Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)

Январский некролог 1996 г. ] Иосиф Бродский и российские читатели ]

Коллекция фотографий Иосифа Бродского



1 ]  ] 2 ]  ] 3 ] 4 ] 5 ] 6 ] 7 ] 8 ] 9 ] 10 ] 11 ] 12 ] 13 ] 14 ] 15 ] 15a ] 15b ] 16 ] 17 ] 18 ] 19 ] 19а ] 19б ] 19в ] 20 ] 21 ] 22 ] 22a ] 23 ] 24 ] 25 ] 25а ] 25б ] 26 ] 26a ] 27 ] 28 ] 29 ] 30 ] 31 ] 32 ] 33 ] 34 ] 35 ] 36 ] 37 ] 37а ] 38 ] 39 ] 40 ] 41 ] 42 ] 43 ] 44 ] 45 ] 46 ] 47 ] 48 ] 49 ] 50 ] 51 ] 52 ] 52а ] 53 ] 54 ] 55 ] 56 ] 57 ] 58 ] 59 ] 60 ] 61 ] 62 ] 63 ] 64 ] 65 ] 66 ] 67 ] 68 ] 69 ] 70 ] 71 ] 72 ] 73 ] 74 ] 75 ] 76 ] 77 ] 78 ] 79 ] 80 ] 81 ] 82 ] 83 ] 84 ] 85 ] 86 ] 87 ] 88 ] 89 ] 90 ] 91 ] 92 ] 93 ] 94 ] 95 ] 96 ] 97 ] 98 ] 99 ] 100 ] 101 ] 102 ] 103 ] 104 ] 105 ] 106 ] 107 ] 108 ] 109 ] 110 ] 111 ] 112 ] 113 ] 114 ] 115 ] 116 ] 117 ] 118 ] 119 ] 120 ] 121 ] 122 ] 123 ] 124 ] 125 ] 126 ] 127 ] 128 ] 129 ] 130 ] 131 ] 132 ] 133 ] 134 ] 135 ] 136 ] 137 ] 138 ] 139 ] 140 ] 141 ] 142 ] 143 ] 144 ] 145 ] 146 ] 147 ] 148 ] 149 ] 150 ] 151 ] 152 ] 153 ] 154 ] 155 ] 156 ] 157 ] 158 ] 159 ] 160 ] 161 ] 162 ] 163 ] 164 ] 165 ] 166 ] 167 ] 168 ] 169 ] 170 ] 171 ] 172 ] 173 ] 174 ] 175 ] 176 ] 177 ] 178 ] 179 ] 180 ]




По Нью-Йорку с путеводителем от Бродского


Этот дом я искал долго, а узнал сразу, с первого взгляда — по лестнице в девять ступенек. Но до этого пришлось изрядно поплутать в улочках Гринвич-Виллиджа, которые облюбовала художественная богема Нью-Йорка. Сбивала путаница с табличками на зданиях: очередность номеров то и дело нарушалась — cлучались пропуски, к цифрам вдруг прирастали буквы, а иногда в счет включался каждый подъезд, считавшийся как бы автономным домом. В одном из них — узком трехэтажном крыле большого здания из красного кирпича — и жил Иосиф Бродский..

Валерий Джалагония
НЬЮ-ЙОРК — МОСКВА

Увидев лестницу с металлическими перилами и табличку «44» под кованым фонарем, я сразу вспомнил неподписанный снимок Марианны Волковой, опубликованный в книге ее мужа Соломона Волкова «Диалоги с Иосифом Бродским». Поэт снят на фоне ступеней, ведущих в его квартиру, но сидит он на приступке перед подъездом соседнего дома. В свободной позе, с трубкой в правой руке, как на завалинке где-нибудь в Комарово.
Мортон-стрит, 44 — по этому адресу он жил в Нью-Йорке дольше всего в течение своей 24-летней эмигрантской жизни. Она оказалась лишь на восемь лет короче жизни в Питере. Свой родной город он называл именно так и в ту пору, когда тот был Ленинградом, и после того, как вновь стал Петербургом. Кстати, для Бродского стало шоком, когда телефонистка из России, вызывая его, в первый раз сказала: «На линии Санкт-Петербург». «Замечательным шоком», — уточнил Бродский.
В одном из своих эссе поэт так определил значение дома на берегу Гудзона в своей жизни изгнанника — «сущность всех моих путешествий (их, так сказать, побочный эффект, переходящий в их сущность) состоит в возвращении сюда, на Мортон-стрит... Видимо, я никогда уже не вернусь на Пестеля, и Мортон-ст. — просто попытка избежать этого ощущения мира как улицы с односторонним движением».
Я пришел к дому Бродского в холодный январский день. Это было его время года. Сердечник, он плохо переносил жару с ее выбросом моторов и подмышек и был уверен, что лишь красота при низких температурах — настоящая. Устав объяснять, почему он ездит в Венецию только зимой, Бродский как-то, сидя в китайском ресторане неподалеку от Мортона, в компании своего издателя и его «голубых английских подопечных», ответил коротко: «Ну, это как Грета Гарбо в ванне».
Често говоря, я плохо представлял себе этот волнующий образ. Может, потому, что в данном конкретном случае грязноватый снег, холмившийся на тротуаре перед домом Бродского, даже при низкой температуре не рождал ощущения красоты. И все же я сделал несколько снимков. Та же лестница и тот же ракурс, но нет жильца тех двух небольших комнат, которые подробно описал Евгений Рейн, друг поэта и сам поэт, не раз у него гостивший.
Он рассказывает, что у Иосифа было невероятно тесно — две комнаты, метров по четырнадцать, и между ними кухонька метра в полтора. Более всего в своем жилье Бродский любил внутренний итальянский дворик, скрывавшийся за английским фасадом. Там, в окружении деревьев и китайского плюща, стояли большой стол и кресла. Когда позволяла погода, Бродский здесь и работал, водрузив на стол портативную пишущую машинку, которую возил с собой повсюду.
Кухню по ее прямому назначению поэт использовал редко — варил в ней только кофе. Он был кофеманом — опасная привычка при его болезни — и имел набор соответствующих приборов. Но кофе предпочитал варить в кастрюльке, содержимое которой поглощал несколько раз в день. Первая чашка выпивалась вместе с первой утренней сигаретой. Врачи много раз требовали, чтобы Бродский, перенесший два инфаркта, бросил курить. Но он отшучивался: «Пить свой утренний кофе без сигареты? Зачем тогда вообще вставать?»
Массу любопытных подробностей о мортоновском быте Бродского приводит в своей уже упоминавшейся книге Волков. Он выполнил поистине уникальную работу: в течение четырнадцати лет — с осени 1978-го по зиму 92-го — периодически беседовал с Бродским под диктофон в том самом доме, перед которым я стоял. Поэт не любил интервью. «Я не думаю, что это необходимо кому-то, — говорил он. — Те, кому интересно общение со мною, могут читать мои стихи». Однако для Волкова, известного культуролога и музыковеда, он сделал исключение. Не последнюю роль в этом сыграло то обстоятельство, что Волков великолепно знал его стихи. Лучше, чем сам автор.
К стихам мы обратимся еще не раз, но пока вернемся на кухню. Бродский обладал редким даром: даже, говоря о вещах самых обыденных, старался докопаться до их глубинной сути, высечь искру философского смысла. Так, с энтузиазмом описывая достоинства китайской и японской кухни, он договорился до того, что объявил: по доступности и разнообразию, с которой они представлены в нью-йоркском общепите, — «это гастрономический эквивалент демократии. Именно так».
Сам Бродский, большую часть американской жизни проживший холостяком, готовкой себя не обременял, предпочитая заказывать еду, преимущественно китайскую, по телефону или пользоваться ресторанами. И по обыкновению обосновал это теоретически: «Есть такая иллюзия, что готовить самому — дешевле. И это так до известной степени. Но в конечном счете это не дешевле. Потому что с этим связана масса психологических издержек. Во-первых, весь этот хаос. Во-вторых, возникают бесконечные дилеммы: посуду мыть или не мыть? И если мыть — то сейчас или потом? И так далее. Поэтому, как правило, вечером я куда-нибудь выхожу».
В этом монологе трудно не заметить гамлетовскую интонацию. Однако в отличие от принца Датского Бродский не только ставил вопросы, но и знал на них ответы. Он был завзятым спорщиком и жестко настаивал на своей правоте. В оценках бывал резок. Походя мог заявить, что набережная в Рио-де-Жанейро «вся заросла сооружениями а-ля этот идиот Корбюзье». А про мечети Стамбула сказал еще более хлестко: «Гигантские, насевшие на землю, не в силах от нее оторваться каменные жабы», с «минаретами класса «земля-воздух». И — все! Так любил он заканчивать свои яркие, эмоциональные, но иногда уж слишком субъективные импровизации. Друзья шутили, что над бампером своей машины (в Америке он быстро научился водить и делал это лихо) ему надо укрепить табличку: «Я всегда прав».
Был, пожалуй, лишь один вопрос, точного ответа на который Бродский так и не дал, — почему, объездив весь мир, он так и не приехал в Питер, в Россию, даже после того, как там одна за другой стали выходить его книги? «Бродский не возвратился в Россию даже и на побывку и тем отчетливо высказался», — пожурил коллегу-нобелиата один из немногих великих «возвращенцев» Александр Солженицын. Кое-кто с настойчивостью, доходившей до бесцеремонности, укоризненно напоминал поэту его знаменитые строки: «Ни стороны, ни погоста/ Не хочу выбирать./ На Васильевский Остров/ Я приду умирать». А ведь не пришел...
Между прочим, разыскивая в Нью-Йорке дом, в котором Бродский прожил последние два года, я долго шарил по Интернету, варьируя вопросы, и наконец в лоб спросил у системы поиска Google — «Адрес Иосифа Бродского в Бруклине?» Первый же текст, полученный в ответ, вызвал оторопь. Это была цитата из записных книжек Сергея Довлатова: «Как-то знакомый спросил у Валерия Губина: «Не знаешь, где живет Иосиф Бродский?» Губин ответил: «Где живет, не знаю. Умирать ходит на Васильевский остров».
Так называемая шутка. Конечно, нам не дано предугадать, чем наше слово отзовется. Но хорошо бы хоть изредка над этим задумываться.
У Бродского, безусловно, было более чем достаточно оснований чувствовать обиду на советскую власть, которая в 1964 году затеяла позорное судилище над 24-летним поэтом по обвинению в «тунеядстве». А ведь к тому времени он успел написать целый том замечательных стихов. Только напечатаны они были не на его родине, а в Америке. В деле Бродского сохранился поразительный документ — справка, выданная для суда Воеводиным, возглавлявшим в Ленинградском отделении Союза писателей комиссию по работе с молодыми: «Настоящая справка дана в том, что И.А.Бродский поэтом не является». Думаю, если кому-нибудь придет в голову идея издать мировую антологию высших достижений бюрократической мысли, в ней этому документу гарантировано почетное место.
В итоге будущий нобелевский лауреат был приговорен к пяти годам ссылки в деревню Норенская Архангельской области. И только благодаря заступничеству выдающихся деятелей российской культуры: Ахматовой, Шостаковича, Паустовского, Чуковского, Маршака и бурным протестам западной общественности срок ссылки был сокращен до полутора годов, которые Бродский уже отбыл.
Надо отдать должное гэбистам: подчас они применяли к опальному поэту политику «пряника». Однажды с ним провели беседу два очень вежливых чина и предложили помощь в издании сборника стихов — «Пора, Иосиф Александрович, пора!» А заодно как бы вскользь сказали, что заинтересованы получать от него сведения об иностранцах, которые приезжают в Ленинград и с ним встречаются. Бродский согласился с неожиданной легкостью, но на одном условии. «Если только мне дадут звание майора и зарплату соответствующую». На этом беседа закончилась.
А в мае 1972 года Бродского вызвали в ОВИР, где человек с погонами полковника предложил ему заполнить анкеты и выехать за границу. «А если я откажусь?» — спросил он. Ответ был, как мы сказали бы сегодня, безальтернативным: «Тогда, Бродский, у вас в чрезвычайно обозримом будущем наступит весьма горячее время».
Надо ли удивляться, что Иосиф Бродский от души смеялся над анекдотом, который ему рассказал Волков: «Что такое одна шестая часть света?» Ответ — «Тьма». От этой тьмы он и уехал за океан, энергично подталкиваемый твердой коленкой власти. Но после горбачевской «перестройки» тьма вроде бы стала рассеиваться. Однако он так и не побывал на улице Пестеля. И даже отказал в своем прахе Васильевскому острову. Написал в стихотворении «Пятая годовщина» с точным указанием даты: «4 июня 1977» (первая «пятилетка» изгнания): «Зане не знаю я, в какую землю лягу».
На эту тему Бродский говорил разное. Волкову он прочитал письмо, полученное по почте из Москвы: «Жид недобитый! Будь ты проклят! Все!» Но когда его собеседник сочувственно сказал, что стал лучше понимать, почему он до сих пор не съездил в родной город, Бродский не принял столь однобокого объяснения и стал говорить о том, что «дважды в ту же самую реку вступить невозможно, даже если эта река — Нева... Современная Россия — это уже другая страна, абсолютно другой мир. И оказаться там туристом — ну это уже полностью себя свести с ума». А в заключение привел еще один, довольно странный довод: «Ведь что в сильной степени выводит из себя в Европе? Что страны разные, их культуры разные, истории их разные, а кожаные куртки и стрижки у европейской молодой шпаны — везде одинаковые... И если уж неприятно шпану эту видеть здесь, то увидеть ее в родном городе — это было бы уж совсем ни в какие ворота, да?»
За год до смерти Бродскому хотели присвоить звание почетного доктора Петербургского университета, однако он отказался поехать. Сказал при встрече Виталию Коротичу, что хотел бы там побывать, но так, чтобы никто его не знал: «просто там бродить, не натыкаясь на чьи-то взгляды, чтобы не заставляли ничего комментировать, ничего делать».
А в интервью «Московским новостям», данном примерно в то же время (1995 год), объявил: «Я не могу быть туристом там, где народ, говорящий на моем языке, бедствует. Вот западный человек может быть там туристом. А я лучше буду туристом где-нибудь в Латинской Америке или Азии».
Еще одну версию предложил критик Владимир Бондаренко. Он убежден, что Россию Бродский покинул, потому что от поэта ушла его неизбывная любовь Марина Басманова, вдохновительница лучших стихов, невенчанная жена и мать его сына Андрея. И по этой же причине, когда его стали зазывать из Москвы домой, ответил: «На место любви не возвращаются».
Версия, безусловно, поэтическая, как бы подтверждающая известные слова Бродского: «У русского человека, хотя и еврейца, конечно, есть склонность полюбить чего-нибудь с первого взгляда на всю жизнь». Но уж очень это попахивает мелодрамой и начисто выпадает из напряженного политико-эстетического контекста отношений поэта с отвергшей его страной. Пусть сегодня она и называется иначе.
Что касается молодой художницы Марины Басмановой, то она, несомненно, оставила глубокий след в жизни Бродского. Осложнения в их отношениях (поэт, до конца жизни прибегавший к сленгу своей питерской юности, называл это «бенц» с Марией») совпали по времени с процессом над ним. И он в те дни думал о Марине больше, чем о том, что с ним происходит. Потом она приехала к нему в Норенскую, и есть основания считать, что именно тогда был зачат Андрей, которому Бродский завещал все доходы от издания своих книг в России. Однако потом эта красивая, одаренная, но неуравновешенная женщина вновь покинула поэта.
Бродский простился с ней в одном из последних своих стихотворений. И это — шедевр: «Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем/ ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,/ но чтобы забыть одну жизнь, человеку нужна, как минимум,/ еще одна жизнь. И я эту долю прожил./ Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,/ ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?/ ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии./ Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива».
Подозреваю, что этот сюжет нисколько не приблизил нас к разгадке причин, не позволивших Бродскому вернуться в Россию. А может, он ее и не покидал? Да, он уехал, но навсегда остался в ее культуре, в русском языке. Он так и говорил: «Я родился в России и в ее языке (от которого не собираюсь отказываться — и надеюсь, vice versa)». На латыни это означает: взаимно. Однажды Бродский попробовал перевести на английский свои собственные стихи, и они вышли отдельной книгой. Критика вежливо назвала этот опыт «посредственностью мирового значения». После чего он уже не писал стихов по-английски — предпочитал благодарить судьбу «кириллициным знаком».
В наиболее развернутом виде свое кредо профессор Бродский, ведший курсы по литературе во многих американских университетах — от Анн-Арбора в штате Мичиган до Колумбийского в Нью-Йорке, изложил в одной из лекций 1989 года: «Я русский поэт, английский эссеист и американский гражданин». Все-таки приятно, что Иосиф Александрович выстроил приоритеты именно в такой последовательности...
Простившись с домом Бродского, я решил повторить его привычные маршруты. Прошелся по одной из самых колоритных улиц Гринвич-Виллиджа — Кристофер-стрит, которую по вечерам захлестывает красочная толпа веселого племени геев. По официальным данным, их в Нью-Йорке не менее 20 процентов. Но в Виллидже пропорция обратная. Правда, Бродский уверял, что здесь огромное количество девиц, и на него, в общем, хватает. Любознательный Волков спросил, не было ли случая, чтобы кто-то из мужчин в Виллидже предлагал ему союз да любовь? Бродский ответил, что ни разу. Только однажды очень пьяный негр стал что-то в этом смысле ему излагать — «но исключительно по соображениям пьяного красноречия, а не в порыве любовных чувств».
Туристы любят щелкать фотокамерами в Шеридан-сквере, где нетрадиционная любовь воплощена в скульптурных композициях. Впрочем, довольно целомудренно: две нежно держащихся за руки пары: девушка — с девушкой, парень — с парнем. Забавно, что курлычат они за бронзовой спиной генерала армии северян Ф.Шеридана. Если бы старый вояка мог обернуться, то был бы скандализован.
Как меня шокировала именная табличка крохотной улицы, впадающей в Кристофер — «Гей-стрит». «Вот как далеко продвинулись нью-йоркцы в своей толерантности!» — подумал я, чувствуя себя глубоким провинциалом. Но взбодрился, узнав, что улочка с легкомысленным названием увековечила память вполне респектабельного джентльмена Сидни Ховарда Гея, исполнительного директора «Нью-Йорк трибьюн». Жил он в XIX веке.
Чтобы сменить эмоциональный фон, я двинулся на запад по Мортон-стрит к Гудзону. Бродский любил прогуливаться вечерами по набережной, огибая 42-й причал, на который выходила его улица. Поэт считал, что если существует образ времени, вечности, то это — серое зеркало вод.
Бродский хорошо знал Нью-Йорк, который считал вторым родным городом после Питера, и любил показывать его своим гостям, впервые приезжавшим в Америку. У него имелся и свой наработанный маршрут, который я попытался повторить.
Прежде всего — «Серкл лайн»: трехчасовой круиз вокруг острова Манхэттен, самого маленького из пяти районов, образующих Нью-Йорк: 21 километр в длину, три — в ширину. И на этом клочке суши разместилось самое ценное из того, что составляет славу и гордость крупнейшего города США. Я смотрел с палубы пароходика-челнока на открывшиеся в совершенно новом ракурсе небоскребы и вспоминал, должно быть, самую выгодную финансовую сделку в истории.
Генеральный директор голландской Вест-Индской компании Питер Минуит 4 мая 1624 года заключил купчую с местными индейцами, расплатившись с ними за остров Манхэттен ножами, бусами и зеркалами на общую сумму 60 гульденов. В XIX веке один историк из чистого любопытства пересчитал стоимость сделки в долларовом эквиваленте. Получилось 24 бакса. Сравнить это можно разве что с продажей Аляски Америке за 7,2 миллиона долларов, когда в роли лопоухих индейцев выступили наши предки.
Бродский, убежденный урбанист, считал посещение Нижнего Манхэттена, района Уолл-стрит, обязательной частью экскурсии по Нью-Йорку. Как-то он привел сюда под вечер, когда мировая финансовая столица кажется вымершей, свою приятельницу, впервые приехавшую в город «Большого яблока». Девушка она была, видимо, неглупая и, задрав голову на безмолвных исполинов из бетона и стекла, высказала любопытную мысль: все это замечательно тем, что сообщает тебе подлинный масштаб. В Европе тоже есть высотные здания, но там они все же находятся под контролем воображения, а здесь оно попросту отключается. Примечательно, что у Бродского по существу нет стихов о Нью-Йорке. Он считал, что этот город с его альтернативной образностью в стихи естественным путем не вписывается. «Вот если Супермен из комиксов начнет писать стихи, — сказал он как-то, — то, возможно, ему удастся описать Нью-Йорк».
Добавлю, что нечто похожее ощущал и я: необходимость отыскать принципиально иную точку обзора, чтобы посмотреть на надменных гигантов Манхэттена сверху вниз. И нашел: пару лет назад полетал над городом на вертолете.
Возможно, самое необычное ощущение от круиза вокруг Манхэттена подарил момент, когда наш пароходик проплывал под мостами. Гордый красавец — Бруклинский мост — выглядел с изнанки не столь величественно, и я на мгновение испытал неловкость: будто заглянул под подол почтенной старушки. А потом в который уже раз вспомнил Маяковского и его знаменитую строку: «отсюда безработные в Гудзон кидались вниз головой». Среди самоубийц встречаются порой люди эксцентричные, выбирающие наиболее эффектный путь ухода из опостылевшей жизни. Некоторые из них действительно прыгали с Бруклинского моста в голубую бездну. Но только не в Гудзон, омывающий противопожную сторону Манхэттена, а в Ист-Ривер. Чтобы допрыгнуть отсюда до Гудзона, надо пролететь пару километров по воздуху. А на такое способен разве что Супермен. Тот самый, которому Бродский пожелал обучиться стихосложению.
Не подарив поэту стихов, Нью-Йорк зато подарил ему «первый стопроцентно нью-йоркский сон». Тот, что мог привидеться только поэту. Бродскому приснилось, будто он подходит к метро, и вдруг прямо перед ним весь Бродвей — от Гринвич-Виллидж до Гарлема — поднялся и встал вертикально. То есть самая длинная улица в Нью-Йорке превратилась в жуткий небоскреб, а метро соответственно стало лифтом. «Это было потрясающее ощущение! — рассказывал Бродский. — Вероятно, тут была какая-то эротика... И совершенно новый для меня масштаб сна».
Быть может, мы когда-нибудь и прочли бы стихи Бродского по мотивам этого фантасмагорического сна, но жизнь его иссякала, что он напророчил сам: «Век скоро кончится, но раньше кончусь я». И даже угадал время года, выбрав свое любимое: «Ни осенью, ни летом не умру,/ Но всколыхнется зимняя простынка...»
А в жизни все вроде было хорошо, все получалось. Жена — русская девушка Мария, родившаяся в Италии и учившаяся в парижской Сорбонне, где он с ней и познакомился, — подарила ему пять светлых лет, согретых незнакомым ему семейным уютом. Родилась дочка, которой дали тройное имя в честь любимых людей Иосифа (Анны Ахматовой, жены, матери и отца). Получилось длинно, но красиво: Анна-Александра-Мария.
Бродский перебрался в комфортный дом в элитном, как сказали бы российские снобы, районе Бруклин-хайтс, на улицу Пирпонт-стрит у променада — места прогулок вдоль набережной, что он так любил. Квартира у него была в три этажа. В ней и разыгралась последняя драма.
Вечером 28 января 1996 года он допоздна засиделся с друзьями. После того как гости ушли, жена поднялась к себе на второй этаж. А Иосиф Александрович заглянул в свой кабинет на третьем. Возможно, захотел поработать: Мария к этому привыкла. А ему вдруг стало плохо. Он перенес тяжелую операцию — шунтирование сердечной аорты, о которой рассказывал не без юмора, в терминах завзятого автомобилиста: «Вскрыли, как автомобиль. Вставили объездные пути, развязки, если угодно».
А в ту роковую ночь на «развязке» случилась авария. Почувствовав, видимо, боль в сердце, он рванулся к лестнице, упал, пытался ползти. Жена обнаружила его только утром. Он не дожил шести месяцев до 56...
Отпевали его в епископальной приходской церкви в Бруклин-хайтс. Строгого направления в религии Бродский не придерживался. Известно, что он не крестился, но не бывал и в синогогах, считал себя — по убеждению — кальвинистом: «В том смысле, что ты сам себе судья и сам судишь себя суровее, чем Всевышний. Ты не проявишь милость и всепрощение, Ты сам себе последний и самый Страшный суд».
В гроб Бродского положили с католическим крестом в руках — так решила Мария. Поскольку хоронить его предстояло в Венеции, на острове-кладбище Сан-Микеле, тело в цинковом гробу, внутри которого был деревянный, в течение полутора лет было замуровано в гранитной стене старого нью-йоркского кладбища в Ривер-сайде...
Перед самым отлетом в Москву мы с сыном зашли в кафедральный собор св.Иоанна Богослова — самый большой храм в Америке. Расположенная неподалеку от комплекса зданий Колумбийского университета, профессором которого был Бродский, эта церковь отличается особым вниманием к искусству. Под витражами одной из ее стен оборудован Уголок поэтов: в мраморный пол вмурованы пластины с именами писателей, составляющих гордость американской литературы. Наверное, именно поэтому в храме девять лет назад, 8 марта 1996 года, на 40-й день после смерти Бродского, прошел поминальный вечер.
Звучали его любимые композиторы — Перселл,Гайдн, Моцарт и стихи почитаемых поэтов — Одена, Ахматовой, Фроста, Цветаевой. А затем с церковной кафедры переводы стихов Бродского прочитали его друзья — нобелевские лауреаты Чеслав Милош, Дерек Уолкотт, Шеймес Хини. Выступали и русские поэты. А потом в динамике раздался голос самого Иосифа Бродского.
И я представил себе, как в этом огромном холодном храме, с самым протяженном в мире, почти двухсотметровым нефом, при трепещущих свечах, розданных студентами Бродского, падают его слова: «Меня упрекали во всем/ окромя погоды/ и сам я грозил себе часто суровой мздой,/ Но скоро,/ как говорят,/ я сниму погоны/ и стану просто одной звездой...» n




Источник: http://www.explan.ru/archive/2005/9/s2.htm

В начало

    Ранее          

Далее



Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

Почта