Окна из алюминия в Севастополе — это новые возможности при остеклении больших площадей и сложных форм. Читайте отзывы. Так же рекомендуем завод Горницу.
СТРАНИЦЫ САЙТА ПОЭТА ВЛАДИМИРА МОЩЕНКО
(АНТОЛОГИЯ МИРОВОЙ ПОЭЗИИ, № 1, 2000) ] В.Н.Мощенко. Фото А.Н.Кривомазова, 2005.
ВЛАДИМИР МОЩЕНКО
П О Э М Ы
ФЛЕЙТА ФЕДУТЫ
Юрию Грунину, зеку джезказканского Степлага, находившегося в пустыне Бетпак-Дала (Голодная Степь), посвящаю
Мне б выпивку и добрую подружку…
Ария птицелова Папапгено из «Волшебной флейты» Моцарта
Сергей Петрович, знайте же: в ту ночь Волшебной флейте противостояли Взбесившиеся чёрные рояли, Чью музыку понять могли едва ли Рабы, жрецы, придворные и проч., Которым чудилось: «Эй, вы, со сцены прочь! И что вам жизнь какого-то Федуты? Все семьдесят свечей его задуты. Он – сломанная дудочка точь-в-точь».
И в птичьем опереньи Папагено Пал перед вихрем этих звуков ниц. Царица Ночи зашипела: «Цыц!» И он – ползком, ползком. И спины жриц Прикрыли шутника. И он мгновенно В испуге выпустил на волю птиц. «Герр Моцарт, неужели это тот?» Да, тот. Флейтист из Бронниц. Где Памина? И мальчики её проходят мимо В тени чугунных лагерных ворот. Оглохли, что ли? Оторопь берёт. И фея плачет (эта роль – для мима). А вот рожок – и где-то, вдалеке: Река, окоп, и вскрик предсмертный чей-то, И взрывы бомб, и «мессеров» пике, И две ракеты – в небе и в реке, И немцы – в двух шагах, и боль, и флейта С несыгранной сонатой в вещмешке… Чем был Степлаг? Клубком буранных зим. Тут каждый день прощались все со всеми. Копали медь – и в язвах, и в экземе. Ах, если б не Гоглидзе Серафим!.. Он говорил: «Ко мне поедем, в Греми». На нарах вы «Одойю»[1] пели с ним, Где камнепаду вторил водопад: «На лучшее надейтесь. Слёз не лейте». По-русски, по-грузински – невпопад. Один – комроты, а другой – комбат. Вы Серафиму Моцарта на флейте Играли – чаще что-то из сонат. Отмотан вами был почти червонец – Степлагских девять с половиной лет. «Куда, Серго, ты будешь брать билет?» «Куда ж ещё: я – за тобой вослед. Хоть и свобода – не видать мне Бронниц: Для зека ходу в Подмосковье нет».
…И жизнь прошла?! Не может быть! И вот Пускаюсь вместе с вами в ту дорогу, А если поторжественней – в тот путь, Где нужно уцелеть хоть как-нибудь (И гибнуть ни к чему: всё – слава Богу!) И, набирая скорость понемногу, С горы помчаться – к вашему порогу, Не доезжая Греми, повернуть И задохнуться, будто бы впервые Всё это видишь. Ястребом кружи. Внизу – Кварели. Небо. Виражи. Ров перед древней крепостью. Стрижи (Известны им все тропы боевые). Бойницы. Стены. Башен этажи, Где каждая ступенька бездыханна. Кустарник ржавый с профилем бархана. И вдруг духан на солнце витражи Своих дверей направил. У духана Ждут столики гостей. Лишь прикажи.
«Москву открыли мне… За мой отъезд! Вначале – чачу, после – “саперави”. За то, что в Джезказгане запирали Зимой в подвале! За ХХ съезд! И впрямь: не выдаст Бог – свинья не съест. Давай Гоглидзе мы с тобой помянем. На Ушбе сгинул друг мой дорогой. Стал Серафим вершиной, стал пургой, И небосводом стал, и утром ранним. Не чокаемся: случай не такой. Добраться поскорее бы до Бронниц. Мне к матушке сходить бы – на погост. Вот где гудит метель в проломах звонниц… Я всюду слышу лагерных бессонниц Колокола… Ну, как тебе мой тост? Но, впрочем, тост не кончен. Виноват. За “Hande hoch![2]”. За фрица. За присягу. За тот подкоп. За то, что дали тягу. Двенадцать – прямо в рай. Один – в штрафбат. В сорок четвёртом – на зубок Степлагу (Причём, учти: с медалью «За отвагу»). По первой, что ли? Вздрогнули! Виват! А за гуманность 58-й? А за вагоны те? За те решётки? За то, что с флейтой ехал я живой? Я улыбнулся, может быть, впервой: Не отобрал волшебницу конвой. “Сыграй”, – сказали, дали рюмку водки. Домой приеду – к Пущину пойду И на могилу медную руду Я положу – привет из Джезказгана. Судьба у нас обоих окаянна. И вот что вижу я на дне стакана: Писать я стал в сороковом году О нём кантату. Тут война нежданно. Раненье, плен, побег – всё на беду…»
Сергей Петрович, Пасха ведь была, О чём напомнил монастырь Некреси И не забыли города и веси У нас в России. И колокола Бессонниц раскалились добела. И услыхал я на «Христос воскресе!» – «Воистину воскресе». Вот дела – Не прикурили вы, ломали спички… «Я дома буду через два-три дня. До Кутаиси ходят электрички. А там… Вот только соберу вещички. Ну да, ты прав: без флейты нет меня, И без меня нет флейты-фронтовички. Что до родни… Какая тут родня… Племянник разве что – Егор Федута. Торопит: “Обещаю рандеву, – Для вас чувиху подыскал я тута, Довольно симпатичную вдову. У ней “москвич” и хата. В общем, круто”. Плут Папагено – так я почему-то Уже пятнадцать лет его зову..»
И вновь мы мчимся дальше. А потом Почти вбегаем в холостяцкий дом. На шахматной доске – вразброс фигуры, Не убранные в ящик. Всё – вверх дном. Журналы. Книги. Письма. Партитуры. И ваш портрет – по-моему, с натуры. И ваша флейта – в свете золотом За горы заходящего светила. Подносите к губам её… Но вдруг Вой, ритуальной колесницы звук – Её Царица Ночи сколотила. Никак не успокоится, скотина! Со звоном блюдо падает из рук Хозяйки вашей (кажется, Медеи) – Старушка хачапури принесла. В апреле, двадцать пятого числа, Как никогда, была Царица зла. Где музыка? Что ж это, в самом деле? И я без флейты тоже одинок. Бегут три Дамы Ночи со всех ног, Звонят: «Naturlich , Frau[3]! Несомненно!» Сон разорвался – в пять утра звонок: «Петрович помер. – Голос Папагено, Егора то есть. – Закажу венок».
…Я жил бок о бок десять дней с Егором, Свистели птицы Моцарта в котором. Мела в квартире новая метла. И что поездка эта мне дала? Все, кроме ведьмы, дружно пели хором – Скорее, не с печалью, а с укором. Казалось: за Архангельским собором – Гряда холмов, песок, Бетпак-Дала. Сергей Петрович, мною был пропущен Последний акт, аккорд последний. Но Листал бумаги ваши. И в окно Глядел на то, что было вам давно Знакомо. И Иван Иваныч Пущин В кантате жил – и звался там Жано. Чтоб заглушить те чёрные рояли, Чтобы заткнуть Царице Ночи пасть, Он говорил, что было всё не в масть, Что те, кто нахлебался крови всласть, У вас любовь и музыку украли. А что они умеют? Только красть. Соседи на поминках вас винили: «Всё “вы” да “вы”, а нет чтобы на “ты”, Не знал Жюли Леско и Никиты…» А принц Тамино собирал цветы Памине на апрелевском виниле, Запиленном почти до хрипоты.
И на столе – наброски, оркестровки. Инвенция с названьем «Западня» – Без эпилога. Всюду – заготовки. Тоска тоской. Да в Бронницах Петровки Гуляли широко, без остановки, Гудя, опустошая поллитровки. И объяснил мужик возле столовки: «Пой, соловей, – но до Петрова дня!» А Папагено флейту взял на мушку. Совал мне и «Пентхауз», и «Плейбой» И мерил джинсы новые – ковбой. «Сгоняем в рощу: крестят там кукушку Чувихи наши. Опрокинь чекушку. Петрович был бы – взяли бы с собой. Ну, блин, ты чё? Тебе чекушки мало? В помин давай. Тут рядом есть вдова… У ней грибочки. А какое сало! Ведь праздник, ведь живём мы однова…»
Прошли Петровки – по листу опало. Пройдёт Илья – опало сразу два. Конечно, два. Дуэт виолончели И флейты. Ветерок подул с утра. «Ах, бабоньки, и нам в загул пора! Мыслишка-то у дьявола хитра: Поймает в сеть, посадит на качели Апостолов – и Павла, и Петра. Дворянской крови нужен дух парилки – А нам тем более, утробе всей». «Егор, где флейта?» – «Видишь: вон бутылки. Ты лучше выпей и печаль рассей. Петрович помер – так оставь придирки. Махнулись мы с хохлушкой из Ахтырки. Лиса говеет – запирай гусей». Что это? Визг степлагской лесопилки, И автоматы целятся в затылки… Расея, нет нигде таких Расей.
…Я ехал сквозь пустыню и Ткварели, Сквозь сказку Моцарта. Я ехал сквозь Виолончели, флейты и свирели И сквозь незатихающие дрели. И думал: «Как же поздно мы созрели! Как нам достичь себя не удалось!
КОРОЛЬ ЧЕРВЕЙ
1. Н И К А
Экскурсия. Галдёж. Пришли всей школой. Вон коромысло, сплющенный насос… «Конечно, дети: Дьяково – под снос!» И отмечают новость пепси-колой И чужаки, и те, кто здесь возрос.
На грядках – перемёрзшая капуста. Переезжают все. «А вы, дедусь?» «А я тут и помру. Я не сдаюсь. Без Дьякова Коломенское пусто. Я – пень корявый. Вот и остаюсь».
Но разве я избу его обрушу, Нажму рычаг: «Не съехал? Ну и ну! Властям не сдался – сдашься чугуну. А ты отведать не желаешь “грушу”?» И перед тем в окно не загляну…
«Вас как зовут-то?» – «Можно – Никодимом». Толкуй теперь о думах, о былом… Экскурсия ушла. И за углом, Как в тупике забытом, нелюдимом, Я догадался: всё идёт на слом.
Да, Ника. Всё. Побег. Вино. Кодори. Скалистый берег. Лошадь без подпруг. И телеграмма: «Ты не муж, не друг». И снова – крах. Пришёл конец «love story»[4]. И, кажется, пришёл совсем не вдруг.
«А был тот домик?» – «Был. Между горами». «А где сейчас он?» И сказал я: «Где ж… Там, где проехал свадебный кортеж, Соря вовсю воздужными шарами, И где соседи резались в шеш-беш».
Кортеж помчался к соснам перевала, Сигналя и гудя – как на пожар. И пыль. И голубой воздушный шар Берёза наша так и не поймала… И ты уже никто. Шпана. Клошар.
На ладан дышишь. На себя взгляни-ка. Ты схож уже с Иваном Ильичём, Как Никодим (заваленный причём)… – И, захихикав, уточняет Ника: «Трухой завален, битым кирпичом».
Ах, Ника. Ах, невынутый осколок. Вот-вот – и я останусь без угла. Кричишь: «Тебе звонит Махачкала За Ригой вслед! Зачем?» И с книжных полок Всех поэтесс во гневе убрала.
Гнала позёмка грязную солому По Дьякову – неведомо куда, И со столбов свисали провода… И я, вчерашний, сам подвергнусь слому? И чей-то голос мне ответил: «Да».
…А дальше что? В Коломенском всё те же Находки, и потери, и приют, Но почему-то соловьи поют Над берегом Москвы-реки всё реже. И я почти что не ночую тут.
Ещё я не готов писать поэмы. Да и о ком? О молодом Петре И о преображенцах на заре? Сказала Ника: «У тебя проблемы – Как будто камни в жёлчном пузыре».
Ждал взрыва, самому себе переча. Решила Ника, что она хитра, И за оврагом молвила вчера, Что на погосте Иоанн Предтеча Среди могилок ходит до утра.
«Не утешай. Молчи. А то завою. Страна больна – и, значит, я больна. Дай руку». И добавила она, Что здесь усекновенною главою Казалась ей над церковью луна.
И тут же: «Повстречать бы эту шлюху! Ишь, как напрягся. Ишь, король червей… Уматывай, да только поживей. Ни слуху чтобы не было, ни духу. Когда-нибудь я плюну в рожу ей!
2. ДОНА АННА
Придуманною за собою слежкой Я вдохновлялся и нырял в метро. Жилплощадь ей нужна и всё добро. Пожалуйста. Дом творчества ночлежкой Ещё послужит, если бес – в ребро.
И я утешусь музыкой органной. Будь проклят коммунальный коридор! Обрушатся пусть страсти в до-минор И надо мною и над Доной Анной (Её не возревнует Командор).
Не для неё ль решительно и сразу Медовый Спас из воздуха воздвиг Охапку самых бархатных гвоздик, А заодно на подоконник вазу Хрустальную поставил в тот же миг!
А вы-то что ж, воспитанницы клавиш, – Коснитесь, пальцы Анны, лепестка. Пройдёт секунда. Может быть, века. Вот это след! Нежнее не оставишь. Ты замечай, пока ты с ней. Пока…
Так где ж тот шарик над Кодори? Где же… И молвит Анна: «Разве ты со мной?» «С тобою». – «Нет. По-моему, с женой. Я – до пяти!…» – «Потише. Мы – в коттедже. Здесь каждый звук услышат за стеной».
Я вспомнил: детство… ночь… Среди оглобель Лежал я смирно. Был Азов дремуч. А из возов: «Помучь меня… помучь…» «Да, Анна, ты слыхала про Чернобыль?» «А что стряслось? Ты дверь закрыл на ключ?»
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Была рябина осенью пуглива – Некрасовская муза под хлыстом, Искала что-то в сердце холостом. Нет больше дома. Больше нет архива. За этим ли бежать, за тем листом?
Так вот оно – «ни слуху чтоб, ни духу…» Но что твой адрес – даже для родни… Все дни теперь – чернобыльские дни. В издательство идёшь – неси порнуху, Тельняшку с треском на груди рвани.
Поблескивает облако свинцово. Дрожит окно в двенадцатом часу. Нашла Козетта, помню, двадцать су. А я-то что нашёл? Вот это слово? Не этим словом душу я спасу.
И ночь дробится от раскатов грома. А слово… лучше помолчать о нём. И мы себя с тревогою клянём За то, что нам молитва незнакома. И ливень изгибается огнём.
Ноябрьская гроза. Полузакрыты У нас глаза. И как же нам видна И наша уязвимость, и вина, И ненадёжность клятвы и защиты, И та часовня, что внутри темна.
ПЛАЧ ПО СВАНЕТИ
Мне нужен предлог – не пролог: Я Гигу и Сару услышу! Сквозь щели и сквозь потолок Дымок полетит – через крышу. Увижу я тот же очаг, Сундук для муки из Чаргали. (Опять не почувствую гари – Но слёзы в крестьянских очах.)
Увижу я в щель и орла – И клюв, и прикрытое веко. «А Лора твоя?» «Умерла В тот день, когда умер Алеко». И Сара достанет конверт: «Вот ваше тбилисское фото…» И кто-то окликнет кого-то. И башни потянутся вверх.
Теперь уж не так высоко – Не выше, чем воздух Тифлиса, Чем песенка та – «Сулико», Которую пела Лариса. Я столько сгубил, а не спас! Я струсил во дни перестройки. Меняя больничные койки, Наверно, боялся за вас.
Успеть бы. Ведь я всё старей. И, самое главное, вроде Денёчки «открытых дверей» Для вас и для нас на исходе. Засовы гремят уже. Но Ещё не сработало что-то. И башни. И тень вертолёта. И с пёсиком наш Мимино.
Пройду я по старым следам, Возьму вашу древнюю начу[5]. А клятва… К чему она вам? Последнюю встречу назначу. Не всё же сгорело дотла. Мы двинемся завтра в Ланчвали. Араку варить не пора ли? У медного сядем котла.
Вот кресло для Гиги. О ком Заржут возле пропасти кони? На троне примерно таком Всевышний сидит на иконе. Преставился дед Николоз. Вбил гвоздь в домовину по шляпку И маков альпийских охапку Убитой Ларисе понёс.
Немного старинных деньжат Держал в тайнике он. И что же? Забыл, где монеты лежат. И вам не найти их, похоже. «Ищите мой клад, – говорил. – Таких больше нету в Сванети. Монеты бесценные эти: Архангел на них – Гавриил».
А вам откопать суждено, Случайно разрушив кладовку, В местийском кувшине зерно, Со стрелами лук и кремнёвку. Не золото, не серебро. И Сара вздохнула: «Не слишком». И всё же теперь вы – с ружьишком: Стреляет, хотя и старо.
Пойдём мы в церквушку, как встарь. Ветшает она год от года. Четыре стены и алтарь. Горящие угли у входа. В пристройке лепёшки пекут. Пора помянуть Николоза. Араку заносят с мороза И ставят бутылки в закут.
Сюда проникает снежок, Любых непогод отголоски. Ты, Гига, свечу бы зажёг. Гляди: не иконы, а доски. Мальчишка, почти что босой, Впорхнёт, да и выпорхнет снова. Касается лика святого Снежинка, стекая слезой.
И я за себя и за Русь Впервые Джеграгу святому, Георгию то есть, молюсь, Тоскуя в Сванети по дому. А рядом – старуха с клюкой. За Сару молюсь и за Гигу. Они рукописную книгу Читали – строку за строкой..
Вернёмся, и Гига возьмёт Чунир[6], этот голос печали. И выцветет вдруг небосвод, Как древние фрески Латали. И вздохи. И всхлипы. И прах. Обвал. Одиночество. Буря. Нашла-таки воина пуля. Охотник разбился в горах.
Все плоские крыши в снегу. Я трону холодную начу, И руки себе обожгу, И вздрогну, и за спину спрячу.. Горит на полу ламтварал[7], Три глаза бычачьи прищуря. Обвал. Одиночество. Буря. Так Гига ещё не играл.
МУЗЫКАЛЬНЫЙ СНАЙПЕР
А я.., конечно, не замедлил рассказать о своей встрече вам; такая уж у меня повадка – рассказывать.
Г.Х. Андерсен
Могла ли встреча быть тогда иною? Цветной камзол. Добрейшее лицо. Потешный колпачок. А за спиною – Забавное такое ружьецо.
По поводу ружья добавить надо: Подобного не видел белый свет – Без мушки, без затвора, без приклада. Почти гитара и почти кларнет.
Был чудный день тогда, даю вам слово. Как будто вымер городской квартал. И, словно правнук платья золотого, Осенний лист под ветром трепетал.
И музыка возникла. «Это ваша?» «Моя», – ответил он. И снял очки. О Боже, у него из патронташа Выскальзывали нотные значки.
«В обличье вашем что-то мне знакомо…» – Сказал я вдруг. И пожалел потом. «И вы туда же… Приняли за гнома. Я музыкальный снайпер, а не гном.
Вот у меня бекары и бемоли. В патронах – и симфонии, и джаз. А гномы ваши… музыкальны, что ли? Да вот они… среди кустов как раз…»
Он помнил дилижансы и кареты И постовые будки на углах, Любил, когда играли менуэты Придворные оркестры на балах.
Когда он юным был, то из засады Следил за одинокими людьми, Рыдавшими от горя и досады, Не знавшими ни ласки, ни любви.
А нужно было – так не ждал он слишком И понимал, что наступает срок. Он хорошо владел своим ружьишком – И нажимал решительно курок.
И он стрелял! И праздничные ноты Летели из ствола – и наповал Разили неудачи и заботы. И миг благословенный наступал.
И люди тотчас песни запевали, Кружились в плясках до того лихих, Что обнимались все и забывали О бедах и о горестях своих.
И он мечтал, чтобы они уснули Довольными собой в конце концов. Спешил к себе. И отливал он пули Из чистых соловьиных голосов.
Все выстрелы его бывали метки, Попали в Книгу Гиннеса они. И сращивались срезанные ветки И в кипарисы превращались пни.
Вставал мой друг обычно спозаранку, Глядел на солнце в вычищенный ствол И, чтоб послушать мудрую шарманку, На рынок или же на площадь шёл.
С тех пор он столько износил ботинок! Давно он блюда острые не ест. Там, где когда-то был крестьянский рынок, Теперь Шестой Профессорский Проезд.
«Старею, – говорит, – но не тоскую. Ты в этом убедиться сам изволь. Вчера ружьишко отдал в мастерскую: Как видно, заедает ля-бемоль.
Всё дорожает – вот в чём, брат, обида. А что до жизни – дешевеет, брат. Мы первые по части суицида. Я, может, тоже в чём-то виноват».
НЕНАПИСАННАЯ ПОЭМА
(Из письма к матери)
Всё напоследок я тебе открою. Я выучил твой сборник наизусть, Больших Вязём и Спас-Уборов грусть. Вот с этим-то я перед медсестрою Сидел в палатке под Керим-горою. Сказал: «Уже отбой». И слышу: «Пусть». В палатке голубела ткань халата, Просвеченная молнией насквозь. А медсестра: «Ахматова, небось? И ты ведь пишешь – говорят ребята…» «Пишу. А что ж. Вот ты и виновата…» Гроза в горах пусть будет как цитата, Чтоб это всё поэзией звалось. А вот в колонне еду из Моздока В Аргун – и глупо улыбаюсь вдруг: Твои стихи волнуют шоферюг. Им жалко тех, кто плачет одиноко. А капитан – так тот припомнил Блока: Мол, в «Снежной маске» тоже много вьюг. Навстречу предрассветному туману Веду свою машину среди скал. «Всю жизнь такую женщину искал», – Он говорит. Вздыхает. Врать не стану. Я подарил твой сборник капитану. А он в ответ – из Кубачей кинжал. А ночь ведёт меня домой, к собору. И улицы мне снятся. И они Не любят света, прячутся в тени, И что ни дом – к забору бы, к забору, Не верящие даже светофору… Ты мне о них поэму сочини. Теперь не сыщешь чеховского дома. Вот вроде бы найдёшь – да нет, не тот. Сюда лечиться местный шёл народ. Табличка медная, часы приёма… Теперь и мне печаль твоя знакома И жить, как жил я раньше, не даёт.
В ущелье я сверну сейчас, направо. Я – далеко, а ты – невдалеке. Я не останусь жить в твоей строке: Она, как признаёшься ты, лукава, И промолчит не зря игумен Савва, С тобой столкнувшись в древнем Городке. Когда-то протекала там Разводня. Платили мыт поляки, латыши. И что осталось? Снег да камыши. Поэтому прошу тебя сегодня: Пожалуйста, поэму напиши. Пиши и знай, что мне не будет больно, Что свяжутся в единый узелок И те кусты, где ваххабит залёг, И монастырский скит. И ты невольно Почувствуешь, что строчка богомольна. А для чего нам вечности залог? Ты мой пакет получишь очень скоро. Я сам строчу до утренней зари, Слова – как на черкесске газыри. Не сыщешь в них ни жалоб, ни укора. Уж так ведётся: не разрушишь хора – Какой угодно голос убери. А медсестра: «Уймись ты, Бога ради. Написанное слово – как магнит. Вот валерьянка. Тоже мне пиит…» А горы впереди, и горы сзади. И если что – у медсестры тетради. Я думаю, она их сохранит. Прочти и улыбнись. Я – чижик-пыжик. Сын поэтессы с улицы Лесной, Не сочинивший строчки ни одной Как следует. Но я ведь не для книжек И даже не для книжки записной. Хватило, может, твоего примера? И под гитару шли мои слова. И разве рота не была права, Когда рождала своего Гомера? И, как трава, проклёвывалась вера – По-мартовски ещё, едва-едва. Наивное подобье талисмана И с пулей полудетский уговор… Мой капитан в бою убит в упор. Жаль, не слыхал я мненье капитана О тех стишках. Он был из Магадана, Где Козиным гордятся до сих пор. Он говорил, что парень я – не промах, «Возмездье» дал и «Соловьиный сад». Клянусь тебе, я был бы очень рад, Когда б он побывал в Больших Вязёмах, На даче нашей, посреди черёмух. О нём уже почти не говорят. Мы встали у массивчика лесного. Там бронетранспортёр – один скелет. Полковник наш мне посмотрел вослед. Должны мы в Грозный въехать в полвосьмого. А в тех тетрадках о тебе – ни слова. Ну как же так: ни полсловечка нет.
Я шлю тебе любительское фото. Прости, что не по-зимнему одет. Январь в горах. Мне ровно двадцать лет. И загибаться вовсе неохота. И солнце у тебя в стекле киота. Великий пост. Меня вот только нет. Твоя поэма – в Спас-Уборах где-то. Чуть-чуть ещё – и загалдят грачи. Достань машинку и вовсю строчи. Но не дождаться, видно, мне ответа, Зачем с обрыва сброшена карета, Зачем усадьбу подожгли ткачи. Ты побежишь к Царицынским палатам. Со словом – ты, а у меня – словцо. Прости, что в материнское лицо Смеюсь, вонзаясь взглядом виноватым.
Навстречу двум необратимым датам Дьячок с кадилом выйдет на крыльцо.
[1] Грузинская народная песня. [2] Руки вверх! (нем.). [3] Разумеется, госпожа! (нем.). [4] История любви (англ.). [5] Очажная цепь, на которой клянутся и похитить которую может лишь злейший недруг. [6] Муз. инструмент, похожий на вилончель. [7] Светильник на земляном полу,
Деград |