Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)

Биография: 1940-1965 (25 лет) ] Биография: 1966-1972 (6 лет) ] Биография: 1972-1987 (15 лет) ] Биография: 1988-1996 (8 лет) ] Молодой Бродский ] Несчастная любовь Иосифа Бродского к Марине Басмановой ] Суд над Иосифом Бродским. Запись Фриды Вигдоровой. ] Я.Гордин. Дело Бродского ] Январский некролог 1996 г. ] Иосиф Бродский и российские читатели ] Стихотворения, поэмы, эссе Бродского в Интернете, статьи о нем и его творчестве ] Фотографии  ] Голос поэта: Иосиф Бродский читает свои стихи ] Нобелевские материалы ] Статьи о творчестве Бродского ] Другие сайты, связаннные с именем И.А.Бродского ] Обратная связь ]

Коллекция фотографий Иосифа Бродского



1 ]  ] 2 ]  ] 3 ] 4 ] 5 ] 6 ] 7 ] 8 ] 9 ] 10 ] 11 ] 12 ] 13 ] 14 ] 15 ] 15a ] 15b ] 16 ] 17 ] 18 ] 19 ] 19а ] 19б ] 19в ] 20 ] 21 ] 22 ] 22a ] 23 ] 24 ] 25 ] 25а ] 25б ] 26 ] 26a ] 27 ] 28 ] 29 ] 30 ] 31 ] 32 ] 33 ] 34 ] 35 ] 36 ] 37 ] 37а ] 38 ] 39 ] 40 ] 41 ] 42 ] 43 ] 44 ] 45 ] 46 ] 47 ] 48 ] 49 ] 50 ] 51 ] 52 ] 52а ] 53 ] 54 ] 55 ] 56 ] 57 ] 58 ] 59 ] 60 ] 61 ] 62 ] 63 ] 64 ] 65 ] 66 ] 67 ] 68 ] 69 ] 70 ] 71 ] 72 ] 73 ] 74 ] 75 ] 76 ] 77 ] 78 ] 79 ] 80 ] 81 ] 82 ] 83 ] 84 ] 85 ] 86 ] 87 ] 88 ] 89 ] 90 ] 91 ] 92 ] 93 ] 94 ] 95 ] 96 ] 97 ] 98 ] 99 ] 100 ] 101 ] 102 ] 103 ] 104 ] 105 ] 106 ] 107 ] 108 ] 109 ] 110 ] 111 ] 112 ] 113 ] 114 ] 115 ] 116 ] 117 ] 118 ] 119 ] 120 ] 121 ] 122 ] 123 ] 124 ] 125 ] 126 ] 127 ] 128 ] 129 ] 130 ] 131 ] 132 ] 133 ] 134 ] 135 ] 136 ] 137 ] 138 ] 139 ] 140 ] 141 ] 142 ] 143 ] 144 ] 145 ] 146 ] 147 ] 148 ] 149 ] 150 ] 151 ] 152 ] 153 ] 154 ] 155 ] 156 ] 157 ] 158 ] 159 ] 160 ] 161 ] 162 ] 163 ] 164 ] 165 ] 166 ] 167 ] 168 ] 169 ] 170 ] 171 ] 172 ] 173 ] 174 ] 175 ] 176 ] 177 ] 178 ] 179 ] 180 ] 181 ] 182 ] 183 ] 184 ] 185 ] 186 ] 187 ] 188 ] 189 ] 190 ] 191 ] 192 ] 193 ] 194 ] 195 ] 196 ] 197 ] 198 ] 199 ] 200 ] 201 ] 202 ] 203 ] 204 ] 205 ] 206 ] 207 ] 208 ] 209 ] 210 ] 211 ] 212 ] 213 ] 214 ] 215 ] 216 ] 217 ] 218 ] 219 ] 220 ] 221 ] 222 ] 223 ] 224 ] 225 ] 226 ] 227 ] 228 ] 229 ] 230 ] 231 ] 232 ] 233 ] 234 ] 235 ] 236 ] 237 ] 238 ] 239 ] 240 ] 241 ] 242 ] 243 ] 244 ] 245 ] 246 ] 247 ]






БРОДСКИЙ И АЗИЯ: МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ НЕСОВМЕСТИМОСТЬ

ИННА КУЛИШОВА

 

В начале - случай, не имеющий отношения к поэзии, и поэзии Бродского в том числе. Известный румынский ученый Мирча Элиаде (1907-1986), автор многих трудов по изучению различных религиозных течений, в том числе книги “Азиатская алхимия”, в 16 лет жил в Италии – изучал итальянский язык, живопись. Там он прочел книгу по индийской философии. Молодой Мирча написал письмо махарадже, которого автор книги благодарил за помощь, с просьбой о желании изучать индийскую философию, традиции в течение одного года. Через два месяца он получил ответ с согласием махараджи. Но только, писал индийский мудрец, года мало – пять лет минимум необходимо. Поехал Элиаде в Индию, четыре месяца жил в гималайском монастыре Ришикеш, и его гуру был Свами Шивананда, обучавший будущего ученого йоге. Когда они тренировались и проводили дыхательные упражнения, в какой-то момент Шивананда его останавливал: стоп, говорил, дальше тебе нельзя. “Почему?” - удивлялся Мирча. “У тебя другое тело”, - отвечал учитель. То есть - европейское тело, в котором живут и дышат другие традиции, все иное, даже ритм; наверное, и ритм, тональность восприятия жизни.

У Бродского и было это “другое тело”, другой принцип вкуса, точнее plane of regard, как он любил повторять, иное метафизическое чутье, несовместимое ни с азиатским мышлением и восприятием мира, ни с пейзажами и ландшафтами Азии, лишенными горизонта и холода. Но, подчеркнем, речь не о Дальнем Востоке, не о буддизме и индуизме, хотя и здесь Бродский выбрал иное; есть работы и разговоры, выводящие мировоззрение поэта оттуда. Это неверно, достаточно вспомнить, к примеру, интервью Бродского с В.Амурским [1] или с Д.Бетеа [2], если недостаточно самих стихов. Как известно, он прочел “Махабхарату” и “Бхагавадгиту” раньше Библии в 22-23 года, ощутил масштаб духовных Гималаев Индии, колоссальную мощь этих метафизических горных массивов, но понял, что это “этноцентрически не мое” [3], в другом месте он говорит более определенно: “И все же я чувствовал: это не для меня... Просто не мое на каком-то биологическом уровне”[4], и выбрал, по его же словам, иудео-христианский путь, хотя, как он постоянно говорил, потенциал человека не может реализоваться только в одной церкви. Однако речь не будет идти о религиозных воззрениях поэта, что в любом случае просто некорректно, но об Азии как состоянии и мироощущении, включая и некоторые другие моменты.

“Человек есть то, на что он смотрит”, - не раз говорил И.Бродский (варианты: “что любит”, “что читает”). С этой точки зрения – да и с любой другой - он никогда не был азиатом. А если и бывал, то очень краткое время. К примеру, в Стамбуле, его впечатления известны из соответствующего эссе, о котором много написано; в Грузии, практически один день, – увидеть Отара Чиладзе, о котором отзывался, по словам грузинского классика, именно как о метафизическом поэте; в Израиле – так вообще ни разу (как обмолвился однажды в интервью, в Тулу со своим самоваром ехать не стоит, да и зачем это человеку, стремящемуся не к самоудвоению и повторению, но – вовне, к расширению горизонта в любом смысле). Редкие и уникальные воспоминания и впечатления грузинских писателей и поэтов, встречавшихся с Бродским, позволяют взглянуть на него с той стороны гор и горизонта, откуда он сам никогда не согласился бы смотреть на себя и мир, просто не вмещаясь в их метафизические пределы.

В принципе, тема “Бродский и Грузия” малоизвестна и имеет больше информативную значимость, однако интерес представляют не только отдельные факты для скрупулезных биографов поэта, но и сопоставление языкового мироощущения: грузинского и русского, и в определенном смысле западного, когда возникает желание или необходимость переводить Бродского на грузинский. На эту тему один раз уже была написана статья Т.Никольской. [5]

В Грузию, насколько известно по рассказу Отара и Тамаза Чиладзе, Бродский приехал практически на один день, и только с одной целью: увидеть Отара. Он позвонил с аэропорта, уже в Тбилиси, рассказывает Отар Чиладзе, и спросил как добраться: “Мы тут же сказали, чтобы он оставался на месте и за ним приедем, но Иосифу было очень важно добраться самому, самостоятельно, он наотрез отказался ждать там”. Дело было примерно в ноябре 1966 года. “Самое главное: я помню образ молодого человека, - говорит брат Отара, писатель и поэт Тамаз Чиладзе, - молодого человека, которому очень холодно. Таким он остался в моей памяти. Действительно, было холодно, он стоял в джинсах и джинсовой куртке, держа руки подмышками, потом мы уже поднялись к нам домой, немного согрелись, выпили...”. Из статьи Тамаза Чиладзе, написанной после смерти Бродского (взгляд с этой стороны гор и света на ту сторону горизонта и ...света): “Он создавал себе имя не политическим путем, а как поэт. Возможно, потому он не принадлежал к числу популярных поэтов, чьи стихи обыватели использовали как прокламации. Казалось, он живет в стороне от повседневных бытовых событий, в башне из слоновой кости, в мире, где опыт человечества собран и метафоризирован в книгах. И правда, его книги носят отпечаток библиотечной, музейной академичной холодности. Но разве что-нибудь умаляет достоинство музеев и библиотек из-за того, что они не заполнены публикой, как кинотеатры?

Иосиф Бродский прилетел в Тбилиси в конце 60-х годов... Тогда он переводил стихи моего брата Отара. Гостил он всего один день, “хотел посмотреть, какие вы на самом деле”. Потом его блестящие переводы стихов Отара цензура изъяла из русской книги... Иосиф уже был выслан из Союза, и его имя нельзя было даже упоминать. Вспоминаю, что он был без пальто, руки в карманах. Весь съежившийся от холода, но при этом по-детски радостный. Перед отъездом в Америку он оставил мне прекрасно изданную Библию [Уникальную Библию с черной обложкой и красными краями страниц потом в Москве Тамазу Чиладзе передала девушка. “И когда я открыл и увидел Библию, - говорит он, - я подумал, что это самое дорогое, что у него есть. Не только в смысле книги, но самая большая ценность. И самое дорогое он оставил мне. Это было очень трогательно”. - И.К.]... Даже не помню, о чем мы разговаривали, обо всем, кроме поэзии [Тамаз Чиладзе считает, что настоящие поэты не говорят о поэзии, и уж тем более дурной тон – читать свои стихи за столом. Бродский, как вспоминают писатели, тогда вообще не читал стихов. Они просто говорили. - И.К.]. Шел снег, и мы пили. Мы были молоды... Больше мы не виделись. Только раз в Москве в Доме литераторов один его тайный поклонник показал фотографию, с опаской озираясь вокруг себя. Это было время, когда шла охота на диссидентов – большое советское сафари! На фото его нельзя было узнать. Жизнь как будто сделала из него другого человека...

Он был сыном другой эпохи, гражданином другой страны, которая была только в представлениях. Это великое книгохранилище, освещенное готическими стеклами с цветными витражами, где господствуют мысль и поэзия, где единственные посторонние голоса – шуршание старинных фолиантов и звуки музыкальных нот или музыкальная анархия оркестров перед концертом. Такая страна была бы для него идеальным убежищем... Он был великолепно образованный жрец, считавший, что литература по мышлению эквивалентна лингвистике” [6]. Вспоминая о фильме “Прогулки с Бродским”, Тамаз Чиладзе пишет: “Мы увидели настоящую, природную сущность поэта и еще вечного ребенка, вынужденного скрывать свое вечное детство”[6]. Бродский был категорически против, чтобы его провожали, и вечером уехал из Тбилиси. Потом он прислал переводы. Эти переводы братья Чиладзе считают самыми лучшими. Еще одна деталь: Бродский, по рассказам Тамаза Чиладзе, производил впечатление – уже тогда! – очень одинокого человека, “самого одинокого на этом свете”. Причем, говорит, его одиночество было естественным, и невозможно было представить поэта без него.

Поэзия вообще опасна для жизни, но все-таки поэты выбирают поэзию, которая есть, как сказал Тамаз Чиладзе, “оправдание точности”.

Воспоминания безвременно ушедшей из жизни в декабре 2003 года грузинской поэтессы Дали Цаава, адресата “Грузинской песни” Окуджавы (“Виноградную косточку в теплую землю зарою...”), стихотворения “Ну, как тебе в грузинских палестинах?..”, которая была хорошо знакома с Бродским и до последних дней навещала его родителей, уже были опубликованы и в грузинском журнале “Омега” [7], и отчасти в статье Татьяны Никольской “Бродский и Грузия” [5]. Добавлю только несколько штрихов. Они познакомились в конце 60-х. Все началось с двух переводов Бродским Кавафиса и стихотворения “Остановка в пустыне”. “Иосиф читал так нервно и напряженно, - вспоминала Дали, - что я закрыла глаза. Это было почтение или страх обыкновенного смертного перед ангелом, проповедующим в пустыне”[7]. Дали рассказывала, как пришла к нему в гости... “Я смотрела на него, а он беседовал с моим отражением в зеркале большого шкафа, который стоял позади моего кресла” [7]. Вот вам и взгляд поэта, сумевшего “отгородиться от людей” и от себя, одновременно в вольных и невольных поисках альтер эго, превалирующий в тот момент над взглядом человека и мужчины – в разговоре, что отлично замечает грузинская поэтесса. В одной короткой строчке воспоминаний, описавшей свое точное наблюдение, Дали заметила – почувствовала, скорее – суть: взгляд поэта в (именно “в”, а не “на”) отражение со спины, лишь подтверждающее анонимность любого человека (и если идти вслед за Бродским, то есть от зеркальной глади к водной, отразившей, как говорил он, Святого Духа, летающего над водами во время сотворения мира, это и есть продолжение того самого центробежного линейного принципа и принципа эха, в итоге возвращающего к Началу, к Источнику). Мир без первого лица, часто обнаруживающий себя в обобщенных и безличных (но не безличностных) конструкциях стихотворений Бродского и проскользнувший в этом взгляде, который уловила поэтесса, - это мир, где ничего ничему не принадлежит, разве что меньшее является частью большего. Потому, ”глядя в другой пейзаж”, зеркально отражающий будущее, поэт способен к отстранению.

Далее Дали вспоминает разговор о переводе Б.Ахмадулиной стихотворения Г. Табидзе “Мэри”, опубликованном в журнале “Юность”, к которому хорошо отнесся Бродский. Дали не проявила такого восторга, и постепенно завязался разговор о переводах Галактиона Табидзе, до которого, по словам грузинской поэтессы, все хотят дотянуться, но никто не смог. И здесь, как представляется, интересно отношение Бродского вообще к процессу перевода. Речь шла о некоторых стихотворениях. Он тут же попросил Дали сделать подстрочник одного стихотворения Галактиона. И первую строчку перевел сразу: “Тебе тринадцать лет, и у тебя в плену...”. Затем он просил еще и еще раз читать это стихотворение по-грузински. Потом уточнял в переводе каждую деталь. Постоянно переспрашивал о значении каждого слова. “После того, как я сделала все возможное, я ушла, я знала, что поэт возбужден, вдохновлен, и его надо оставить одного, так как он хотел беседовать только с Галактионом. На следующий день Бродский выглядел небритым и усталым. “Целую ночь не спал, но ни одну строчку не смог добавить. Вы правы, это не так просто””[7].

И еще один несущественный факт биографии поэта из рассказов поэтессы... (Хотя, конечно, биография не более чем следствие, которое, следуя мыслям Бродского, отдает дань причине: творчеству, поэзии. Чтобы была поэзия, нужна как минимум жизнь поэта. Иначе говоря, для красот слога нужен певец...) Но, возможно, факт занимательный.

Когда еще была под вопросом вторичная поездка в Грузию, Бродский позвонил Дали из Ялты: “С вами говорит не поэт Бродский, а актер Бродский”. Оказалось, снимался фильм о Второй мировой, и Иосифу предложили роль немецкого офицера. Фильм на экраны не вышел, а одну из фотографий кинопроб Иосиф потом повесил на стене в своей комнате.

Актерская проба в образе нацистского офицера на Одесской киностудии, 1969.

И еще необходимо добавить несколько слов к теме “Бродский и Грузия”. Т.Никольская, по словам Д.Цаава, пишет, что З.Гамсахурдиа “подружился” с Бродским – что вполне вероятно, если это происходило на литературной почве (достоверно утверждать не можем), поскольку будущий глава Грузии переводил в свое время на грузинский англоязычных поэтов и писателей [9]. Но достаточно хорошо известно отрицательное отношение поэта к президенту-националисту. Существует небольшое приветственное послание Бродского в Грузию в 1990 году в связи с открытием пен-клуба (или же это было другое письмо с подписью Бродского, сейчас никто из представителей прошлого и сегодняшнего пен-клуба точно сказать не могут), где поэт предостерегал грузинскую интеллигенцию от национализма.

О переводах Бродского на грузинский также отчасти писала Никольская в своей статье, просто хотелось бы сейчас немного упорядочить и представить интерес к Бродскому в хронологическом порядке, условно разделив переводчиков Бродского на три поколения. Вообще, как говорил Бернард Шоу, перевод – как женщина: если он красив, то неверен, а если верен, то некрасив. Фрост утверждал: поэзия – это то, что теряется в переводе, и он, конечно, прав в определенном смысле. Но что делать, если хочется читать, а другого языка не знаешь. В принципе, вспоминая Ахматову, Цветаеву, Бродского, да и все поэты так или иначе подразумевали это, язык и тем паче поэзия – перевод с серафического. И чем абсолютнее слух, тем больше и точнее можно услышать и разобрать этот “вербальный гул”. Но язык – отдельное мироощущение, мировосприятие, и литература, по утверждению Бродского, это не только стилистика, но еще и субстанция. Потому, кстати, он уделял огромное внимание формальной стороне стихотворения и так внимательно относился к переводам, так как перевод – переход. (Сравним для интереса одно высказывание: “Кто дает буквальный перевод Писания, тот лжет, а кто неточный, тот кощунствует”, Иехуда бен Илаи [10]). Конечно, важно еще, “кто дерет, а не у кого”[11], говорил Бродский в беседе с Томасом Венцлова.

Но вернемся в Грузию. Из поколения тех, кому за 60, Бродского переводил известный переводчик, фольклорист и востоковед Вахушти Котетишвили. Отдельной книгой его переводы Бродского не издавались. По утверждению практически всех без исключения грузинских поэтов, перевод стихотворения “Два часа в резервуаре” смело можно назвать конгениальным. Это не только лучший перевод Бродского, но и вообще один из лучших стихотворных переводов, когда-либо сделанных на грузинском языке.

Из того же поколения удачным можно назвать перевод стихотворения “Большая элегия Джону Донну”, сделанный профессором Ираклием Сургуладзе. К сожалению, он перевел только это стихотворение.

Были отдельные, но несущественные и неудавшиеся попытки других переводчиков.

Первые переводы стихов Бродского на грузинский появились в начале 90-ых годов, и сделаны поэтом Бату Данелия. Поэт и переводчик, он принадлежит приблизительно к поколению тех, кому за 40. В общем, его переводы нельзя назвать адекватными оригиналу, хотя некоторые из них достаточно удачные, в первую очередь это касается диалогов в “Новом Жюль Верне” и отдельных стихов из цикла “Части речи”. В 1997 году издательство Мерани выпустило отдельный сборник переводов Данелия. И, честно говоря, его название уже говорит о том, что главное зерно, суть стихотворений Бродского не схвачена. Книга названа по первой строчке известного стихотворения “Ниоткуда с любовью”, а с грузинского дословно переводится как “Приветствую из ниоткуда”.

Во второй половине 90-ых годов, с появлением новых литературных изданий, основанных представителями поколения 80-90-ых, интерес к Бродскому значительно обострился. Эта тенденция легко прослеживается во многих изданиях, но особенно – в журнале “Арили” (это старое и давно уже не употребляемое грузинское слово; по словарю Сулхан-Саба Орбелиани, имеет два значения: 1. Луч солнца, на что-то упавший и 2. Место для хранения святых вещей), на страницах которого регулярно публикуются произведения Бродского. Имя Бродского в “Арили” появляется настолько часто, что редакцию даже упрекали в излишнем внимании к нему. В журнале печатались переводы эссе “Шум прибоя”, “Писатель в тюрьме”, “О Достоевском”, “Катастрофы в воздухе” и т.д., отрывки из книги Соломона Волкова “Разговоры с Иосифом Бродским”. Переводы большинства из этих материалов сделаны Малхазом Харбедия (зам. редактора). Печатались также материалы о самом Бродском, интервью Д.Уолкотта о нем, воспоминания Е.Рейна, Д.Бобышева, А.Кушнера, Шеймуса Хини, Октавио Паса. Кроме того, отрывки из его эссе и интервью часто появлялись в виде сопровождающего материала к публикациям других авторов. Например, к переводам Одена, Лоуэлла, Фроста, Уолкотта. Достопримечательный факт: первая же страница первого номера “Арили” в начале февраля 1996 года открывалась некрологом Бродского.

О более или менее ощутимом влиянии поэтики Бродского на тексты нового поколения грузинских поэтов говорить не приходится: в языковом, стилистическом плане ни один грузинский поэт не имеет с ним никакого сходства. Более того, его поэтика в какой-то степени даже чужда как старым, так и новым традициям грузинского стиха, даже несмотря на то, что современная грузинская поэзия все больше ориентируется на Запад, на англоязычную литературу.

У нас состоялась беседа с молодым поэтом Звиадом Ратиани, и очень интересна точка зрения одного из лучших грузинских поэтов поколения 30-летних, в чьих стихах влияние Бродского ощутимо и оригинально, учитывая факт, что стихи на грузинском.

Звиад Ратиани: - Если и говорить о каком-то влиянии Бродского, только об эстетическом, и то довольно в редких случаях. В первую очередь, в стихах Бату Данелия, переводчика Бродского (в его случае это влияние можно охарактеризовать как своего рода побочный эффект переводов). Влияние этой эстетики также прослеживается в книге поэта Андро Буачидзе “Разговор во тьме”, в некоторых стихах молодого поэта Рати Амаглобели [о самом Ратиани уже сказала. – И.К.].

- С какими основными проблемами сталкивается грузинский поэт при переводе Бродского?

- Не только традиция грузинского стиха, но и характер самого языка создают труднопреодолимые (и то в единичных случаях) препятствия при переводе Бродского. Причин много, хотя бы претенциозность грузинской рифмы по сравнению с русским языком. Стоит лишь срифмовать глагол с глаголом, и получается ужас. Проблема не только в рифмовке глаголов, что в грузинском уже не только дурной вкус, как и в русском. Грузинское стихосложение тоническое – нет ударения в словах. Требуется идентичность гласных и максимальная созвучность согласных в рифмованных словах. Например, в грузинском невозможны рифмы наподобие “солидарность-благодарность”, а тем более “найти-уйти”. Гласные в слове, рифмующемся со словом с О л И д А р н О с т ь обязательно должны быть | о | и | а | о | , или: н а й т и – | а | й | и|. Кроме того, в грузинском меньше рифм, чем в русском, и в основном, рифмовка идет катренами. Такая строфика, как у Бродского, не характерна для грузинской поэзии. В основном, грузинский стих (а может, и мышление) по своей природе склонен к сюжетности, к логическому развитию, к смутному началу и от него исходящему четкому концу. Грузинскому стиху “нравится” фокусироваться на чем-то одном, тогда как у Бродского кадры меняются очень быстро - логически, но быстро; каждый троп слишком “многокомпонентен”, образы ускользают из виду или вытесняются другими образами, - и это очень не по-грузински. В грузинском стихе, большей частью, доминирует один образ, вокруг которого все и раскручивается, иначе говоря действуют центростремительные силы.

- Тогда как одним из главных свойств поэзии Бродского является центробежность (“Центр больше не держит”, Йейтс)...

- Это тоже создает определенные трудности для перевода. Кроме того, у Бродского большую роль играет ландшафт, описание окружающей среды. Будь это пейзажи или комната, он приходит к человеку извне, что противоречит грузинской поэзии, более ориентированной на описание собственных чувств, а не внешнего мира. Для Бродского главное – сцена, декорации.

- “Зане в театре задник/важнее, чем актер. Простор важней, чем всадник./Передних ног простор не отличит от задних”...

- Совершенно верно. Будь “Пятая годовщина” написана грузинским поэтом, она, скорее всего, начиналась бы со слов “Я вырос в тех краях, я говорил “закурим”/ их лучшему певцу...”. То есть начиналась бы с “я”, и не было бы “падучих звезд” и “лужи во дворе, как площадь двух Америк”. Длина нашего взгляда измеряется расстоянием между глазом и ближайшей горой. К тому же, одни и те же слова в русском и грузинском имеют совершенно разные эмоциональные нагрузки, и не только слова – даже мысли; и это не сугубо языковая проблема, а скорее генетическая. Должно быть, все дело в разнице темпераментов, мироощущения, чувствительных структур. Вся грузинская поэзия поголовно конфессиональная [Звиад имеет в виду изначальное значение этого слова: исповедальная, а не приобретенный потом смысл исключительно религиозного термина – И.К.]. Грузинский поэт никогда из "Я" не выходит, ему удобнее мир ввести в себя, а не себя в мир. Характер грузинской поэзии, скорее, исповедальный и личностный, ориентированный на конкретное "Я". Бродский же, несмотря на всю личностность своей поэзии, умудряется идти вовне и не смотреть на все с колокольни собственного "Я".

- То есть при переводе стихотворений Бродского приходится приспосабливаться к метафизике иного типа?

- Конечно. Все сказанное имеет отношение только и только к поэтике Бродского.

Иногда, как это ни парадоксально, хорошее знание русского языка мешает переводу, потому что, во-первых, теряется потребность в самом переводе, ибо адекватно воспринимается читателем оригинальный текст; во-вторых, слишком высок фактор риска для переводчика, так как любой двуязычный читатель может сравнивать (а в Грузии любящие литературу, как правило, двуязычны: хорошо владеют русским и уже овладевают английским). То есть они могут читать литературу в оригинале, и актуальность перевода в некотором смысле теряется. Может, лет через 20, когда вырастет совершенно иное поколение, знающее английский лучше русского, – а такая тенденция уже наблюдается, - потребность в переводе русской литературы на грузинский возрастет. Пока же читающие люди Грузии не нуждаются в таком количестве переводов. Хотя сам процесс перевода интересен и необходим и для поэта, и для читателя, и для самого языка.

- Спасибо.

Бродского в Грузии начали больше начали читать с начала 90-ых. Новая грузинская поэзия, в основном, ориентирована на свободный стих. Зачатки этого явления появились уже в 70-х годах, но в новом поколении поэтов 90-х свободный стих получил огромное распространение. Для некоторых поэтов Бродский стал своего рода путеводителем как вообще по мировой культуре, так по современной англоязычной поэзии. Именно он вызвал интерес к таким авторам, как Марк Стрэнд, Шеймус Хини, Дерек Уолкотт, Октавио Пас... Возможно, сегодня в Грузии проза Бродского читается интенсивнее, чем стихи. Просто грузин в силу темперамента не может быть равнодушным, в том числе и в поэзии. Надежда на нейтральный тон возникает сегодня при взгляде на поэтов нового поколения.

А если и говорить о том или ином сходстве мышления, мироощущения, то в этом плане у Бродского есть общее только с одним грузином, не поэтом, а философом: Мерабом Мамардашвили, европейцем по духу, говорившем о внутренней эмиграции, о том, что он есть продукт одиночества и молчания, что “надо оставаться незаметным, не теряя свободы: это такая трудная задача, что нужно посвятить ей все свои силы...”[12], убежденным, что истина всегда дальше и что человек не может выскочить из этого мира, но на край света поставить себя может, и не мыслившим философию вне языка с его синтаксическими конструкциями, настаивающем на точности мышления и необходимости обладать способностью к отвлечению, отстранению самих себя из существующих сцеплений и побуждений мысли. Он говорил, что надо искать свою мысль, свой акт, а не акт чужого бреда, и считал, что бараны и тираны видят одни и те же сны; кроме того, для него, как и для Бродского, Пруст имел совершенно особое значение (Мамардашвили посвящал ему книги и лекции [13]). Сходство метафизического пути русского поэта и грузинского философа налицо!

И теперь – некий азиатский минимум, попытка – или пытка – понять существование и суть несовместимости Бродского и Азии скорее как состояния души и ума: “азии мозга”.

Если в Москве, говорил Бродский, есть что-то утробное, то, например, Тбилиси, зажатый горами – вообще воплощенная утроба... Тут потеря из виду, о которой он так часто пишет, начисто невозможна. Соответственно, невозможна и большая даль (Например, такие строчки поэта: “И глаз, привыкший к уменьшенью тел/на расстоянии, иной предел/здесь обретает - где вообще о теле/речь не заходит, где утрат не жаль:/затем что большую предполагает даль/потеря из виду, чем вид потери”, “Песчаные холмы...” [14]). Азия, где зачастую многое невольно одомашнивается (а вид потери и есть одомашнивание смерти и вечной жизни), где, по его же словам, отсутствует ощущение уникальности человеческой жизни, для него еще и – жара, отсутствие закона, структуры и определенности, коей обладает английский язык.

Азия для Бродского неприемлема также и с фонетической точки зрения, и с лексической. Он с радостью произносит и помещает в свои стихотворения конкретные детали, различные географические, лингвистические, исторические свидетельства Запада и Севера, (дворец Курфюрста, чоколатта коль панна и т.д.), тогда как упоминания об Азии, о Востоке сводятся фактически к нескольким общеизвестным понятиям. Причины упоминания азиатских реалий чаще антропологические, образные и умозрительные (танки в Афганистане или чалма пророка – как образ). Даже море становится “Средизимним”, тем более что зима - его любимое, “черно-белое время года. То есть страница с буквами” [15], за чем, по его собственному признанию, стоит именно профессионализм. Черно-белой зимы не бывает на жарком юге. Разве что изредка... А иного ему и не надо. Тональность Севера и Запада ближе его глуховатому нейтральному голосу Времени. Восток – повод для Запада, как Юг – для Севера, просто потому что иного движения быть не может [16]. Стишок, любил он повторять, начинается с тональности. Тон в Азии состоит из другой нотной грамоты, у каденций и пауз “другое тело”, вспоминая слова индийского гуру.

В стихотворении “Назидание” интонация даже, возможно, нарочито нейтральная, отстраненная (“цени равнодушье вещи к взгляду издалека”), скорее, и не предполагающая исполнения. (В Азии, и на юге вообще, опять-таки, в силу темперамента все гораздо более эмоционально). Императив только номинальный, интонационно схожий немного с “Не выходи из комнаты...” и с “Итакой” Кавафиса в переводе Бродского и Шмакова. Никто обращается к никому, критерий пустоты к своему альтер эго, что уже обессмысливает любое наставление. Грамматический императив похож на смысловой инфинитив, метафизически лишенный трех форм времени – неопределенность и конкретность одновременно. Конкретность настолько детальная в “Назидании”, что она придает всему “ореол условности” (выражаясь словами Бродского же), присущий человеческой натуре и являющийся, по Бродскому, причиной успеха тоталитарных систем, и эта же “условная” конкретность свидетельствует о прекрасной осведомленности поэта в этих местах. Но каких? Разве встречаются в Азии “бревенчатые терема, чьи копченые стекла держат простор в узде”? И что это за простор, который держится в узде? А V строфа “Назидания”, невольно отсылает нас и к стихотворению “Пятая годовщина”, и к общим мыслям поэта о сером цвете как одежды, так и времени. Иначе говоря, все это превращается в пространство “возлюбленного Отечества”. “...постепенно все смешалось в этой огромной стране. И уже стало непонятно, кто строит, а кто убивает. Непонятно стало, кого любить, а кого бояться, кто творит Зло, а кто – Добро. Оставалось прийти к заключению, что все это – одно. Жить было возможно, но жить стало бессмысленно. Вот тогда-то из нашей нравственной почвы, обильно унавоженной идеей амбивалентности всего и вся, и возникло Двоемыслие.

Говоря “Двоемыслие”, я имею в виду не знаменитый феномен “говорю-одно-думаю-другое-и-наоборот”. Я также не имею в виду орвелловскую характеристику. Я имею в виду отказ от нравственной иерархии, совершенный не в пользу иной иерархии, но в пользу Ничто...”[17]. Не о такой ли Азии речь идет и в “Назидании”? “Величественные издалека, бессмысленные вблизи,/горы есть форма поверхности, поставленной на попа...”, “Не откликайся на “Эй, паря”. Будь глух и нем. Даже зная язык, не говори на нем. Старайся не выделяться...1, “Остановившись в пустыне, складывай из камней/стрелу, чтоб, внезапно проснувшись, точно узнать по ней,/ в каком направлении двигаться” - тут и о нравственном направлении тоже речь, точнее о смешавшемся Зле и Добре, о “векторе в Ничто”[19]... Цитировать можно все стихотворение подряд. Мог ли поэт ужиться с этим, всегда считавший, что на Зле концентрироваться не следует, дабы не продлевать его реальность? И его перемещение в Пространстве в 1972 году, только в одну сторону, суть только отражение истинного перемещения – во Времени и в метафизике, ибо внешнее (как и биография) – следствие и некое отражение внутреннего.

Если верить Шопенгауэру, “все истинные заслуги и отличия, нравственные, как и умственные, имеют не просто физическое или иное эмпирическое, а метафизическое происхождение, поэтому даны a priori, а не a posteriori, т.е. врождены, а не приобретены, следовательно, коренятся не в явлении, а в вещи в себе” [20], и он же метафизику помещает “вне сферы реально наличных вещей”[21]. В любом случае Бродский всегда уводит любое локальное значение, любую эмпирику в метафизику. С нее у него все начинается, и ею продолжается, ибо конца вектору в метафизику – в перспективу – нет и быть не может.

Кстати, ни в “Назидании”, ни в “Пятой годовщине” нет места небу – Небу в его высоком смысле. Ибо “Других примет там нет – загадок, тайн, диковин./Пейзаж лишен примет – и горизонт неровен” (Пятая годовщина). В самом конце “Назидания” небо появляется в образе хоть и бездонного, но купола – есть некое пространственное ограничение, поскольку задана форма, или определение неба в Азии как вида пространства, которое “нуждается сильно во/взгляде со стороны, в критерии пустоты. И сослужить эту службу способен только ты”. Потому и “Вписывай круг в квадрат”, сиречь бесконечное – в конечное. Ибо круг, как известно, символизирует совершенство и часто условно изображает Творца. В двух стихотворениях предъявлено “пространство в чистом виде” (Пятая годовщина) - то есть вещь, застывшая форма, в которую так или иначе превращен и человек, чья жизнь в Азии (в ее широком понимании) ничего не стоит, и в любом случае границы нравственности, бытия и небытия, мысли и состояния размыты, и обессмысливаются любые передвижения: “...движение в абсолютном пространстве не отличается от неподвижности”, Шопенгауэр [22]. А для Бродского, как известно, “мысль о вещи” гораздо предпочтительнее. Да и человек, постепенно утрачивая очертания, т.е. переходя из Пространства во Время, приобретает, по Бродскому, вездесущность. В Пространстве он локален, конечен; превращаясь в нечто абсолютное, он может быть везде и всегда. В общем-то, и одушевленность вещей, принадлежностей Пространства, у него мнимая, и большая часть “секрета” псевдоодушевленности кроется в том, что предметы одушевлены, но не одухотворены. Язык, имеющий дело со Временем, это и разоблачает. Азия, а иногда, скорее, по Бродскому, юг как таковой, имеет дело больше с Пространством, тогда как север – со Временем. Из беседы с С.Волковым о ссылке: “В итоге цветовая гамма там абсолютно единая. Я всегда говорю, что если представить себе цвет времени, то он скорее всего будет серым. Это и есть главное зрительное впечатление от Севера”[23]; “Там в моде серый цвет – цвет времени и бревен” (Пятая годовщина). Движение именно так и направлено... (Речь идет, повторим, и о состоянии сознания, называемом Азией, что отнюдь не означает отрицание поэтом истинной ценности и сути любой части света, особенно – речи, на любом языке. Так, Бродский считал, что нельзя браться за перо вообще, не прочитав сначала “Гильгамеш”).

И небо, в которое по прямой, вертикально, по оси Времени, “выше лучших помыслов прихожан”, летит - в пику всем летающим и не летящим дальше, параллельно Земле, то есть горизонтально, перемещаясь лишь по Пространству, птицам - его осенний ястреб, появляется в Азии (да и везде) в случаях особых, когда затронута духовность, и поэт имеет дело с метафизикой и Божественностью в чистом виде. Он отрицает древнее изречение “Ex oriente lux”(“Свет с Востока”), сразу и точно “подправив” устоявшуюся систему координат, и постоянно настаивает на том, что свет идет только с неба.

Потому отчасти еще и Азия как территориальная и прочая реалия не отождествляется ни с чем отрицательным и меняет свою интонацию в Рождественских стихах Бродского, освещаясь неземным светом, в некотором смысле отражая Небо (параллельные плоскости при определенной направленности лучей звезды – “взгляда Отца”), просто в силу того, что дело происходило там. Хотя и в этих стихотворениях бывает не по-азиатски морозно и выпадает совершенно северный снег. Впрочем, “а что до пустыни, пустыня повсюду”.

Вслед за высказыванием Бродского о Цветаевой, можно сказать: и Бродского нужно понимать буквально. Но буквальность особая... Филон Александрийский выделял три тела Библии, три уровня ее понимания: буквальный, нравственный, сакральный. И ни одна строка любого поэта, ни один слог и звук нельзя помещать в прокрустово ложе только одного значения, только одного смысла – слишком высок “удельный вес слова”. И однобокий взгляд всегда искаженный. Как и слишком близкий. Как и слишком дальний. (Если солнце очень далеко – темно, ночь, ничего не видно. Но когда оно слишком близко – ослепнешь. Ведь и “аскеза” значит “мера” по-древнегречески, а не то, что потом в это понятие вложили).

Если что и внушает доверие – только север, обеспечивающий взгляду и мысли бесконечную перспективу. “Предпочитай карему голубой глаз”, - пишет он в “Назидании”. Как известно из его же высказываний, в “Римских элегиях” эти два цвета глаз символизируют юг и север; “в полынье лучше барахтаться, чем в вязком, как мед, вранье”, “Не доверяй отраженью”, - назидает поэт. И – о севере: “В этих плоских горах то и хранит от фальши/сердце, что скрыться негде и видно дальше” (Из цикла “Часть речи”). “Север – честная вещь. Ибо одно и то же/он твердит вам всю жизнь – шепотом, в полный голос/в затянувшейся жизни – разными голосами” (Эклога 4-я, (зимняя)).

В “Путешествии в Стамбул” Азия и Восток более ассоциируются с тем светом, с адом (“Бред и ужас Востока. Пыльная катастрофа Азии...”[24]), а ад древних греков в эссе о Рильке Бродский помещает в пещеры Каппадокии, тогда как архитектуру Рая он косвенно приписывает Флоренции и Венеции (Вот его Венеция из “Набережной неисцелимых”: “...хоть я и северянин, мое представление о рае не определяется ни климатом, ни температурой. Я бы, кстати, охотно обошелся и без его жителей, и без вечности в придачу. Рискуя навлечь на себя обвинения в безнравственности, признаюсь, что это представление чисто зрительное, идущее скорее от Клода, чем от кредо [вот где слышится голос поэта, ибо сравнение, в первую голову, звуковое и оно же, во вторую очередь, диктует смысл – И.К.], и существующее только в приближениях. Лучшее из которых – этот город. Поскольку сравнение с подлинником – вне моей компетенции, то я могу этим городом и ограничиться”[25]. Сила такого ограничения невероятна и честна по сути и по духу.

Интересное и невольное сравнение приходит в голову (не надо только насильственно вытягивать из этого те или иные свойства мироощущения поэта, чуждого мистике, ибо “есть истинно духовные задачи,/а мистика есть признак неудачи/в попытке с ними справиться”): в эзотерических учениях и древних мифологиях Северный полюс является центром мира, и именно в стране гипербореев, любимцев богов, обитающих, как известно, именно на севере Земли, царит "вечное настоящее", о котором постоянно пишет Бродский и которое можно встретить у антиков, в частности у Парменида. Гиперборея, изначальная полярная, северная родина человечества, наделяется зачастую очевидным и ясным значением земного рая, золотого века. Гипербореи, обучающие и наделяющие, согласно мифологии, людей даром поэзии, музыки, танца и т.д., и умирали по собственной воле, от пресыщения жизнью, определенным способом: бросаясь в море. Соединение с водой (опять вспомним, некогда отразившей Святого Духа) – по Бродскому, и со Временем – абсолютно совпадает с его метафизическим чутьем Севера и Юга, Запада и Востока. В некотором роде и как диалога Времени и Пространства (“Время есть холод”). Азия, располагающаяся “на отшибе у истории”, чья география вызвала ее к жизни (“и географии примесь/к времени есть судьба”), следуя Бродскому, никогда не смогла бы удержать поэта. И не случайно в “Пятой годовщине” “Зимой в пустых садах трубят гипербореи” (выделено мною – И.К.). Ибо север по территории, по сути, по ландшафту, по метафизике, это было место экономической, политической Азии. “Я считал Азией страну, в которой жил. Место, в котором находится Россия, часто называют Евразией, но правильнее было бы сказать Азиопа: это часть Европы, примыкающая к Азии”[27].

Ввиду своей перенаселенности, тоже напоминающей Бродскому ад, Азия превращает любую победу в пиррову, о чем отчасти повествует Бродский в эссе “Путешествие в Стамбул”, обернувшееся для него в английской версии бегством из Византии, являющейся для поэта прежде всего провинцией Римской империи и неким аналогом “возлюбленного Отечества”, где такая форма небытия и ада страшнее всего, в стране, принявшей византийский образ власти (Кстати, на полях замечу, да, в Византии считали, и так, кажется, в Библии сказано, что всякая власть от Бога, что понято чересчур буквально – то есть искаженно. Но нигде не сказано, что нельзя противиться и бороться с властью). Потому именно на севере появляется “и жажда слиться с Богом, как с пейзажем”, переваливая за горизонт, в вечное “дальше”. Иначе говоря, скрываться (что можно в горах Азии), убегать от себя и от других, а больше – от реальности является не просто моветоном, и свойством, не присущим поэту вообще, но невозможным, ибо именно у Бродского есть готовность ко всему, чего не обеспечивает утроба, где нет “безупречной линии горизонта”. Идея вечной жизни, по Бродскому, это - идея вечной динамики, перспективы, где возвращаться попросту невозможно, не говоря уже о том, что бессмысленно. И тем дальше она заводит (как поэта речь).

“Отсутствие горизонта сводило меня с ума, - скажет он С.Волкову о ссылке. – Потому что там были только холмы... бесконечные. Даже не холмы, а такие бугры...”[28]. Человеку, “которому некуда возвращаться”, пережившему “апофеоз линейного принципа”, не способному “к жизни в других широтах”, которого “холод... воспитал и вложил перо в пальцы”, невозможно оставаться в подобной клетке.

Даже если взглянуть с точки зрения плоскости карты, у Бродского горизонтали предпочитается вертикаль, как горам – горизонт.

Горы дают простор любованию, горизонт – простор воображению (как символична сходная звукопись – горы и горизонт! и как сходна с “горем”). Горы, можно сказать, опыт Земли. Горизонт – ее, Земли, воображение, воображение горизонтали, помышляющей о вертикали. А воображение, как и, вспоминая Бродского, предвосхищение, всегда опережает опыт. Но ведь и строить, судить себя надо безотносительно к другим, то есть исключительно по вертикали, откуда и кальвинизм Бродского, не представимый в Азии с ее специфическим социальным, догматическим и одновременно “плавным” сознанием (больше схожим с подсознанием или бессознательным). И гораздо лучше воображать вертикаль, чем видеть ее воочию в той или иной форме, ибо в таком случае вертикаль несоизмерима по своему масштабу ни с чем зримым, ощутимым, уловимым. Объемность взгляда превышает объемность ландшафта, пейзажа, постоянно нуждаясь в перспективе.

В этом мире страшных форм/наше дело - сторона” (В горах). Эхо в горах – ОТ-звуки. Это не известное “бродское” “движение ОТ” только в одну сторону, от себя, а наоборот, к себе. Звук превращается в отзвук, возвращается к прежнему звуку, а не идет дальше, наслаиваясь один на другой и т.д. Так получаются горы отзвуков, откликов на самое себя. “Эти горы – наших фраз/эхо, выросшее в сто,/двести, триста тысяч раз” (В горах). Эти ОТзвуки не складываются в гибнущий хор, а наслаиваются на самих себя, образуя новые пласты смысла и глубины, бесконечно дробятся, накладываясь один на другой, в некоторых случаях обманывая шепнувшего и даже не крикнувшего, смыслом неопределенности. Ибо смысл в Азии состоит из многих маленьких смыслов. (Куда уж там до космического корабля и автономного тела, удаляющегося вовне, всегда ОТ, о чем постоянно пишет поэт). Кстати, отчасти, не отсюда ли притчи в Азии и теории в Европе? Хотя, признаться, думается иногда, в отличие от притчи, теория не создается от хорошей жизни и благодатного состояния души. Библия говорит притчами, а не теориями. И не связаны ли с этими ландшафтами традиционные интонационные взрывы восточной поэзии – плач, стенания и т.п.? В отличие от спокойного приглушенного голоса плоскостопного Севера.

Горы закрывают горизонт, о них спотыкается взгляд, вынужденный возвращаться обратно, к себе же, и невольно подниматься к небу, добрую половину которого горы и отхватили. Они же являются тупым углом - тупиком, пиком (звучащее эхо укорачивает звук и насыщает смысл), “с которого шагнуть некуда”. (Звукопись никогда не обманывает, дарованная свыше). Да и куда можно с вершины горы, с ее пика шагнуть, как не вниз, то есть возвратиться обратно, а ля Одиссей в исходную точку, когда Бродскому ближе идея Энея (оставляем сейчас в стороне отношения Вергилия и Овидия к Энею, о чем упоминает Бродский в эссе “Путешествие в Стамбул”), иначе говоря - идея идти “до логического конца и дальше”? Не отсюда ли восприятие Ада и Рая как вершин горы, тупиковых форм пространства, о чем он пишет и в “Колыбельной Трескового мыса”, и в эссе, посвященном А.Платонову?[30] И не потому ли вероятнее ада и рая, как известно, пустота? (Так и хочется добавить: “Пустота. Но при мысли о ней...”). И чаще всего в этих местах, в этом пространстве, смыслы уходят вовнутрь, в самосозерцание, превращающееся в самоотрицание, образуя недра.

Архитектура для него - лучшая замена гор. Небоскребы (а не горы, заметим) сообщают человеку его истинный масштаб, с удовольствием повторял он. Архитектура, к тому же, подтверждает индивидуализм и индивидуальность человека, и если она безупречна, то естественная красота в таком случае приравнена к искусственной, что Бродский, вслед за Оденом, очень ценил. Кроме того, архитектура, “перл пространства” (опять-таки, не природные формы), “в сущности, то, с чем природа/не справилась. Зане она/не смеет ожидать приплода/от валуна,/стараясь прекратить исканья,/отделаться от суеты” (Архитектура) - ощущение архитектуры совпадает у него с чувством чисто северного пейзажа, лишенного особенных примет. Будучи ретроспективным человеком (по сути, поэт и пишет, если вычесть сейчас сам процесс стихописания, не связанный ни с какими предлогами и прилагательными, больше для/ради предшественников), Бродский в беседе с С.Волковым говорит о температуре, доходящей до определенного градуса – что выше, что ниже нуля, где все равно, жара или холод (“Сильный мороз суть откровенье телу/о его грядущей температуре”, Эклога 4-я(зимняя)): “Но в этой эскалации жары есть хоть какой-то смысл, поскольку благодаря жаре какие-то дополнительные формы жизни прорезаются на свет. В то время как при холоде этого не происходит... И у тебя словно появляется предысторическая память – об обледенении, прочих подобных вещах. Но мне это как раз чрезвычайно нравилось, такой вот неприкладной характер природы”.[31]

Но Бродский в стихотворении идет еще дальше: архитектура - “мать развалин” (горы, в лучшем случае, их свидетели – в 79 г. н.э. от Везувия только часть “крыши” и отлетела, гора стоит на месте, а те города, которые появляются в стихотворениях поэта, чаще других - Геркуланум, превратились в пепел, который один и знает, “что значит сгореть дотла”). И, значит, уже является переходной ступенью – во Время. Что дальше и подтверждают сами строчки стихотворения “Архитектура”: “так точится идеей места/на Хронос зуб.//Рожденная в воображеньи,/ которое переживешь,/ты – следующее движенье, шаг за чертеж/естественности...в ту сторону, откуда слышен/один тик-так.//...ты – более для сверхпернатых насест [здесь архитектура тоже является переходной ступенью от бытия к небытию, к раю, к ангелам – И.К.]... Для Времени твой храм, твой хлам/родней, как собеседник, тыщи/подобных нам”.

Если сравнить чисто визуально, архитектура Азии более расплывчата. Формы смягчены и больше вписаны в ландшафт (сейчас не имеется в виду “озападнивание” Азии и в архитектуре тоже), то есть сугубо в этом смысле больше считаются с землей, с естественностью, скорее даже в функциональном плане. Это часто как бы продолжение природных форм. Что тут говорить, если плоская крыша одного дома может быть двором для соседей, более низшим, сползающим с гор. Говоря о мечетях Самарканда и Бухары, Бродский видит в этих шедеврах лиричность Ислама, благодаря изумруду, кобальту и т.д., но “Стамбульские мечети – это Ислам торжествующий. Нет большего противоречия, чем торжествующая Церковь, - и нет большей безвкусицы. От этого страдает и Св. Петр в Риме. Но мечети Стамбула! Это гигантские, насевшие на землю, не в силах от нее оторваться застывшие каменные жабы! Только минареты, более всего напоминающие – пророчески, боюсь, - установки класса земля-воздух, и указывают направление, в котором собиралась [обратим внимание на прошедшее время глагола. – И.К.] двинуться душа. Их плоские, подобные крышкам кастрюль или чугунных латок, купола, понятия не имеющие, что им делать с небом: скорее предохраняющие содержимое, нежели поощряющие воздеть очи горе. Этот комплекс шатра!придавленности к земле!намаза”[32]. Где уж тут найдется место “сверхпернатым”! Отсутствие Неба у Бродского просматривается (именно просматривается, ибо отсутствие предъявлено, а не проигнорировано) везде, где дело касается такой Азии, такого Востока и Юга. И потому эта архитектура вряд ли, по Бродскому, может смахивать на некую материализацию Рая. Говоря о родном городе, поэт, обладающий не просто здравым смыслом (что гораздо трагичнее и экзистенциально дискомфортнее, чем пессимизм, оптимизм, реализм и прочие определения), но, вспоминая выражение М.Цветаевой, “Божественной трезвостью”, называет все петербургское в культуре “трезвостью формы”: “Трезвость сознания и трезвость формы, если угодно. Это не стремление к свободе ради свободы, а идея – вызванная духом места, архитектурой места – идея порядка, сколько бы он ни был скомпрометирован” [33]. “Компромат” порядка – это ощущение Бродского собственной страны как Азиопы, Азии, и единственный противовес этому во всех смыслах слова – его родной город, который он называл гигантским зеркалом одинокой планеты. Великий поэт – прежде всего "языковая неизбежность", а великий город – неизбежность более высшего порядка, нежели географическая и тем более политическая. Но и то, и другое – неизбежность метафизическая. Сам по себе вид города у моря, воспитывающий особое чувство горизонта, тяготеет к форме стихотворения. Его строгая классическая строфика – архитектура и каналы. Отдельные мосты, дворцы, церкви, дома так и норовят взвалить на себя многозначность поэтического слова и строки. Реалии Санкт-Петербурга обязательно превращаются в реалии языка, такова их высокая судьба. Или наоборот... Это, безусловно, западный город – пожалуй, единственный на означенной Бродским территории, именуемой Востоком и Азиопой, способный противостоять “азии мозга”, город с оттенком вечности, ибо в его воды глядится Время.

И здесь снова возвратимся к стихотворению “Архитектура”, написанному примерно в те же годы, когда проходила беседа Волкова и Бродского о Петербурге. Обращаясь к архитектуре, поэт как бы походя замечает одну из главных черт: “заигрываешь с тем светом,/взяв у него взаймы,/чтоб поняли мы, с чем на этом/столкнулись мы”. Эти слова отсылают и к строчке о той же Флоренции с “архитектурой Рая”, и к эссе о Венеции, и к словам Бродского о Петербурге.

И сейчас в эти довольно бессмысленные предложения вдруг вмешивается феномен русского, даже древнерусского языка. Старославянское АЗЪ, первая буква азбуки, перемноженная союзом “и” на последнюю букву современного алфавита - Я, дают в сумме одно и то же местоимение и ту часть света, с которой Бродский, так не любивший это местоимение 1 лица ед.числа, несовместим: АЗИЯ. Самоудвоение (минус на минус или плюс на плюс? Или еще как-то иначе?)... Между первой и последней буквой древнего и современного языка, одновременно означающих одно местоимение и разное самовосприятие, лежат различные образы, ритмы и тональности собственного “я”, каждый раз иначе воспринимающие себя в движущемся и “прозаизирующемся” русском языке, зачастую разрывающиеся, распадающиеся (“апофеоз частиц”), постепенно отделяющиеся от самих себя, упрощаясь превращением в неразличимых людей отдельных времен и мест, по-разному соотносящиеся со временем и пространством. Не предвосхищение ли такой разрыв букв, означающих одновременно одно местоимение, того самого “Двоемыслия” и подобных ему состояний в грядущем? Или разных скоростей и глубины существования, самовосприятия и восприятия мира? И как это не понять, не почувствовать человеку, чей день рождения совпал совершенно не случайно с днем славянской письменности, для которого синонимом счастья является “запах морских водорослей” (как удачно они заменяют узкие, извилистые тропы в горах Азии, где все равно, лежишь ты или стоишь), опознающего себя в стихии воды – а с какой еще местностью может отождествить себя “специалист по неуместности”[34], только с водой, хранящей память об Источнике? Более медленное старославянское “азъ”, первая буква, пришедшая в Киевскую Русь, и быстрое, чуть суженное, “я” (они даже графически сходны в обратности друг другу), соответствующее скорости новых эпох, последняя буква, в сумме дают некое состояние, именуемое “европой, азией мозга”; это мелкие, раздробленные в горах, протяженные в степях и оглушенные и приглушенные в “пустынях повсюду” гласом вопиющего, маленькие воображающие и воображаемые “я” разного языкового и временного размера, словно змеи, шевелящиеся в каждом человеке, отрицающие самое себя или самоутверждающиеся, самоувлеченные, желающие порою “за(со)вершить самих себя”[32], а чаще просто себя не замечающие, упускающие из виду главное и не отпускающие от себя. (Из интервью Бродского: “...когда я говорю о Востоке, я имею в виду территорию, простирающуюся от Киева до Китая”[35]; “русский язык – восточный... для восточного мира вообще, слово, выражение куда большая реальность, чем сама реальность. Дело не в том, что вы хотите обмануть себя – это не самообман. Просто, когда вы говорите, речь воодушевляет, она создает в вашем сознании реальность, которая оттесняет ваши недостатки на задний план. С этой точки зрения русский язык – именно такой язык. Он отвлекает говорящего. По сравнению с русским английский язык не приспособлен к демагогии. Попробуйте перевести на английский фразу “Народ и партия непобедимы”... на русском это звучит хорошо, подразумевается некий триумф, который одновременно ждет впереди и присутствует в настоящем, так что еще и с точки зрения времени эта фраза непереводима... в русском многие слова имеют турецкое происхождение. Мы его просто не замечаем. Дело не только в построении фразы, в грамматике, а в самом словарном запасе”[36]; “...по моему глубокому убеждению, наше национальное и государственное самосознание было сформировано под влиянием Юга, а не Востока. Мы говорим “из варяг в греки”. Так вот, у нас больше от греков, чем от варягов. В этом все дело. Моя мысль заключается в том, что источником формирования нации была Оттоманская империя, а не Византия, христианская Церковь и все прочее” [37]).

Выводя все сущее из языка и ясно ощущая его Божественное происхождение, поэт не мог не считать Азией ту часть света, где родился, помимо всех географических и прочих наслоений. Хайдеггер пишет: “Поскольку мы, люди, чтобы быть тем, что мы есть, встроены в язык и никогда не сможем из него выйти, чтобы можно было обозреть его еще и как-нибудь со стороны, то в поле нашего зрения существо языка оказывается всякий раз лишь в той мере, в какой мы сами оказываемся в его поле, вверенные ему” [38]. Бродский в определенном смысле сумел выйти вовне, не теряя внутреннего, врожденного, что в любом случае, по Шопенгауэру, есть метафизическое. И его изначальная тяга к отстранению и любовь к английскому (естественно, не исключающая любовь к родному), чисто западному, языку отчасти обусловлена притяжением метафизической перспективы (что, в сущности, тавтология, ибо что есть метафизика как не вечная перспектива?).

Азия многолика. Азиопа (все-таки не он ли первый ввел это понятие?) абсурдна и потому реальна. И больше похожа на то, что происходит сегодня в состоянии и сознании, именуемом в данный момент Азией. Соответственно, в перенаселенной Азии чаще бывают вторжения на, так сказать, личную территорию человека, с “нырянием в лицо”, и, естественно, возникает меньше приятия. Тут о линейном принципе и речи нет. Такая двойственность, тройственность, расплывчатые векторы характерны для Азии - не оттого ли пала единая Троя (иногда возникают странные ассоциации с Троицей), что греки, от которых Бродский ведет самосознание нации, перемножили и размельчили ее хитростью, являющейся, по выражению Фазиля Искандера, разумом глупых, всевозможные мелкие "я" поместив внутрь неодушевленного животного, и мало того что погубили целый город, но и скомпрометировали идею кентавра, с которым так часто любил себя сравнивать - и которым являлся - Бродский. Именно потому что кентавр (иначе говоря, поэт) – самая честная помесь бытия и небытия, языка, особенно в его высшей форме существования, и человека и т.д.

“Разница в степенях реальности” в первую очередь делает Азию невозможной для постоянного местопребывания в ней. Но Бродский был цельной натурой, а не противоречивой, это именно тот случай, когда, как любил повторять поэт, стереоскоп приобретает свойства телескопа. А цельность, скорее всего, заключается в умении одновременно проживать разные уровни реальности. Но что есть реальность и есть ли она? Конечно, не идеология. Возможно, та же игра. Еще вероятнее, “существуемость”, “настоящесть”. Ведь Реальность, об исчезновении которой отчасти говорит современная литература (правда, вслед антикам), может быть относительной и Абсолютной. Как, пожалуй, многое на этом свете. Потому что конкретное – метафора абстрактного. И нельзя исключать ни то, ни другое.

Отрицание “я” Бродского не равнозначно отречению от себя, принятому на Востоке, это – understatement, о чем не раз писалось. Зачастую явное антиязычество (вполне сочетающееся с суеверием и предрассудками), антииндивидуализм, люди, смахивающие на “психологическую пыль”, “узор ковра. Попираемого стопой” [40] , то есть пространственный узор, несовместимый с западным орнаментом времени, порою и делают эту местность похожей на ад.

Воспринимая северный пейзаж исключительно в функциональном плане, который своим однообразием (будем считать, что это Север “в чистом виде”) сообщает “нечто о мире и о жизни”, ибо “человеку там делать нечего ни в качестве движущегося тела в пейзаже, ни в качестве зрителя” [23], Бродский меняет интонацию северного пейзажа, когда дело касается его родного города, который, повторим, вслед за итальянским Севером, приобретает очертания рая. Но этого тоже мало. “Стоишь на Литейном мосту – и все, что творится за Троицким мостом, это уже конец мира. Или наоборот – выход в новый мир” [28]. “Это стремление к жанровому порядку, - говорит он о культурном феномене Петербурга, - в противовес размыванию границ жанра, размыванию формы. Если угодно, это то, что греки называли “космос”, то есть порядок. Ведь когда греки говорили о космосе, то имелся в виду не только космос небесных тел, но и космос военных построений, и космос мысли. И тут петербургское в культуре смыкается, по Мандельштаму, с эллинизмом. Это идея о том, что порядок важнее, чем беспорядок, сколько бы последний ни был конгениален нашему ощущению мира. Эстетический эквивалент стоицизма – вот что такое Петербург и его культура”[33]. Тут уже восточность и определенная “азиатскость” русского сознания, размывание сознания и бессознательного, жанров и границ дозволенного и недозволенного, добра и зла и т.д. “выравнивается” литературой, становясь естественным продолжением – пусть даже записками на полях древних, как говаривал поэт, - греко-римского наследия.

С точки зрения края земли и пишется, по мнению Бродского, литература петербургской школы, а окраина, как он любил повторять, не конец старого, но начало нового мира, что гораздо важнее ада и рая, вместе взятых, ибо это и есть продолжение перспективы. Ибо это более литературно, лингвистично, то есть Божественно.

По большому счету, Санкт-Петербург задал тон и фон всей последующей русской поэзии, соответственно и дальнейшим ее исследованиям в любой точке земного шара, а современные поэты так или иначе останутся "на фоне Бродского в обнимку". Иными словами, состояние современной поэзии можно охарактеризовать как "послебродские", независимо от принятия или неприятия.

Впрочем, поэт всегда по отношению к любой части света (того и этого) находится в самом выгодном положении. Из интервью И.Бродского: "Отстраненность сознания - это, наверное, самое главное, о чем я могу сегодня рассказать. Восток и Запад... Главная характеристика западника - это рациональное. Главным героем западного мира является он сам, настаивающий на своем "я". С другой стороны - Восток. Точнее, Дальний Восток. Совсем другая система, а именно - самоотрицание. Чем хороша изящная словесность? В процессе сочинительства человек пользуется средствами и анализа, и интуиции одновременно. То есть в некотором роде разум существует и там, и там. Во всех же остальных областях поведения и деятельности человек ассоциируется с той или иной системой. Он должен выбрать. И в этом смысле стихотворец - наиболее естественное существо человеческого вида. Если он начинает о чем-то размышлять, возникает своего рода отстраненность от всего и вся. Ни с одной доктриной он себя не вяжет. Потому что любая доктрина ограничительна. Потому что чисто метафизический потенциал у человека гораздо выше, чем то, что может предложить ему любая религия, доктрина, система и тому подобное". [41]

Один из главных метафизических уроков Бродского, обладающего уникальным чувством перспективы: ВСЕГДА ЕСТЬ ДАЛЬШЕ. Именно “дальше”, а не “выше”, поскольку он чужд любой привычной иерархии.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Амурский В. Никакой мелодрамы.//Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000 См с. 481;

2. Бетеа Д. Наглая проповедь идеализма.//Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000 С.505-552;

3. Янгфельдт Б. Стихотворение – это фотография души.//Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000 С.299;

4.Музиаль Г. Эстетика - мать этики. Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000 С.457;

5. Никольская Т., Бродский и Грузия.//Иосиф Бродский и мир, метафизика, античность, современность. СПб., 2000. С.340-346;

6. Чиладзе Т. Памяти Иосифа Бродского//Литературули Сакартвело (“Литературная Грузия”), (на грузинском языке), 1996, 2-9 февраля, № 5 (3058).С.2;

7. Цаава Д. Сны в кожаном кресле. Памяти Иосифа Бродского//Тбилиси. Омега (на грузинском языке), 2003. Май, № 5(43) С.80-83;

8. Цветаева М. Неизданное. Записные книжки. М.2000 т. I, С.349;

9. Никольская Т., Бродский и Грузия. // Иосиф Бродский и мир, метафизика, античность, современность. СПб., 2000. С.343;

10. Цит.по книге М.Гаспарова Записки и выписки. М., НЛО. 2001. C.48;

11. Венцлова Т. Чувство перспективы// Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000 С.347;

12. Мамардашвили М. Жизнь шпиона.//Как я понимаю философию. М.,1992. С.353;

13. (Ср. слова Бродского: Пруст “самое крупное явление в литературе двадцатого века..., второе - ...Андрей Платонов, третье – Роберт Музиль”. Вайль П.Передача “Радио Свобода”, 15 октября 1991 года.//Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000 С.555;

14. Cтихотворные отрывки цит. по Собранию сочинений Иосифа Бродского, СПб., Пушкинский фонд, 1992-2001;

15. Болотова Л., Шимак-Рейфер Я. Положительные сантименты – самое тяжелое дело на свете//Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000 С. 628;

16. Вспомним, например: “Забавна и немного пугающа, не правда ли, мысль о том, что Восток и впрямь является метафизическим центром человечества. Христианство было только одной, хотя наиболее активной сектой, каковых в Империи было действительно великое множество. Ко времени воцарения Константина Римская империя, не в малой степени благодаря именно своему размеру, представляла собой настоящую ярмарку, базар вероисповеданий. За исключением, однако, коптов и культа Изиды, источником всех предлагавшихся систем верований и культов был именно Восток.

Запад не предлагал ничего. Запад был, по существу, покупателем. Отнесемся же к Западу с нежностью именно за эту его неизобретательность, обошедшуюся ему довольно дорого, включая раздающиеся и по сей день упреки в излишней рационалистичности. Не набивает ли этим продавец цену своему товару? И куда он отправится, набив свои сундуки?”. Бродский И. Путешествие в Стамбул.//Сочинения Иосифа Бродского. СПб, 1999. т.V. С.291;

17. Бродский И.. Размышления об исчадии ада.//Новое литературное обозрение. 2000 № 45 (5’2000). С.150

18. Бродский И. Азиатские максимы//Размером подлинника.Таллинн 1990 С.8-9;

19. Подробный анализ “Вектора в Ничто” см.: Polukhina V. Joseph Brodsky:A Poet for Our Time//Cambridge University Press.1989;

20. Шопенгауэр А. Максимы.//Сборник произведений. Минск 1998 С.109;

21. Шопенгауэр А. Метафизика половой любви.//Сборник произведений. Минск 1998 С.367;

22. Шопенгауэр А. Понятие воли.//Сборник произведений. Минск 1998. С.186;

23. Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. C.83;

24. Бродский И. Путешествие в Стамбул.//Сочинения Иосифа Бродского. СПб, 1999. т.V. С.288;

25. Бродский И Набережная неисцелимых.// Сочинения Иосифа Бродского. СПб, 2001. т. VII С.13;

26. Цветаева М. Неизданное. Записные книжки. М.2000. Т.I, С.159;

27. Газета “За рубежом”. Я принимаю свое страдание, но не хочу видеть страдание соседа //Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000 С. С.499;

28. Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С.88;

29. Цветаева М. Неизданное. Записные книжки. М.2000. Т.I, С.280;

30. См.: Бродский И. Катастрофы в воздухе// Сочинения Иосифа Бродского. СПб, 1999. т.V. С.201;

31. Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С.84;

32. Бродский И. Путешествие в Стамбул.//Сочинения Иосифа Бродского. СПб, 1999. т.V. С.306;

33. Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С.292;

34. Бродский И Набережная неисцелимых.// Сочинения Иосифа Бродского. СПб, 2001. т. VII С.8;

35. Газета “За рубежом”. Я принимаю свое страдание, но не хочу видеть страдание соседа //Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000 С.500

36. Бетеа Д. Наглая проповедь идеализма.//Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000. С.542-543;

37. Бетеа Д. Наглая проповедь идеализма.//Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М., 2000. С.546;

38. Хайдеггер М. Путь к языку//Время и бытие. Сб.статей. М.1993. С.272;

39. Цветаева М. Неизданное. Записные книжки. М.2000 т. I, С.169;

40. Бродский И. Путешествие в Стамбул.//Сочинения Иосифа Бродского. СПб, 1999. т.V. С.307;

41. Цит. по радиопередаче “Памяти Иосифа Бродского”, где воспроизводятся отрывки из интервью, данного поэтом за два года до смерти.// Радио “Голос России”, 1997, 28 января.



В начало

    Ранее          

Далее



Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

Почта