальный коридор!

Обрушатся пусть страсти в до-минор

И надо мною и над Доной Анной

(Её не возревнует Командор).

 

Не для неё ль решительно и сразу

Медовый Спас из воздуха воздвиг

Охапку самых бархатных гвоздик,

А заодно на подоконник вазу

Хрустальную поставил в тот же миг!

 

А вы-то что ж, воспитанницы клавиш, –

Коснитесь, пальцы Анны, лепестка.

Пройдёт секунда. Может быть, века.

Вот это след! Нежнее не оставишь.

Ты замечай, пока ты с ней. Пока…

 

Так где ж тот шарик над Кодори? Где же…

И молвит Анна:  «Разве ты со мной?»

«С тобою». – «Нет. По-моему, с женой.

Я – до пяти!…» – «Потише. Мы – в коттедже.

Здесь каждый звук услышат за стеной».

 

Я вспомнил: детство… ночь… Среди оглобель

Лежал я смирно. Был Азов дремуч.

А из возов: «Помучь меня… помучь…»

                                    «Да, Анна, ты слыхала про Чернобыль?»

«А что стряслось? Ты дверь закрыл на ключ?»

                                   

                                                   ПОСЛЕСЛОВИЕ

 

Была рябина осенью пуглива –

Некрасовская муза под хлыстом,

Искала что-то в сердце холостом.

Нет больше дома. Больше нет архива.

За этим ли бежать, за тем листом?

 

Так вот оно – «ни слуху чтоб, ни духу…»

Но что твой адрес – даже для родни…

Все дни теперь – чернобыльские дни.

В издательство идёшь – неси порнуху,

Тельняшку с треском на груди рвани.

 

Поблескивает облако свинцово.

Дрожит окно в двенадцатом часу.

Нашла Козетта, помню, двадцать су.

А я-то что нашёл? Вот это слово?

Не этим словом душу я спасу.

 

И ночь дробится от раскатов грома.

А слово… лучше помолчать о нём.

И мы себя с тревогою клянём

За то, что нам молитва незнакома.

И ливень изгибается огнём.

 

Ноябрьская гроза. Полузакрыты

У нас глаза. И как же нам видна

И наша уязвимость, и вина,

И ненадёжность клятвы и защиты,

И та часовня, что внутри темна.

 

        ПЛАЧ ПО СВАНЕТИ

 

Мне нужен предлог – не пролог:

Я Гигу и Сару услышу!

Сквозь щели и сквозь потолок

Дымок полетит – через крышу.

Увижу я тот же очаг,

Сундук для муки из Чаргали.

(Опять не почувствую гари –

Но слёзы в крестьянских очах.)

 

Увижу я в щель и орла –

И клюв, и прикрытое веко.

«А Лора твоя?» «Умерла

В тот день, когда умер Алеко».

И Сара достанет конверт:

«Вот ваше тбилисское фото…»

И кто-то окликнет кого-то.

И башни потянутся вверх.

 

Теперь уж не так высоко –

Не выше, чем воздух Тифлиса,

Чем песенка та – «Сулико»,

Которую пела Лариса.

Я столько сгубил, а не спас!

Я струсил во дни перестройки.

Меняя больничные койки,

Наверно, боялся за вас.

 

Успеть бы. Ведь я всё старей.

И, самое главное, вроде

Денёчки «открытых дверей»

Для вас и для нас на исходе.

Засовы гремят уже. Но

Ещё не сработало что-то.

И башни. И тень вертолёта.

И с пёсиком наш Мимино.

 

Пройду я по старым следам,

Возьму вашу древнюю начу[5].

А клятва… К чему она вам?

Последнюю встречу назначу.

Не всё же сгорело дотла.

Мы двинемся завтра в Ланчвали.

Араку варить не пора ли?

У медного сядем котла.

 

Вот кресло для Гиги. О ком

Заржут возле пропасти кони?

На троне примерно таком

Всевышний сидит на иконе.

Преставился дед Николоз.

Вбил гвоздь в домовину по шляпку

И маков альпийских охапку

Убитой Ларисе понёс.

 

Немного старинных деньжат

Держал в тайнике он. И что же?

Забыл, где монеты лежат.

И вам не найти их, похоже.

«Ищите мой клад, – говорил. –

Таких больше нету в Сванети.

Монеты бесценные эти:

Архангел на них – Гавриил».

 

А вам откопать суждено,

Случайно разрушив кладовку,

В местийском кувшине зерно,

Со стрелами лук и кремнёвку.

Не золото, не серебро.

И Сара вздохнула: «Не слишком».

И всё же теперь вы – с ружьишком:

Стреляет, хотя и старо.

 

Пойдём мы в церквушку, как встарь.

Ветшает она год от года.

Четыре стены и алтарь.

Горящие угли у входа.

В пристройке лепёшки пекут.

Пора помянуть Николоза.

Араку заносят с мороза

И ставят бутылки в закут.

 

Сюда проникает снежок,

Любых непогод отголоски.

Ты, Гига, свечу бы зажёг.

Гляди: не иконы, а доски.

Мальчишка, почти что босой,

Впорхнёт, да и выпорхнет снова.

Касается лика святого

Снежинка, стекая слезой.

 

И я за себя и за Русь

Впервые Джеграгу святому,

Георгию то есть, молюсь,

Тоскуя в Сванети по дому.

А рядом – старуха с клюкой.

За Сару молюсь и за Гигу.

Они рукописную книгу

Читали – строку за строкой..

 

Вернёмся, и Гига возьмёт

Чунир[6], этот голос печали.

И выцветет вдруг небосвод,

Как древние фрески Латали.

                                    И вздохи. И всхлипы. И прах.

Обвал. Одиночество. Буря.

Нашла-таки воина пуля.

Охотник разбился в горах.

 

Все плоские крыши в снегу.

Я трону холодную начу,

И руки себе обожгу,

И вздрогну, и за спину спрячу..

Горит на полу ламтварал[7],

Три глаза бычачьи прищуря.

Обвал. Одиночество. Буря.

Так Гига ещё не играл.

 

         МУЗЫКАЛЬНЫЙ СНАЙПЕР

 

                 А я.., конечно, не замедлил

рассказать о своей встрече вам; такая

уж у меня повадка – рассказывать.

 

                                       Г.Х. Андерсен

 

Могла ли встреча быть тогда иною?

Цветной камзол. Добрейшее лицо.

Потешный колпачок. А за спиною –

Забавное такое ружьецо.

 

По поводу ружья добавить надо:

Подобного не видел белый свет –

Без мушки, без затвора, без приклада.

Почти гитара и почти кларнет.

 

Был чудный день тогда, даю вам слово.

Как будто вымер городской квартал.

И, словно правнук платья золотого,

Осенний лист под ветром трепетал.

 

И музыка возникла. «Это ваша?»

«Моя», – ответил он. И снял очки.

О Боже, у него из патронташа

Выскальзывали нотные значки.

 

 «В обличье вашем что-то мне знакомо…» –

Сказал я вдруг. И пожалел потом.

«И вы туда же… Приняли за гнома.

Я музыкальный снайпер, а не гном.

 

Вот у меня бекары и бемоли.

В патронах – и симфонии, и джаз.

А гномы ваши… музыкальны, что ли?

Да вот они… среди кустов как раз…»

 

Он помнил дилижансы и кареты

И постовые будки на углах,

Любил, когда играли менуэты

Придворные оркестры на балах.

 

Когда он юным был, то из засады

Следил за одинокими людьми,

Рыдавшими от горя и досады,

Не знавшими ни ласки, ни любви.

 

А нужно было – так не ждал он слишком

И понимал, что наступает срок.

Он хорошо владел своим ружьишком –

И нажимал решительно курок.

 

И он стрелял! И праздничные ноты

Летели из ствола – и наповал

Разили неудачи и заботы.

И миг благословенный наступал.

 

И люди тотчас песни запевали,

Кружились в плясках до того лихих,

Что обнимались все и забывали

О бедах и о горестях своих.

 

И он мечтал, чтобы они уснули

Довольными собой в конце концов.

Спешил к себе. И отливал он пули

Из чистых соловьиных голосов.

 

Все выстрелы его бывали метки,

Попали в Книгу Гиннеса они.

И сращивались срезанные ветки

И в кипарисы превращались пни.

 

Вставал мой друг обычно спозаранку,

Глядел на солнце в вычищенный ствол

И, чтоб послушать мудрую шарманку,

На рынок или же на площадь шёл.

 

С тех пор он столько износил ботинок!

Давно он блюда острые не ест.

Там, где когда-то был крестьянский рынок,

Теперь Шестой Профессорский Проезд.

 

«Старею, – говорит, – но не тоскую.

Ты в этом убедиться сам изволь.

Вчера ружьишко отдал в мастерскую:

Как видно, заедает ля-бемоль.

 

Всё дорожает – вот в чём, брат, обида.

А что до жизни – дешевеет, брат.

Мы первые по части суицида.

Я, может, тоже в чём-то виноват».

 

                                                      НЕНАПИСАННАЯ ПОЭМА

 

                                                                       (Из письма к матери)

 

                                    Всё напоследок я тебе открою.

                                    Я выучил твой сборник наизусть,

Больших Вязём и Спас-Уборов грусть.

Вот с этим-то я перед медсестрою

Сидел в палатке под Керим-горою.

Сказал: «Уже отбой». И слышу: «Пусть».

В палатке голубела ткань халата,

Просвеченная молнией насквозь.

А медсестра: «Ахматова, небось?

И ты ведь пишешь – говорят ребята…»

«Пишу. А что ж. Вот ты и виновата…»

Гроза в горах пусть будет как цитата,

Чтоб это всё поэзией звалось.

А вот в колонне еду из Моздока

В Аргун – и глупо улыбаюсь вдруг:

Твои стихи волнуют шоферюг.

Им жалко тех, кто плачет одиноко.

А капитан – так тот припомнил Блока:

Мол, в «Снежной маске» тоже много вьюг.

Навстречу предрассветному туману

Веду свою машину среди скал.

«Всю жизнь такую женщину искал», –

Он говорит. Вздыхает. Врать не стану.

Я подарил твой сборник капитану.

А он в ответ – из Кубачей кинжал.

А ночь ведёт меня домой, к собору.

И улицы мне снятся. И они

Не любят света, прячутся в тени,

И что ни дом – к забору бы, к забору,

Не верящие даже светофору…

Ты мне о них поэму сочини.

Теперь не сыщешь чеховского дома.

Вот вроде бы найдёшь – да нет, не тот.

Сюда лечиться местный шёл народ.

Табличка медная, часы приёма…

Теперь и мне печаль твоя знакома

И жить, как жил я раньше, не даёт.

 

В ущелье я сверну сейчас, направо.

Я – далеко, а ты – невдалеке.

Я не останусь жить в твоей строке:

Она, как признаёшься ты, лукава,

И промолчит не зря игумен Савва,

С тобой столкнувшись в древнем Городке.

Когда-то протекала там Разводня.

Платили мыт поляки, латыши.

И что осталось? Снег да камыши.

Поэтому прошу тебя сегодня:

Пожалуйста, поэму напиши.

Пиши и знай, что мне не будет больно,

Что свяжутся в единый узелок

И те кусты, где ваххабит залёг,

И монастырский скит. И ты невольно

Почувствуешь, что строчка богомольна.

А для чего нам вечности залог?

Ты мой пакет получишь очень скоро.

Я сам строчу до утренней зари,

Слова – как на черкесске газыри.

Не сыщешь в них ни жалоб, ни укора.

Уж так ведётся: не разрушишь хора –

Какой угодно голос убери.

А медсестра: «Уймись ты, Бога ради.

Написанное слово – как магнит.

Вот валерьянка. Тоже мне пиит…»

А горы впереди, и горы сзади.

И если что – у медсестры тетради.

Я думаю, она их сохранит.

Прочти и улыбнись. Я – чижик-пыжик.

Сын поэтессы с улицы Лесной,

Не сочинивший строчки ни одной

Как следует. Но я ведь не для книжек

И даже не для книжки записной.

Хватило, может, твоего примера?

И под гитару шли мои слова.

И разве рота не была права,

Когда рождала своего Гомера?

И, как трава, проклёвывалась вера –

По-мартовски ещё, едва-едва.

Наивное подобье талисмана

И с пулей полудетский уговор…

Мой капитан в бою убит в упор.

Жаль, не слыхал я мненье капитана

О тех стишках. Он был из Магадана,

Где Козиным гордятся до сих пор.

Он говорил, что парень я – не промах,

«Возмездье» дал и «Соловьиный сад».

Клянусь тебе, я был бы очень рад,

Когда б он побывал в Больших Вязёмах,

На даче нашей, посреди черёмух.

О нём уже почти не говорят.

Мы встали у массивчика лесного.

Там бронетранспортёр – один скелет.

Полковник наш мне посмотрел вослед.

Должны мы в Грозный въехать в полвосьмого.

А в тех тетрадках о тебе – ни слова.

Ну как же так: ни полсловечка нет.

 

Я шлю тебе любительское фото.

Прости, что не по-зимнему одет.

Январь в горах. Мне ровно двадцать лет.

И загибаться вовсе неохота.

И солнце у тебя в стекле киота.

Великий пост. Меня вот только нет.

Твоя поэма – в Спас-Уборах где-то.

Чуть-чуть ещё – и загалдят грачи.

Достань машинку и вовсю строчи.

Но не дождаться, видно, мне ответа,

Зачем с обрыва сброшена карета,

Зачем усадьбу подожгли ткачи.

Ты побежишь к Царицынским палатам.

Со словом – ты, а у меня – словцо.

Прости, что в материнское лицо

Смеюсь, вонзаясь взглядом виноватым.

 

Навстречу двум необратимым датам

Дьячок с кадилом выйдет на крыльцо.

 



[1] Грузинская народная песня.

[2] Руки вверх! (нем.).

[3] Разумеется, госпожа! (нем.).

[4] История любви (англ.).

[5] Очажная цепь, на которой клянутся и похитить которую может лишь злейший недруг.

[6] Муз. инструмент, похожий на вилончель.

[7] Светильник на земляном полу,




В начало

                                                               

Ранее


Деград

Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.