Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)

Январский некролог 1996 г. ] Иосиф Бродский и российские читатели ] Книги Иосифа Бродского, о его творчестве и о нем ]

Коллекция фотографий Иосифа Бродского (1940-1996)


1 ]  ] 2 ]  ] 3 ] 4 ] 5 ] 6 ] 7 ] 8 ] 9 ] 10 ] 11 ] 12 ] 13 ] 14 ] 15 ] 15a ] 15b ] 16 ] 17 ] 18 ] 19 ] 19а ] 19б ] 19в ] 20 ] 21 ] 22 ] 22a ] 23 ] 24 ] 25 ] 25а ] 25б ] 26 ] 26a ] 27 ] 28 ] 29 ] 30 ] 31 ] 32 ] 33 ] 34 ] 35 ] 36 ] 37 ] 37а ] 38 ] 39 ] 40 ] 41 ] 42 ] 43 ] 44 ] 45 ] 46 ] 47 ] 48 ] 49 ] 50 ] 51 ] 52 ] 52а ] 53 ] 54 ] 55 ] 56 ] 57 ] 58 ] 59 ] 60 ] 61 ] 62 ] 63 ] 64 ] 65 ] 66 ] 67 ] 68 ] 69 ] 70 ] 71 ] 72 ] 73 ] 74 ] 75 ] 76 ] 77 ] 78 ] 79 ] 80 ] 81 ] 82 ] 83 ] 84 ] 85 ] 86 ] 87 ] 88 ] 89 ] 90 ] 91 ] 92 ] 93 ] 94 ] 95 ] 96 ] 97 ] 98 ] 99 ] 100 ] 101 ] 102 ] 103 ] 104 ] 105 ] 106 ] 107 ] 108 ] 109 ] 110 ] 111 ] 112 ] 113 ] 114 ] 115 ] 116 ] 117 ] 118 ] 119 ] 120 ] 121 ] 122 ] 123 ] 124 ] 125 ] 126 ] 127 ] 128 ] 129 ] 130 ] 131 ] 132 ] 133 ] 134 ] 135 ] 136 ] 137 ] 138 ] 139 ] 140 ] 141 ]





Кирилл Алёхин

Литовский Бродский

Заметки для потомков

Названием обязали рассуждения писателя и русиста Кейса Верхейла, в далеком 1986 году писавшем по поводу стихотворения «На выставке Карла Виллинка» в амстердамском журнале с гоголевским названием “De Revisor”о том, что «есть голландский Бродский, равно как есть и английский, американский, итальянский, французский, литовский, мексиканский, китайский». Русский Бродский, разумеется, тоже есть. Но речь там шла о тематике стихов и прозы нобелевского лауреата (подробности см. по-русски: «Звезда», 1991, № 8, с. 195-198). А здесь пойдет о другом. О переводах, о рецепции и ее гранях, но главным образом - о том культе Бродского, какой сложился в Литве едва ли не при жизни поэта. Оцените: именной раздел в 50 страниц в школьном учебнике русской литературы для старших классов Розы Глинтерщик (Каунас, 1995), посвященные ему же страницы (и фрагмент «Представления» с комментарием) в предназначенных главным образом для школьников и учителей ее же «Очерках новейшей русской литературы. Постмодернизм» (Вильнюс, 1996), вечер памяти Бродского в апреле 1996 года в Доме Фонда открытой Литвы, достопамятный вечер в июле того же года в Вильнюсском университете с участием Евгения Рейна, Томаса Венцловы и Чеслава Милоша, тексты в хрестоматии «Русская литература в Литве XIV-XX вв.» (Вильнюс, 1998), статьи о нем и переводы его самого в газетах и журналах, радиопередачи Нины Мацкевич и стихи ему. Нет, не только «Ахиллов щит» Венцловы (как можно ожидать), а, к примеру, «Сортирный ноктюрн - 1979» Гинтараса Патацкаса, некогда диссидента, а ныне члена Сейма. На очереди - юбилейная выставка в Национальной библиотеке им. М. Мажвидаса.
В начале юбилейного года на корни этого культа в почтенной, хотя и не самой многочисленной аудитории, указал Пранас Моркус. Он - коллекционер произведений изящного искусства, киносценарист, адресат (и персонаж!) стихотворений Томаса Венцловы и Евгения Рейна, вот хотя бы и вполне виленского «Я был здесь лучше, был здесь, кажется, моложе…» в сборнике «Балкон» (Москва, 1998). И он же - давний знакомый Бродского, наезжавшего в Вильнюс с лета 1966 года.
Так вот «весельчак и бонвиван» из рейновой поэмы «Три воскресенья» уподобил нынешние воспоминания о приездах Бродского в Литву историческим изысканиям о легендарном Палемоне: кто ж там знает, как там было на самом деле, да и было ли? Для тех, кто забыл или никогда не помнил: по запущенной в оборот версии Яна Длугоша (XV век), Палемон с 500 знатнейшими римскими фамилиями прибыл из Рима в устье Немана (то ли по причине несносных тиранств Нерона, то ли из-за многолетней засухи в Средиземноморье, то ли спасаясь от нашествия Аттилы), расселился по брегам его, тем самым заложив основы не то правящей династии, не то всему литовскому народу, - очевидцев не осталось, и если что-то и было, то наверняка совсем не так.
Так и с Бродским: даже если что-то и было… Молодые, влюбленные, кто счастливо, кто несчастливо, трепались обо всем, - а более всего, сказал Моркус, уже приватно, на лестнице, - как удрать из Советского Союза. Ну, еще Иосиф Александрович был истинной фабрикой стихов и без конца сыпал метафорами. Словом, в тех пребываниях в Литве поэта ничего, исполненного особенным значением, не было. Но мифологические сказания уже окутали канувшую обыденную жизнь и продолжают множится: периферия мира чувствительна к подобным посещениям, с благодарностью вспоминает ступавшего по ее земле великого поэта - так же, как берега Дуная помнят об Овидии.
Как тут не вспомнить некстати «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова»: «Звезда в захолустье / светит ярче: как карта, упавшая в масть». В масть, конечно упал и содержательный разговор с Иосифом Бродским Венцловы, состоявшийся в знаменательный для Литвы день 16 февраля (1988 г.). Он под разными названиями печатался по-русски («Страна и мир», «Вильнюс», «Новое время») и по-польски, но вышел сначала на литовском языке, в зарубежном (США) литовском периодическом издании «Акирачяй» («Кругозоры»). Там-то и появилась залепуха о мифических литовских корнях поэта: дескать, мать его, хоть и родилась в Динабурге-Двинске-Даугавпилсе, но чуть не все детство провела где-то в окрестностях какой-то неведомой Байсогалы под Шяуляй, у деда. Более того, кажется, одна из теток знала литовский язык, и, наверное, бабушка тоже его знала. Похоже, свою роль в феномене литовского культа Бродского сыграла и эта не рассеявшаяся до конца мистификация. Удивительным образом на смену ей навеваются неясные сведения о литовских корнях если не самого Бродского, то жены Марии.
В том разговоре гораздо не то чтобы серьезнее, но ответственнее реплика Бродского на напоминание Венцловы о дне беседы: «Я чрезвычайно сожалею, что это просто дата, а не реальность». Нельзя не вспомнить и подписанного Венцловой, Бродским, Милошем энергичного призыва к мировой общественности возвысить голос протеста “against the inhuman Soviet assault on the people of Lithuania”, опубликованного в “New York Times” 15 января 1991 года.
Но вернемся в Вильнюс и в год 2000-й. Почтенная аудитория слушала Моркуса в старинной виленской ратуше, обращенной недавно во Дворец работников искусств, в понедельник 10 января, на вечере под названием «Иосиф Бродский: поэзия и проза». Открыл вечер директор издательства “Baltos lankos” (и семиотик) Саулюс Жукас: повод встрече дала только что выпущенная издательством книга избранных эссе Бродского. На литовском и - с почти тем же названием: “Poetas ir proza”. Составители - Томас Венцлова и Лариса Лямпертене (увы, отсутствовали оба - оба случились о ту пору в США). Тираж (необъявленный, но сообщенный частным порядком) - две тысячи.
Жукас представил публике ведущего Рамунаса Катилюса, - ей, как и читателям статьи «Иосиф Бродский и Литва» («Звезда», 1997, № 1: на Инфоарте не ищите), впрочем, хорошо известного. Физик по профессии, но к тому же старинный, с 1966 года, знакомец поэта и глубокий его почитатель первой слово дал Виде Гудонене. Доцент Вильнюсского педагогического университета поделилась своими впечатлениями о только что прочитанной книге, порадовалась своим находкам, отметила особенности структуры: порядок в книге, действительно, далеко не хронологический, но и не какой-то поверхностно проблемно-тематический, с вообразимыми рубриками, скажем, «О поэзии как таковой», «О русской литературе», «О зарубежных поэтах», ну и, так сказать, автобиографические «Полторы комнаты» и «Путешествие в Стамбул».
На самом деле открывает книгу «Нобелевская лекция» (перевод Сигитаса Парульскиса - по меньшей мере уже второй литовский, о чем ниже). А завершается том в 424 страницы переводом с русского (Сигитас Парульскис) статьи о Марине Цветаевой (1979), какой, казалось бы, самое место по соседству со статьями об Анне Ахматовой (Виолета Таурагене; и этот текст по-литовски уже был, в переводе Юлюса Кяляриса), Осипе Мандельштаме (Лаймантас Йонушис), с переведенным Т. Венцловой с английского некрологом Надежды Мандельштам. На сетования о невнятностях, местами, перевода за всех шестерых переводчиков ответ держать пришлось Довидасу Юделявичюсу. Он начал с любопытного воспоминания о том, как единственный раз в жизни видел Бродского. И не в Литве Советской, а позднее, когда, по его словам, стало возможным и литовцам изредка куда-то выбираться за границу. В 1993 году, за три года до смерти поэта, на книжной ярмарке в Гётеборге. Бродский выступал там в паре с карибским поэтом Дереком Уолкоттом. Говорил о поэзии, и выражался на английском очень свободно. Таков Бродский и в своих писанных по-английски текстах. Юделявичюс признался, что, принимаясь за работу, воображал, будто легче будет справиться, если представлять себе, как переводимый текст выглядел бы на русском. Ничего подобного! Английские сочинения Бродского написаны человеком, думающим по-английски; по крайней мере в них и следа нет некоего русского подстрочника.
Другое дело, что свои переводческие достижения можно сравнить с переводами русскими и польскими. Польские оставляют впечатления свободы: не чувствуется, что это перевод, и не заметно стремления причесать «польского» Бродского под Бродского. А вот русские переводы, даже авторизованные, далеко не всегда удачны.
Редактор тома Виргиниюс Гасилюнас своей особенной заботой посчитал гармонизацию работ разных переводчиков, чтоб не пропал за ними автор: у каждого - свой стиль, свои излюбленные ходы и словечки. Соседствовать под одной обложкой, согласимся, порой тяжело, и не только переводам, но и текстам. А если что-то смущает - так есть и альтернативные переводы («Полторы комнаты» Линаса Вильджюнаса, «Путешествие в Стамбул» Евы Петраускайте, «Нобелевской лекции» Альфонсаса Буконтаса), и возможность обратиться к русским и английским оригиналам.
Стихи Бродского читал актер Римантас Багдзявичюс, как показалось - очень похоже на чтение самого поэта. Но в переводах Сигитаса Гяды: томик их должен вот-вот выйти в том же издательстве “Baltos lankos”. А в оригинале и в авторском исполнении они звучали тоже, в записях из коллекции, кажется, Рамунаса Катилюса, в конце и в начале вечера. По этому поводу, кстати, поделилась воспоминанием-впечатлением Ирена Вейсайте. Ей тоже довелось раз в жизни видеть поэта, и тоже заграницей: в Лондоне отмечался 100-летний юбилей Осипа Мандельштама, и Бродский читал его стихи в своей манере, так, что всезавладевающая мелодия убаюкивала, отключая содержание слов. Мандельштама вспомнил и Пранас Моркус. Ведь еще до Бродского мог и этот великий поэт стать в каком-то смысле литовском и дать Литве то, что он дал Армении. Действительно, посол Литвы в Советской России и русский поэт Юргис Балтрушайтис, предчувствуя, какой конец ждет Мандельштама, еще в 1921 году уговаривал его принять литовское гражданство - и спастись в Литве. Основанием могло стать происхождение семейства из местечка Жагоры (Жагаре) Ковенской губернии, да и отец родом из Шяуляй (помните родственницу «из местечка Шавли» в «Шуме времени»?), мать - из Вильнюса. Поэт начал было собирать необходимые бумаги, но оставил затею из убежденности в том, что от судьбы уйти нельзя, как вспоминала Надежда Мандельштам. В мечтах о том, что было бы, случись поэту уехать в Литву (и здесь остаться, а не промелькнуть на Запад, как это было с Сашей Черным, например), по словам Моркуса, в молодые годы приходилось останавливаться на июньских днях 1941 года и радоваться, что хотя бы эта смерть не ложится тяжким грузом на совести нации.
Что до готовящегося сборника Гяды, то два месяца назад в Вильнюсе же, в зале Еврейского музея, был представлен двуязычный сборник Бродского «С видом на море» (издательство “Vyturys”). Выпущен, как и том эссе “Baltos lankos”, при поддержке Фонда открытой Литвы (литовский «Сорос»). Тираж и здесь не объявлен, но, если верить на слово, четыре тысячи; для сравнения - аналогичный, чуть потоньше, томик Ахматовой в том же издательстве пять лет назад вышел в трех тысячах экземплярах. Включены в книгу Бродского переводы с русского Гинатараса Патацкаса, Томаса Венцловы, Маркаса Зингериса двадцати восьми стихотворений и фрагментов «Части речи» из пяти книг поэта. И кто бы сомневался, что многие переводы Гяда вступят в естественную конкуренцию с вошедшими в составленный М. Зингерисом сборник.
Но вряд ли одна книга превзойдет другую. Взять два этих последних тома: как одинаково качественно, но по разному дают они одного и того же автора читателю. “Vyturys”: стихи на двух языках, на литовском языке - предисловие Витаутаса Кубилюса «Автономия поэтического слова», статьи, биографические и с прекрасной мемуарной отделкой, Рамунаса Катилюса и Томаса Венцловы, и послесловие составителя, плюс подготовленная Р. Катилюсом библиография Бродского и литературы о нем, да еще три десятка фотографий, рисунки, черновики (заслуживает быть отмеченной корректность!) с грамотной метрикой, с указанием авторов и владельцев снимков и автографов. На корешке и обложке: Josifas Brodskis.
И свой шик у “Baltos lankos”, издательства, так сказать, повышенной культуры книги, с узнаваемой благородной академической щеголеватостью: лишь на суперобложке использована фотография Марианны Волковой, а в самой книге - ни одного чужого слова. Ни вступлений, ни послесловий, без индексов и примечаний. Один Иосиф Бродский. На сей раз - Josif Brodskij.


Источник: http://www.russianresources.lt/dictant/Materials/Brodsky.html


ДЕНИС АХАПКИН

ЕЩЕ РАЗ О "ЧЕХОВСКОМ ЛИРИЗМЕ"
У БРОДСКОГО


               

В настоящее время достаточно активно изучается поэтика Бродского, основные константы его художественного мира, язык его произведений. При этом в тени остается важная проблема: Бродский как фигура, вписанная в литературный процесс своего времени. Одним из интересных ракурсов при описании этой проблемы является следующий: Бродский - читатель книг и статей, посвященных Бродскому. Не сомневаюсь, что со временем найдется исследователь, который всерьез займется этой темой. Пока же хочу обратить внимание лишь на один сюжет.

В 1969 г. Бродский пишет стихотворение (или, скорее, стихотворную новеллу) "Посвящается Ялте" (впервые опубликовано в "Континенте" в 1975 г.)1. В 1978 г. в журнале "Вестник РХД" появляется статья А. Лосева "Посвящается логике", в которой анализируется это стихотворение2. В 1986 г. в сборнике "Поэтика Бродского" выходит еще одна статья Лосева: "Чеховский лиризм у Бродского"3. И, наконец, в 1993 г. Бродский пишет стихотворение "Посвящается Чехову"4.

Названия этих текстов, построенные по одной схеме (перформатив "посвящается" + существительное в дативе), и их тематика позволяют считать указанные произведения элементами литературной полемики, а стихотворение Бродского "Посвящается Чехову" - ее завершением. Рассмотрим этот текст в сопоставлении с концепцией, заявленной в двух статьях Лосева. Хочу отметить, что в данной работе я стремился, по возможности, избежать аксиологических высказываний и ни в коей мере не ставлю под сомнение научную ценность работ Лосева5.

Основные идеи, высказываемые Лосевым о сходстве художественных систем Бродского и Чехова ("лиризме"), можно свести к следующему:

1. В стихотворной новелле "Посвящается Ялте" дискредитируется модель мировосприятия, существующая в рамках "здравого смысла", и отношений, детерминированных причинно-следственными связями, и помочь в данной ситуации может применение "некоего над-человеческого, над-логического или метафизического взгляда на мир. Взгляда сверху".

2. Бродский сожалеет о том, что современное сознание не метафизично, а логично (и телеологично) по преимуществу.

3. Экзистенциальный ужас раскрываемой перед нами драмы в конце выливается в мощную лирическую коду - это достигается благодаря тому, что "автор сохранил за собой право выйти на сцену и руководить финалом".

4. "Генераторами загадочного лиризма в прозе и драме Чехова, как и в стихах Бродского, оказываются <...> стоящие вне контекста, не поддающиеся какой-либо рациональной интерпретации, почти абсурдные символы": "это вроде изумруда" (у Бродского), "звук лопнувшей струны" (у Чехова).

5. В поэтике Чехова центр тяжести с этических и социальных вопросов бытия перемещается на чисто бытийные (экзистенциальные). То же происходит у Бродского.

6. В основе всех рассказов и пьес Чехова зрелой поры лежит один и тот же сюжет - ход времени (как и у Бродского).

Эти положения иллюстрируются на примере нескольких произведений Бродского, сопоставляемых с чеховскими6.

Рассмотрим текст Бродского. В нем явственно прослеживается нагнетание деталей, "присущих чеховской поэтике". Строя текст на таком нагнетании (доведенном почти до абсурда), Бродский вступает в своеобразную литературную игру с Лосевым, своего рода буриме, демонстрируя "чеховский лиризм" в предельно концентрированном виде. Знаки этой игры проходят через весь текст стихотворения.

Для начала вспомним ставшую хрестоматийной цитату из письма Чехова Суворину о пьесе "Чайка": "Комедия, три женских роли, шесть мужских, четыре акта, пейзаж (вид на озеро); много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви"7. Начнем с распределения ролей. В тексте Бродского действуют (или бездействуют, о чем далее) три женских персонажа: Варвара Андреевна, Наталья Федоровна, Дуня, и шесть мужских - Вяльцев, студент Максимов, Эрлих, Карташев, доктор и Пригожин8. Озеро также имеется (в пятой строфе): "Снаружи Дуня зовет купаться в вечернем озере".

"Пять пудов любви" в травестированном виде присутствуют в размышлениях центрального героя - Эрлиха9. Перечислим:


У Варвары Андреевны под шелестящей юбкой
ни-че-го10.

Дурнушка, но как сложена! и так не похожа на
книги.

Легче прихлопнуть муху, чем отмахнуться от
мыслей о голой племяннице, спасающейся на кожаном
диване от комаров и от жары вообще.

Эрлих пытается вспомнить, сколько раз он имел Наталью
Федоровну во сне.

Но любит ли Вяльцева доктора? Деревья со всех сторон
липнут к распахнутым окнам усадьбы, как девки к парню.
У них и следует спрашивать, у ихних ворон и крон,
у вяза, проникшего в частности к Варваре Андреевне в спальню;
он единственный видит хозяйку в одних чулках.

Следующий компонент чеховской характеристики, "мало действия", является ключевым для текста Бродского. Эпиграфом к нему можно поставить слова из "Посвящается Ялте": "событие, увы, не происходит", точнее, всю строфу, включающую эти слова:


И кажется порой, что нужно только
переплести мотивы, отношенья,
среду, проблемы - и произойдет
событие; допустим, преступленье.
Ан нет. За окнами - обычный день,
накрапывает дождь, бегут машины,
и телефонный аппарат (клубок
катодов, спаек, клемм, сопротивлений)
безмолвствует. Событие, увы,
не происходит. Впрочем, слава Богу (2, 142).

В "Посвящается Чехову" по полной схеме переплетены мотивы, отношения, среда и проблемы - но события действительно не происходит, что подчеркивается неоднократно: любовная интрига не развивается (Наталью Федоровну, как вытекает из цитированного выше фрагмента, Эрлих имел только во сне11, "любит ли Вяльцева доктора" - непонятно, "в провинции никто никому не дает"), другие сюжетные линии, возникая на мгновение, также не получают продолжения:


Спросить, что ли, доктора о небольшом прыще?
Но стоит ли?

Вскочить, опрокинув столик! Но трудно, когда в руках
все козыри.

Здесь можно воспользоваться определением события, которое дает А. П. Чудаков: "Событие - некий акт, это равновесие <мира художественного произведения. - Д. А.> нарушающий (например, любовное объяснение, пропажа, приезд нового лица, убийство), такая ситуация, про которую можно сказать: до нее было так, а после стало иначе. Она - завершение цепи действий персонажей, его подготовивших. Одновременно оно - тот факт, который выявляет существенное в персонаже. Событие - центр фабулы. Для литературной традиции обычна такая схема фабулы: подготовка события - событие - после события (результат)"12. Таких событий в тексте Бродского действительно не происходит, что также очень хорошо соотносится с распространенными представлениями о чеховской поэтике как поэтике бессобытийности. Можно привести, например, высказывание С. Д. Балухатого о том, что драматизм в "Чайке" "создается по принципу неразрешения в ходе пьесы завязанных в ней взаимных отношений лиц"13.

Подобная сюжетная несобытийность текста Бродского находит отражение и на грамматическом уровне, а именно в семантическом распределении глаголов совершенного / несовершенного вида. Приведенное определение события практически полностью соответствует классическому определению совершенного вида14. В тексте Бродского преобладают глаголы несовершенного вида (описывающие реальные действия, которые остаются незавершенными и не дают результата, так как не являются событием). Глаголы совершенного вида, которые представлены в тексте, также не обозначают событий (в вышеупомянутом смысле), точнее - обозначают некоторые потенциальные события, которые могли бы произойти, но не происходят (см. два последних примера из текста Бродского). Большая часть глаголов совершенного вида представлена инфинитивами и образует функционально-семантическое поле со значением "цель, намерение"15. Таким образом, в тексте возникает ряд намерений, которые, однако, не реализуются.

Интересно, что единственная реализованная причинно-следственная цепочка оказывается связана не с намеренными действиями героев, а со случайными: "аккорды студента Максимова будят в саду цикад" -> "хор цикад нарастает" -> он "кажется ихним <звезд. - Д. А.> голосом".

Редукция события подчеркнута и на стиховом уровне - каждая последняя строка в строфе как бы оборвана, не развернута.

Список "чеховских" деталей этим не ограничивается. Так, луч заката, задерживающийся на самоваре в описании летнего вечера, вызывает в памяти хрестоматийный пассаж из "Чайки" о бутылочном осколке16 (восходящий к рассказу "Волк"17), стол, приготовленный для чаепития, - начало "Дяди Вани" - в первой авторской ремарке: "На аллее под старым тополем стол, сервированный для чая"18, муха в блюдце с вареньем отсылает к образу Епиходова, сетовавшего: "И тоже квасу возьмешь, чтобы напиться, а там, глядишь, что-нибудь в высшей степени неприличное, вроде таракана"19.

Очевидно, что в тексте Бродского, ориентированном (в сниженном виде) на чеховскую поэтику, лиризм обнаружить сложно, а "над-человеческий, метафизический взгляд на мир", который представлен в тексте как взгляд звезд:


И хор цикад нарастает по мере того, как число
звезд в саду увеличивается, и кажется ихним голосом20. -

не противопоставлен "дискредитированному мировосприятию" героев, так как существует вне его, в совершенно другой плоскости. (Фраза "Что если в самом деле?" принадлежит автору, так как мысли, принадлежащие Эрлиху и следующие непосредственно за ней, закавычены.)

Данный список деталей, поданных в стихотворении Бродского в травестированной форме, можно было бы продолжить, однако из сказанного достаточно очевидно, что при его анализе с необходимостью должен учитываться контекст упомянутых статей Л. Лосева, а также основные работы по поэтике Чехова, которые также служат опорой для построения этого текста Бродского.


    ПРИМЕЧАНИЯ

  1. Континент. 1976. № 6. С. 49-65.
  2. Вестник русского христианского движения. 1978. № 127. С. 124-130.
  3. Лосев Л. Чеховский лиризм у Бродского // Поэтика Бродского: Сб. ст. / Под ред. Л. Лосева. Tenafly; N. Y., 1986. С. 185-197.
  4. Бродский И. А. Сочинения: В 4 т. СПб., 1992-1995. Т. 3. С. 254-255. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и номера страницы
  5. Полемика Бродского с Лосевым тем более важна и вероятна, что Лосев является не только критиком, но и поэтом. См.: Зубова Л. Поэтическая филология Льва Лосева // Литературное обозрение. 1997. № 5. С. 96-103.
  6. Полемика с точкой зрения Лосева (достаточно острая, но не всегда убедительная) содержится в работе: Дмитриев В. Чехов вместо этики // Дмитриев В. поЭТИКА: (Этюды о символизме). СПб., 1993. С. 99-142. Автор работы подвергает достаточно объективной критике некоторые утверждения Лосева, однако с его неприятием анализа грамматической структуры текста и утверждением, что Бродский наследует идеи символизма, сложно согласиться.
  7. Письмо от 21 октября 1895 г. Цит. по: Паперный З. "Вопреки всем правилам...": Пьесы и водевили Чехова. М., 1982. С. 129.
  8. Рамки данной статьи не позволяют остановиться на анализе имен персонажей. Выскажу в качестве гипотезы лишь одно замечание. Бродский включает в текст фамилии, соотносимые с реальными людьми, известными ему и, что более важно, Лосеву: В. Эрлих (профессор литературы, автор книги "Русский формализм" и по крайней мере одной статьи, посвященной Бродскому: Erlich V. A Letter in A Bottle // Partisan Review. 1974. № 41 (Fall). P. 617-621), А. Н. Вяльцев (физик, автор вышедшей в 1965 г. книги "Дискретное пространство-время"), И. Пригожин (физик, автор ряда книг, посвященных феномену времени), А. В. Карташев (крупный деятель эмигрантской печати, автор книги "Воссоздание Святой Руси"). Тогда в качестве "студента Максимова" (генитивная цепочка может быть прочитана по-разному: фамилия здесь может восприниматься как согласованное с определяемым словом в падеже приложение или как посессивное определение) выступает не Д. Е. Максимов (литературовед, специалист по поэзии "серебряного века", упоминавшийся Бродским в "Путешествии в Стамбул" (4, 129), а сам Лосев, который учился в университете в то время, когда Максимов там преподавал, и может быть назван студентом Максимова. Таким образом, во-первых, можно говорить о некотором наборе "физиков и лириков", воссоздающем атмосферу эпохи, когда Бродский познакомился с Лосевым; во-вторых, упомянутые физики занимаются именно проблемой хода времени, о которой упоминается в одной из приведенных статей Лосева; и, наконец, в-третьих, сам Лосев появляется в качестве персонажа в стихотворении, которое полемизирует с его точкой зрения.
  9. Функции и особенностям эротики в текстах Бродского посвящена еще одна статья Лосева: Лосев Л. Иосиф Бродский: эротика // Russian Literature. 1995. Vol. 37, № 2/3. C. 289-301. Интересно, что эта статья как бы продолжает стихотворение Бродского, в частности, в ней говорится о том, что "любовная страсть сублимируется в космический план", что, собственно и происходит в финале текста Бродского.
  10. Естественно, аллюзия на название статьи Шестова о Чехове, на которую во многом опирается в своих построениях Лосев: Шестов Л. Творчество из ничего // Шестов Л. Начала и концы. СПб., 1908. С. 1-68.
  11. Эта воображаемая близость подчеркивается стиховым переносом - в размышлениях Эрлиха героиня возникает сначала как просто Наталья (объект его эротических фантазий), затем следует мучительная пауза осознания реального положения вещей и - enjambement - отчество Федоровна. Очевидно, что в бессобытийном мире стихотворения снам Эрлиха не суждено сбыться и объект его вожделения всегда останется для него Натальей Федоровной.
  12. Чудаков А. П. Поэтика Чехова. М., 1971. С. 213.
  13. Балухатый С. Д. Чехов-драматург. Л., 1936. С. 135-136.
  14. Ср.: "семантика совершенного вида русского языка в его главном, точечном значении всегда включает значение 'начать', где последнее понимается как 'в какой-то момент времени не существовать, в один из последующих моментов существовать' <...>. Здесь, как можно видеть, представлено именно противопоставление некоторой ситуации Р и другой, предшествующей ей, применительно к которой существенно лишь то, что она - не-Р" (Касевич В. Б. Семантика. Синтаксис. Морфология. М., 1988. С. 198-199).
  15. Функционально-семантическое поле - "система разноуровневых средств данного языка (морфологических, синтаксических, словообразовательных, лексических, а также комбинированных - лексико-синтаксических и т.п.), взаимодействующих на основе общности их функций, базирующихся на определенной семантической категории". (Лингвистический энциклопедический словарь / Гл. ред. В. Н. Ярцева. М., 1990. С. 566-567).
  16. Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. М., 1983-1988. Т. 13. С. 55.
  17. Указ. соч. Т. 5. С. 41.
  18. Указ. соч. Т. 13. С. 63.
  19. Указ. соч. Т. 13. С. 216.
  20. Как убедительно показывает Г. А. Левинтон, эти строки являются цитатой из стихотворения Ахматовой "Смерть Софокла": "И мрачно хор цикад вдруг зазвенел из сада" (Левинтон Г. Смерть поэта: Иосиф Бродский // Иосиф Бродский: Творчество, личность, судьба: Итоги трех конференций. СПб., 1998. С. 206). Можно добавить, что здесь возникает еще один подтекст - строка из "Финляндии" Баратынского: "Алмазных звезд ненужный хор" (Баратынский Е. А. Стихотворения. Проза. Письма. М., 1983. С. 21). Вообще, образ звезды в поэзии Бродского нуждается в специальном рассмотрении (особенно, в контексте цикла "смерть поэта" - надындивидуального образования, которое существует не у одного поэта, а в русской поэзии как едином целом (Левинтон Г. Указ. соч. С. 193). Здесь отмечу лишь, что почти во всех случаях звезда у Бродского восходит к одному из двух текстов - "Выхожу один я на дорогу..." Лермонтова (как, например, в анализируемом стихотворении, где "кажется ихним голосом", разумеется, соотносится с "И звезда с звездою говорит") или к "Новогоднему" Цветаевой: "теперь уже с одной из / звезд" (Цветаева М. Сочинения: В 7 т. М., 1994-1995. Т. 3. С. 132). Пример соотнесенности образа звезды с цветаевским можно найти в стихотворении "Меня упрекали во всем, окромя погоды...": "Но скоро, как говорят, я сниму погоны / и стану просто одной звездой" (4, 26). В данном контексте слово "одной" употреблено не в значении 'единственной', а скорее в функции определенного артикля, отсылающего именно к цветаевской "одной из звезд".


  21. Источник: http://www.utoronto.ca/tsq/13/ahapkin13.shtml
    Майя Волчкевич. Иосиф Бродский: Жизнь во времени
    19.03.2006 г.

    Художник после своей смерти значим для потомков биографией и творческим наследием. Либо он превращается для них в мифологическую фигуру, сотворенную по тем или иным законам, либо у него складывается странная посмертная судьба. Он живет в восприятии потомков отдельно от своего творчества, от собственной биографии, порой вопреки легенде и мифу о нем.

    Кажется, так можно сказать об Иосифе Бродском.

    Подобных фигур немного в истории искусства. Здесь ничего не объясняют вневременные категории – великий писатель, гениальный писатель. Гениален Лермонтов, гениален Гоголь, но их личное присутствие в ткани ХХ века ощущается не столь значительно, с их личностью не сопрягаются самые важные вопросы сегодняшних дней.

    Биография писателя – сколь бы крупна, даже трагична она ни была – еще не залог того, что его личность в памяти потомков окажется необходимой, тревожащей, существующей где-то рядом.

    Семёновский плац, ссылка и каторга – события огромной значимости в жизни Достоевского. Они высвечивают весь дальнейший творческий путь писателя, его мировоззрение, но отнюдь не делают его образ более значимым для будущих поколений. Скорее, вызывают сострадание и уважение к его силе духа. Но влияют ли они на присутствие писателя во времени?

    Не этот ли парадокс имеет в виду Бродский в одном из диалогов с Соломоном Волковым: «Бетховен и Шопен – такие грандиозные фигуры», – говорит Волков. «Может быть. Но, скорее, – в сторону, по плоскости, а не вверх», – возражает Бродский .

    Кажется, идеи писателя, его общественная позиция, особенное вероучение не являются залогом его жизни во времени. Сколь бы крупными, сколь бы значимыми для современников они ни были. Увлечение толстовством исчезло вместе с уходом из жизни Толстого. «Дневник писателя» Достоевского ценен как глубокая публицистика, но для сегодняшних читателей классики он не является Открытой книгой.

    Даже такое мировое признание заслуг писателя, как Нобелевская премия, не приближает к нам того или иного классика. Международная известность, полученная, прежде всего, благодаря роману «Доктор Живаго» и развернутой травли вокруг него – это для искренних почитателей Пастернака в России – не самая высокая мера его гения, хотя вполне заслуженная. В контексте проблемы – время жизни и жизнь во времени – парадоксален феномен Александра Солженицына. Лауреат Нобелевской премии, обладатель особенной биографии даже в масштабах жестокого ХХ века, Солженицын сразу явил силу и мощь натуры, пробиваясь крамольными произведениями в «Новом мире» и через самиздат, затем, уже в изгнании, публикациями за рубежом. В шестидесятые, семидесятые годы личность Солженицына тревожила умы как его апологетов, так и врагов. Его нельзя было сбросить со счетов в России, куда он, как казалось, уже никогда не мог вернуться ни своими произведениями, ни лично. Но вот уже много лет, как он живет в своей стране, успел написать и выпустить несколько публицистических книг, вызвавших ожесточенные споры в кругах критиков и историков. Но его личность, его образ живого классика в восприятии современников именно сегодня приобретает всё более неразличимые очертания. Нынешняя российская действительность, ее самые важные вопросы как будто бы существуют вне присутствия его личности в общественном сознании, и именно сейчас, как кажется, он дальше от нас, чем когда бы то ни было.

    Итак, можно сказать, что время высвечивает основное и самое потаенное – несущую конструкцию личности, ее плотность и прочность. Бродский многократно признавался, что самое важное для него – что время делает с человеком?

    И тогда интересно задаться вопросом – какую личность время уподобляет самому себе, делает центром притяжения для последующих поколений? Когда личность художника становится больше, чем его жизнь, больше, чем биография и миф о нем? Когда имя отделяется от творений и творца?

    Этого не происходит с Толстым, Достоевским, Тургеневым, Блоком, но, очевидно, что это произошло, например, с Чеховым. Известны слова Сергея Довлатова: «Можно благоговеть перед умом Толстого, восхищаться изяществом Пушкина, ценить нравственные поиски Достоевского, юмор Гоголя. И так далее. Однако похожим быть хочется только на Чехова» .

    Также известны слова Бродского: «Чехову не достает душевной агрессии», поэтому сопоставление личности Чехова и Бродского на первый взгляд кажется странным.

    Хотя уже в стихотворении 1964 года содержится скрытая цитата, отсылающая не к творчеству, но к жизни Чехова. Вернее, к последней фразе, сказанной писателем перед смертью:


    И ты простишь нескладность слов моих.
    Сейчас от них – один скворец в ущербе.
    Но он нагонит: чик, Ich liebe dich.
    И, может быть, опередит: Ich sterbe.
    (Einem alten Architekten in Rom, 1964)

    На самом деле, чрезвычайно любопытно сравнить внутреннюю биографию этих двух художников, т. е. не их взаимоотношения со своей эпохой, средой, своей личной биографией, даже не с будущим – о котором так или иначе думает любой художник, – но их взаимоотношения со временем, их жизненную философию, их видовой выбор, пользуясь выражением Бродского.

    «За новыми формами в литературе всегда следуют новые формы жизни (предвозвестники), и потому они бывают так противны консервативному человеческому духу» – это строчки в записной книжке Чехова. Очевидно, что Бродский и Чехов выбирают для себя новые формы жизни в те эпохи, которые никак не располагают к этому. Это во времена революций, войн, массовых репрессий сам выбор диктуется исторической или биологической необходимостью выживания. Чехов же живет и пишет в конце ХIХ века. Эти годы сравнимы с периодом второй половины шестидесятых – начала восьмидесятых прошлого столетия. Застой и тихое выкачивание воздуха. Они живут в империях (если Советский Союз можно называть империей) перед распадом – который случится совсем скоро. В молодости оба переживут конец «оттепели» (слово, придуманное не в ХХ, а в ХIХ столетии), насильственное лишение власти двух «освободителей». В 1881 году террористы убивают Александра II, в 1964 году соратники смещают Хрущева. Контроль над общественным сознанием прибирают к рукам серые кардиналы духовной власти: Победоносцев – в конце ХIХ века, Суслов и идеологический аппарат партии – во времена Брежнева. Жизнь человека в подобные эпохи Бродский охарактеризует в 1971 году:

    Гражданин второсортной эпохи, гордо Признаю я товаром второго сорта Свои лучшие мысли, и дням грядущим Я дарю их как опыт борьбы с удушьем.

    Но свой способ существования во времени эти писатели выбирают независимо от политических событий и исторических вех. Это тем более очевидно, что их внутренняя и внешняя биографии не совпадают с этапами жизненного пути большинства их современников. Трудно представить, чтобы Бродский вдруг причислил себя, даже чисто хронологически, к шестидесятникам. Или чтобы Чехов заговорил о себе так, как выражается его герой Гаев: «Я человек восьмидесятых годов. Не хвалят это время, но все же могу сказать, за убеждения мне доставалось немало в жизни». По сути, Чехов первый из больших русских писателей, кто уходит от любых взаимоотношений с властью. Так же впоследствии, уже после освобождения и затем в эмиграции, Бродский всячески стремился избегнуть ореола поэта-мученика, пострадавшего от власть предержащих: «…когда настаиваешь на том, что ты человек, человеческое существо, и что тебя не устраивают те роли, которые навязывает общество, поскольку считаешь, что человек гораздо разнообразнее, многограннее… Я не пытался специально быть а-советским ». Второе, что роднит этих художников, – ревниво оберегаемое нежелание примыкать к тому или другому общественному, политическому или формальному объединению. «Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть только свободным художником, и только». Таково кредо Чехова. «У меня нет убеждений, у меня только нервы», – фраза, сказанная Бродским в одном из интервью. Бродский и Чехов на протяжении всей жизни вырабатывают свой кодекс чести, свою декларацию независимости, новую форму жизни, отвергая как поползновения внешнего мира навязать им какую-то роль или миссию, так и искушение – быть моралистом, учителем, проповедовать и указывать. Надо признать, что для русского писателя это искушение наиболее сильно – стоит вспомнить хотя бы Гоголя и Достоевского. В эпоху Чехова и в эпоху Бродского существует такой великий моралист, признанный большой писатель, который в своих публицистических произведениях отвечает на вопрос «чем люди живы», «много ли человеку земли нужно» и «как нам обустроить Россию». По поводу такого учительства Чехов и Бродский высказываются весьма определенно. Чехов – об учении Толстого: «...толстовская мораль перестала меня трогать, в глубине души я отношусь к ней недружелюбно. Так или иначе… Толстой уже уплыл, его в душе моей нет, и он вышел из меня, сказав: се оставляю дом ваш пуст. Я свободен от постоя…» Не менее определенно Бродский отвечал в интервью, когда его спрашивали о том, как он относится к морализму Солженицына –общественного деятеля. Сложнейший вопрос, имеющий прямое отношение к идее внутренней независимости и свободы от чьей-либо власти, – проблема веры. В случае с Чеховым и с Бродским перед исследователями встает схожий вопрос: всё же он верующий или нет? Оба настойчиво декларируют свою четкую непринадлежность к людям религиозным и воцерковленным. Оба недвусмысленно уходят от прямых ответов на вопросы о религии и вере. Чувства идентификации с той или иной конфессией у обоих нет, тем не менее идеи и образы Ветхого и Нового завета пронизывают всё их творчество. Эти идеи и образы существуют не только в поэтике произведений. Они чрезвычайно важны и для личных этических категорий обоих писателей, попытки отстоять свое отдельное «Я» и, сколь возможно, ощутить Божественное начало в мире. Оба стоят на той точке зрения, что к вере можно только идти. «Я вообще не уверен, что в веру следует обращать. Людей следует оставить разбираться самим. К вере приходят – приходят, а не получают готовой. Жизнь зарождает ее в людях и растит, и этих усилий жизни ничем не заменишь. Это действительно работа, и пусть ее делает время», – говорит Бродский. Слова Бродского сродни размышлениям о вере Чехова: «Между “есть Бог” и “нет Бога” лежит громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-нибудь одну из этих двух крайностей». Но оба – и Чехов, и Бродский – чрезвычайно склонны к кардинальному разведению понятий Добра и Зла, к онтологическому истолкованию природы Добра и Зла. Это вообще одна из ключевых тем для Бродского, что очевидно по его интервью, по его прозе и особенно речи, обращенной к выпускникам университета. Проповедь, поучение и учение претят им. Но внутренний морализм, пресловутое «что такое хорошо, а что такое плохо» занимает огромное место в интервью Бродского, в письмах Чехова. Думается, это диктуется не религиозно-философскими исканиями, а жизненной, видовой необходимостью четко различать категории добра и зла. Особенно в те самые безгеройные, неопределенно-личные эпохи, в которые выпало жить Чехову и Бродскому, когда границы добра и зла сдвигались и деформировались, вплоть до полного их неразличения. Так, корреспондент в 1987 году задает поэту вопрос: «Вы упомянули поляризацию добра и зла. Вам кажется, что эти категории ныне смазаны?» На что следует ответ Бродского: «Не для наблюдательных глаз, не для чуткой души. Но смазывание различий и в самом деле превратилось в индустрию». Чтобы не оказаться в этом неопределенно-личном колебании, когда одна уступка совести влечет за собой другую, оба создают свой душевный ритм. Суете противопоставляется монотонность, громкозвучности – сдержанность, нарциссизму – отстраненность от расточаемых похвал и лести. «В течение своей жизни старайся имитировать время, не повышай голоса, не выходи из себя. Ежели, впрочем, тебе не удастся выполнить это предписание, не огорчайся, потому что, когда ты ляжешь в землю и замолчишь, ты будешь напоминать собой время», – полюбившаяся Бродскому цитата из античного поэта. «Я – это сумма своих действий, поступков, а не сумма намерений». Эти слова поэта – краеугольный камень не только его кодекса поведения, но всего движения его жизни. Поступок в биографии таких героев, как Чехов и Бродский, диктуется не внешними обстоятельствами, но внутренним импульсом. Из мемуаров современников известно – для Анны Ахматовой было очевидно, что арест, судебный процесс и высылка не просто меняют жизнь Бродского, но меняют его жизнь во времени. Его судьба перешагивала границы личной биографии. И тут Бродский помогает понять Чехова в вопросе, который стал для чеховедения «вечным». Зачем писатель поехал на Сахалин? Чехов поехал на каторжный остров не для того, чтобы получить художественные впечатления со дна российской жизни (Сахалин мало отразился в сюжетах и образах его произведений, хотя всё и будет «просахалинено»). Известно, что Чеховым была произведена перепись населения острова и по возвращении выпущен в свет труд «Остров Сахалин». Но очевидно, что Чехов ехал на Сахалин не как общественный деятель или как писатель, которому тенденциозная критика вменяла в обязанность, как Тригорину из «Чайки», писать о народе, о его страданиях, об его будущем, о правах человека. Тут нечто иное. По сути, этот выбор – именно каторжный остров, место ссылки, несвободы был необходим для того, чтобы потом чувствовать себя свободным человеком. Писателю Чехову было необходимо оплаченное потерянным здоровьем и неизбывными воспоминаниями право говорить и писать о том, о чем и как он считает нужным. Свободный художник, и в этом совпадают Чехов и Бродский, это художник – подчиняющийся диктату языка, диктату слова, его единственная обязанность перед обществом – хорошо писать. «Всякое творчество начинается как индивидуальное стремление к самоусовершенствованию, – говорит Бродский. - Я всегда чувствовал себя вполне свободным… Я каким-то образом знал, что я злой, и знал, что я сильный. Знал, что я упрямый. Ну, я могу объяснить это так: я стремился развить в себе что-то, может быть, очень маленькое, но очень крепкое, пропорциональное огромному давлению извне… Я думаю, это чувство достоинства… Это вроде вектора души». Итак, внутреннее сопротивление давлению извне. Сопротивление не власти, не семье, не окружению, не господствующим идеям, а естественному ходу вещей, собственному здравому смыслу, предсказуемости судьбы, ожиданиям и прогнозам друзей и врагов, навязываемой роли. Это сопротивление, которое угадывается в признании Чехова в том, что трудно «совокупить желание жить с желанием писать». Но именно это сопротивление творит личность художника, который оказывается больше, чем его биография и творчество, так как созданная им форма жизни будет востребована. Как это выражено в одном из стихотворений Бродского: «…жизнь отступает от самой себя и смотрит с изумлением на формы».

    Оригинал статьи находится на сайте www.jewniverse.ru



    Источник: http://noblit.ru/content/view/32/33/


    В начало

        Ранее          

    Далее

    

    Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

    Почта