Страницы сайта поэта Иосифа Бродского (1940-1996)

Биография: 1940-1965 (25 лет) ] Биография: 1966-1972 (6 лет) ] Биография: 1972-1987 (15 лет) ] Биография: 1988-1996 (8 лет) ] Молодой Бродский ] Несчастная любовь Иосифа Бродского к Марине Басмановой ] Суд над Иосифом Бродским. Запись Фриды Вигдоровой. ] Я.Гордин. Дело Бродского ] Январский некролог 1996 г. ] Иосиф Бродский и российские читатели ] Стихотворения, поэмы, эссе Бродского в Интернете, статьи о нем и его творчестве ] Фотографии  ] Голос поэта: Иосиф Бродский читает свои стихи ] Нобелевские материалы ] Статьи о творчестве Бродского ] Другие сайты, связаннные с именем И.А.Бродского ] Обратная связь ]

Коллекция фотографий Иосифа Бродского



1 ]  ] 2 ]  ] 3 ] 4 ] 5 ] 6 ] 7 ] 8 ] 9 ] 10 ] 11 ] 12 ] 13 ] 14 ] 15 ] 15a ] 15b ] 16 ] 17 ] 18 ] 19 ] 19а ] 19б ] 19в ] 20 ] 21 ] 22 ] 22a ] 23 ] 24 ] 25 ] 25а ] 25б ] 26 ] 26a ] 27 ] 28 ] 29 ] 30 ] 31 ] 32 ] 33 ] 34 ] 35 ] 36 ] 37 ] 37а ] 38 ] 39 ] 40 ] 41 ] 42 ] 43 ] 44 ] 45 ] 46 ] 47 ] 48 ] 49 ] 50 ] 51 ] 52 ] 52а ] 53 ] 54 ] 55 ] 56 ] 57 ] 58 ] 59 ] 60 ] 61 ] 62 ] 63 ] 64 ] 65 ] 66 ] 67 ] 68 ] 69 ] 70 ] 71 ] 72 ] 73 ] 74 ] 75 ] 76 ] 77 ] 78 ] 79 ] 80 ] 81 ] 82 ] 83 ] 84 ] 85 ] 86 ] 87 ] 88 ] 89 ] 90 ] 91 ] 92 ] 93 ] 94 ] 95 ] 96 ] 97 ] 98 ] 99 ] 100 ] 101 ] 102 ] 103 ] 104 ] 105 ] 106 ] 107 ] 108 ] 109 ] 110 ] 111 ] 112 ] 113 ] 114 ] 115 ] 116 ] 117 ] 118 ] 119 ] 120 ] 121 ] 122 ] 123 ] 124 ] 125 ] 126 ] 127 ] 128 ] 129 ] 130 ] 131 ] 132 ] 133 ] 134 ] 135 ] 136 ] 137 ] 138 ] 139 ] 140 ] 141 ] 142 ] 143 ] 144 ] 145 ] 146 ] 147 ] 148 ] 149 ] 150 ] 151 ] 152 ] 153 ] 154 ] 155 ] 156 ] 157 ] 158 ] 159 ] 160 ] 161 ] 162 ] 163 ] 164 ] 165 ] 166 ] 167 ] 168 ] 169 ] 170 ] 171 ] 172 ] 173 ] 174 ] 175 ] 176 ] 177 ] 178 ] 179 ] 180 ] 181 ] 182 ] 183 ] 184 ] 185 ] 186 ] 187 ] 188 ] 189 ] 190 ] 191 ] 192 ] 193 ] 194 ] 195 ] 196 ] 197 ] 198 ] 199 ] 200 ] 201 ] 202 ] 203 ] 204 ] 205 ] 206 ] 207 ] 208 ] 209 ] 210 ] 211 ] 212 ] 213 ] 214 ] 215 ] 216 ] 217 ] 218 ] 219 ] 220 ] 221 ] 222 ] 223 ] 224 ] 225 ] 226 ] 227 ] 228 ] 229 ] 230 ] 231 ] 232 ] 233 ] 234 ] 235 ] 236 ] 237 ] 238 ] 239 ] 240 ] 241 ] 242 ] 243 ] 244 ] 245 ] 246 ] 247 ] 248 ] 249 ] 250 ] 251 ] 252 ] 253 ] 254 ] 255 ] 256 ] 257 ] 258 ] 259 ]

Тот же источник, что и на предыдущем снимке,
тот же контражур - потоки яркого южного солнечного света в объектив...
Изображение максимально смягчено,
как будто бы спецзадачей фотохудожника являлась съемка пожилой дамы без морщин...
Отличие - изменилась поза,
детали лица портретируемого разборчивы заметно лучше;
поэт привычно делится со слушателями
серебряными ручейками и золотыми колокольчиками
своих завораживающих мыслепотоков,
а фотограф лихорадочно рассуждает: диафрагма, выдержка, угадал - не угадал...
как там - справится ли автоматика...
ну, хоть один кадр из ста должен же получиться удачным?!.






Автор: Д. Шраер-Петров

Сайт: sem40.ru

Статья: Иосиф Барбаросса


В апреле 1961 года я вернулся из армии. Илья Авербах, которого я встретил на Невском проспекте, заявил: «В Ленинграде появился гениальный поэт Иосиф Бродский. Слыхал о таком?» – «Почти не слыхал и ничего не читал». – «Ему всего двадцать лет. Пишет по-настоящему один год. Гениальный. Его открыл Женька Рейн».

Зимой 1986 года мы с Евгением Рейном вспоминали встречи с Иосифом, которому исполнилось тогда сорок пять. Впервые Бродский появился у Рейна в конце 1959 – начале 1960 года. Тогдашние стихи его производили впечатление хаоса, сооруженного из поэзии ниспровергателей: Маяковского, Неруды, Хикмета, Арагона. Всё это Рейн высказал Бродскому вполне откровенно, но, конечно, со свойственным ему тактом. Бродский воспринял урок (а потом уроки) Рейна жадно и основательно. Каждое посещение Бродского доставляло Рейну всё большее и большее удовлетворение. От «авангарда» Бродский потянулся к «архаике» – русским поэтам XVIII века – Кантемиру, Сумарокову, Державину.

Итак, мы сидели с Рейном, и я вспоминал, как в 1961 году, всего через два-три дня после моей встречи с Авербахом, раздался звонок в нашу квартиру. Я сидел дома в Лесном, в опустевших после смерти мамы комнатах. К наружному стеклу приник прошлогодний лист клена, желтый, скрюченный, напоминающий звезду Давида, которую нашивали на грудь евреям во времена Катастрофы. Черные апрельские стволы черемухи скрипели и пели что-то мрачное, тоскливое, российское. В комнатах становилось холодно и сыро. Наступили сумерки. Я затопил печь. Сырые дрова, забытые в сарае с прошлой осени, едва схватывались ленивыми язычками пламени, переползающего с лучин на поленья.

В дверь позвонили еще раз. Я пошел открывать. На лестничной площадке, опираясь на рогатые ручки велосипеда, стоял рыжеволосый юноша. Он болезненно улыбался. Его полуоткрытые алые губы обнажали ряд оскаленных клыков. Лицо заросло жесткой рыжей щетиной. Он посмотрел на меня открыто и обезоруживающе. «Вы Давид Шраер? – спросил он. – Я Иосиф Бродский. Ваш адрес мне дал Авербах. Телефона у вас нет, а я знаю кое-что из ваших стихов. Приехал пообщаться».

Я провел Иосифа через коммунальную кухню, мимо наших соседей, которые таращились на моего гостя, словно это явился дьявол. Он и в самом деле напоминал дьявола. В нем присутствовала дьявольская сила, приваживающая к нему людей и одновременно пугающая.

Он вошел в комнату, бросился к печке, открыл дверцу, сунул поближе к горящим поленьям красные, замерзшие руки. «Видите, Давид, еврейские буквы?» Красновато-фиолетовое пламя выжигало на поленьях черные расщелины, напоминающие еврейские письмена. «И желтые звезды!» – бросился он к окну с прилипшим кленовым листом. Я видел, что Иосиф крайне возбужден, экзальтирован. «Давайте выпьем чего-нибудь, Ося», – предложил я. «Да, да, если немного, – согласился он и тут же продолжил: – Знаете, Давид, у вас в комнате есть что-то монастырское, отшельническое, что-то от древнего скита. И в то же время натыкаешься на еврейские реалии».

Мы выпили мадеры. Сидели перед печью, едва освещаемые горящими дровами, стреляющими иногда и вспыхивающими, как фейерверк. Мы читали друг другу. Молчали. Впитывали горьковатый печной дымок, вкус мадеры, вкус стихов.

«Давид, вы последний поэт, пишущий любовные стихи. Преимущественно любовные стихи», – сказал Иосиф. «А вы, Ося, первый в России после Мандельштама принесли в классическую русскую поэтику еврейское смятение души». «Пока еще, пока еще я иудей. То есть, – он усмехнулся ядовито-горько, – я иудей всегда и потом останусь иудеем. Но скоро мне будет тесно в синагоге». «Купол небесный – Твой Храм?» – спросил я с надеждой, что он отвергнет эту кощунственную альтернативу. Но он не отверг.

Мы стали видеться часто. Тем более что ближайшим окружением Бродского были и мои друзья: Рейн, Бобышев и Найман. Авербах восторгался Иосифом, но сам писал мало и оставался, скорее, глашатаем нового гения, нежели соратником.

На одном из наших совместных выступлений перед студентами Ленинградского университета (Бродский, Горбовский, Бобышев, Шраер) Иосиф представил меня примерно так: «Давид Петров-Шраер, мой друг, хороший поэт. Только что вырвался из армии».

Выступать рядом с ним было испытанием. Он обладал силой гипнотического притяжения. Рыжая взлохмаченная голова, пылающие румянцем возбуждения скулы, заросшие рыжим мхом щеки, картавый, каркающий, зловеще завывающий голос и кадильница пасти, из которой, казалось, вырывается адское пламя. И – дивные, завораживающие, обнаженные, переполненные тысячами фонетических и интеллектуальных аллюзий стихи. Всё человечество теснилось в его стихах. Он становился голосом болеющей человеческой совести. Проходил эволюцию от иудаистских стихов к стихам русского космополитического диссидентства.

Помню странную вечеринку в округлом двухэтажном особняке на Петроградской стороне. Серый гранит особняка, за который цеплялись побеги плюща, поразительно гармонировал с серыми огромными глазами хозяйки. В свои двадцать пять лет она была умудрена разводами (двумя или тремя) и играла роль опытной светской дамы. У нее собирались молодые литераторы. Политика выходила за пределы интересов этого круга.

Бродский представил меня хозяйке и отправился в гостиную, где начал опустошать бар и продолжал это занятие до тех пор, пока не настало время ужина и чтения стихов. Собравшиеся ждали его чтения. Он был пьян, и рыжие волосы слиплись и потемнели от испарины, а картавые гортанные звуки его голоса нетерпеливо перекатывались по квартире.

Выпустив салфетку, нервно придушенную до этого кистью левой руки, он оперся на мое плечо и, размахивая правой рукой, вооруженной тушкой куропатки, начал чтение. Со спины куропатки слетали пунцовые ягоды моченой брусники. Он читал поэму, не имеющую аналогов в русской поэзии. Поэму, написанную белым пятистопным ямбом. В ней с пяти или шести точек зрения (устами героев) анализировалось убийство, случившееся в южном городке. В прозе подобный метод использовал Анатолий Гладилин («История одной компании»).

Бродский читал так, что замирало всё и вся. В мире оставался только его голос, его рыжие волосы, его наливающееся багровыми пятнами лицо и полузакрытые глаза.

Он кончил читать. Все молчали. Внезапно он оглядел сидевших безумными глазами, коричневые радужки которых плавали в кровавости воспаленных склер, как отрубленные головы куриц в лужицах крови. «Это мой друг, – он посмотрел на меня. – Он будет читать. Он еврей, и к тому же последний еврей, пишущий русские любовные стихи». Сказав это, он тяжело опустился на стул и, впав в забытье, до конца вечера не произнес больше ни слова.

Иосиф Бродский стал знаменитостью. Звездой первой величины в русской молодой поэзии. Запад узнал его стихи и прислушался. По словам Рейна, признание Ахматовой таланта Бродского произошло 7 июля 1962 года. Рейн привез Бродского на дачу к Ахматовой в Комарово. Они гуляли, дошли до Щучьего озера. Иосиф читал стихи...

Глубокой осенью 1962 года писатель и китаист Борис Вахтин устроил большой вечер поэзии в конференц-зале Института народов Азии. Дождь хлестал в высокие окна. Нева накатывалась на гранитные спуски. В такие дни в Ленинграде бывают наводнения. В серо-коричневой молочной мгле послеполудня едва виднелись Ростральные колонны, Петропавловская крепость, опоры мостов.

Мы выступали (в последний раз) вместе: Бобышев, Найман, Шраер, Бродский. Не помню, был ли Рейн. Чтение Бродского вызвало энтузиазм. Мы договорились читать «по кругу» – немного один, потом другой и т. д.

Бобышев выступал удачно, публика хорошо принимала его стихи. Найман читал артистично, и, если бы не его неожиданное падение со сцены (он оступился, это вызвало идиотский смех, и расстроенный Найман ушел домой), – он разделил бы лавры с Бродским. Стихи Анатолия Наймана той поры откликались на множество тем и настроений ленинградской диссидентствующей интеллигенции, заполнившей зал.

Я прочитал поэму «Мария», развивающую темы Маяковского. Публике особенно пришлась по вкусу строчка: «Где я русский жид». Поддержка зрителей вселила в меня уверенность, и я удачно читал лирику.

Постепенно (в соответствии с реакцией публики) на сцене остались мы с Бродским. Читали по очереди: одно стихотворение он, одно – я. Моя молодая жена Мила, только что переехавшая из Москвы в Ленинград, страшно переживала. Я следил за ее лицом. Доволен чтением был и Вахтин. Он любил мои стихи.

Бродский, читая, постоянно вглядывался куда-то в задние ряды, в кого-то, кто сидел рядом с огромным дальним окном. Силовая линия тянулась к нему оттуда. Внезапно, во время паузы между моим чтением и его предстоящим стихотворением, скрипнул стул. Иосиф сжал челюсти и нервно оскалился. Высокая тонкая фигура молодой женщины, одетой в темное, поднялась и выскользнула из украшенных геометрическим орнаментом дверей. Он прошептал женское имя и попросил меня продолжить чтение.

Над головой Бродского сгущались тучи. Он много и успешно читал. Возникла ситуация, когда официальные круги (партийные и писательские) должны были высказать свое открытое суждение. Талант его был несомненным. Несомненным оказалось и то, что Иосиф не собирался следовать традиционному стереотипу: идти в институт, на завод или в армию: «зарабатывать стаж», получать положительные эмоции от общения с трудовым народом и воспроизводить эти эмоции в конформистских стихах. Он, как всякий иудей, оказался человеком Книги. Из Библии черпал Иосиф свои философские взгляды. Потом присоединились древние греки и римляне. Средневековые философы. Но прежде всего – русские поэты: Ахматова, Блок, Цветаева, Пастернак, Мандельштам.

Бродский многому научился у Евгения Рейна и сохранил ему благодарность на всю жизнь. Больше всего он был привязан к Ленинграду, к Литейному проспекту, к своему дому на улице Пестеля – около церкви, видневшейся из окон его захламленной старой квартиры. Его вечной спутницей была Нева: «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле серых цинковых волн, всегда набегавших по две, и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос, вьющийся между ними, как мокрый волос…»

Он пренебрегал опасностью, тысячами опасностей, подстерегающих его в темных подворотнях каменного города, основанного Петром.

Уместно (по совпадению имени) привести несколько строк из романа Ф. М. Достоевского «Подросток». Ситуация страшно напоминает то время, когда Бродский был так обласкан Анной Андреевной Ахматовой. «С вами ничего не случилось у Анны Андреевны?» – «То есть что я имею сумасшедший вид? Нет, я и до Анны Андреевны имел сумасшедший вид».

Бродский, конечно, и до знакомства с Ахматовой «имел сумасшедший вид» – то есть был гениально одарен славой и опасностями. Но после знакомства с Ахматовой всё это возвелось в некую космическую степень, определяемую и его непреклонной гордыней.

В конце ноября – начале декабря 1963 года в Доме писателей под председательством Брауна (нарочно назначили умеренного конформиста-поэта) состоялся разбор стихов Бродского. Он читал. Началось обсуждение. Больше всех безумствовал поэт Лев Куклин. Да и остальная поэтическая братия бесчинствовала, словно ведьмы во время оргии. Каждая строчка Бродского подвергалась осмеянию и трактовке в духе «антисоветская», «чуждая», «враждебная». Не помню, были ли на обсуждении Бобышев, Рейн, Найман. Ахматовой я в зале не видел. Кушнер молчал, сжав ротик, как провинившийся (за то, что знался с хулиганом) мальчик-паинька. Я обратился с призывом к Брауну (хорошо мне знакомому еще с конца 1950-х) прекратить экзекуцию над талантливым молодым поэтом. Крики поутихли. Я вывел потрясенного Иосифа на улицу. Впервые он испытал на себе ненависть литературной черни.

Ситуация нагнеталась с каждым днем. На стороне его врагов было всё: милиция, пресса, продажные писатели. Отец Бродского обратился к друзьям за помощью. В декабре 1963 года Иосиф уехал в Москву.

Если поэт не был приписан к Союзу писателей или группкому литераторов, то его титаническая работа в СССР не учитывалась как трудовая деятельность.

Кое-как Бродский пережил новогоднюю (на 1964-й) ночь в Москве, а наутро взял 20 рублей у Рейна и купил билет в Ленинград. Рейн отговаривал: «Тебя немедленно арестуют». «Я еду навстречу своей судьбе», – ответил Бродский.

Мы что-то пытались еще предпринять. Нужно было срочно устроить его на любую работу. Я договорился с моим отцом – главным инженером автобазы, и мы отправились к нему с Иосифом. Ехали долго, в самый конец Московского проспекта. Медленная езда раздражала Бродского: «И так будет каждый день?» «Пока от тебя не отстанут. Придется перетерпеть», – успокаивал я его.

Отец встретил рыжегривого поэта радушно. Провел по двору автобазы. Познакомил с мастером. Решили, что Иосиф оформится на должность мойщика автомобилей. Бродский написал заявление о приеме на работу. Отец подмахнул резолюцию. Бумага ушла в отдел кадров. Можно было вздохнуть с облегчением. Статья «за тунеядство» отпадала сама собой. На следующий день мой мягкий, тактичный и доброжелательный отец позвонил мне на работу: «Может быть, Иосиф что-то перепутал? Адрес потерял и всё такое… Пусть не волнуется. Ничего страшного».

Бродский не стал мойщиком автомобилей. «Я ничего не могу, кроме писания стихов», – виновато сказал он мне.

Его арестовали 17 января 1964 года. («В день рождения композитора Сергея Слонимского, когда все здорово надрались», – вспоминал Рейн.) Готовился процесс. Появилась мерзкая статья в газете «Вечерний Ленинград» за тремя подписями: А. Ионин, Я. Лернер, М. Медведев. Статья называлась «Окололитературный трутень». Самой мрачной фигурой среди авторов статьи оказался Лернер – в те времена командир комсомольско-молодежного отряда в том самом районе Ленинграда, где жил Бродский.

Я приведу цитаты из этой стряпни, явившейся, по сути дела, главным материалом для обвинительного приговора:

Несколько лет назад в окололитературных кругах Ленинграда появился молодой человек, именовавший себя стихотворцем. На нем были вельветовые штаны, в руках – неизменный портфель, набитый бумагами. Зимой он ходил без головного убора, и снежок беспрепятственно припудривал его рыжеватые волосы… С чем же хотел прийти этот самоуверенный юнец в литературу? На его счету был десяток-другой стихотворений… Эти стихотворения свидетельствовали о том, что мировоззрение их автора явно ущербно. «Кладбище», «Умру, умру…» – по одним лишь этим названиям можно судить о своеобразном уклоне в творчестве Бродского. Он подражал поэтам, проповедовавшим пессимизм и неверие в человека, его стихи представляют смесь декадентщины, модернизма и самой обыкновенной тарабарщины… Этот пигмей, самоуверенно карабкающийся на Парнас, не так уж безобиден. Признавшись, что он «любит родину чужую», Бродский был предельно откровенен. Он и в самом деле не любит своей Отчизны и не скрывает этого. Больше того! Им долгие годы вынашивались планы измены Родине… В Самарканде Бродской пытался осуществить свой план измены Родине… Он ходил на аэродром, чтобы захватить самолет и улететь на нем за границу. Он даже облюбовал один самолет, но, определив, что бензина в баках для полета за границу не хватает, решил выждать более удобного случая… Очевидно, надо перестать нянчиться с окололитературным тунеядцем. Такому, как Бродский, не место в Ленинграде.

Иосифа Бродского осудили на пять лет ссылки в Архангельскую область – почти в Заполярье. Определили работать в деревне. В книге «Часть речи» он напишет: «Валит снег; не дымят, но трубят трубы кровель. Все лица, как пятна. Ирод пьет. Бабы прячут ребят. Кто грядет – никому непонятно: мы не знаем примет, и сердца могут вдруг не признать пришельца».

Он получил всемирное признание. Люди милосердны к жертвам тирании.

К нему в деревенскую глушь приехала любимая женщина. Я не знаю пронзительней и народней стихов, чем эти, написанные Бродским в память о ее приезде: «Ты забыла деревню, затерянную в болотах залесенной губернии, где чучел на огородах отродясь не держат, – не те там злаки, и дорогой тоже всё гати да буераки. Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли, а как жив, то пьяный сидит в подвале, либо ладит из спинки нашей кровати что-то, говорят, калитку, не то ворота. А зимой там колют дрова и сидят на репе, и звезда моргает от дыма в морозном небе. И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли да пустое место, где мы любили».

Иосиф вернулся в Ленинград из ссылки в 1965 году, когда я уже жил в Москве.

Я приехал к нему в декабре 1967 года. Он в прямом смысле слова отделился от родителей: отделил шкафом себе комнатушку. Мы читали. Пили вино. Он заговорил о Есенине в связи с моими любовными стихами, насыщенными фольклором. «Я люблю Есенина», – сказал Иосиф. Показал мне свою книгу стихов, вышедшую на Западе. Подарил первый экземпляр недавно законченной поэмы «Прощай, мадемуазель Вероника». Несколько игриво надписал: «To pretty David from Russia with love. His servant. J.B. 8.12.67. Ленинград».

Поэма стала его прощанием с возлюбленной: «И перо за тобою бежит вдогонку. Не догонит. Поелику ты – как облак… Не догонит!... Дай же на прощанье руку. На том спасибо. Величава наша разлука…»

Мы еще виделись у него на квартире – через год или два. В последний раз встретились в конце 1971 года в Москве на Тверском бульваре, около редакции «Знамени». Бродский вел там переговоры о переводах или стихах – не знаю точно. Поболтали о литературных делах, об общих знакомых. Незамутненной его привязанностью оставался Рейн. Почему-то вспомнил Бориса Слуцкого, помогавшего в юности нам обоим. «Боруха я люблю. Классный поэт», – сказал Бродский. Предостерег меня от общения со Станиславом Куняевым и Игорем Шкляревским. «Будь осторожен с ними, поверь мне», – убеждал он меня. Мы расцеловались, казалось, навсегда.

В 1972 году Иосифа Бродского в спешном порядке выпроводили из СССР.

Его ностальгия по Ленинграду безмерна: «Есть города, в которые нет возврата, Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То есть в них не проникнешь ни за какое злато! Там всегда протекает река под шестью мостами».

С этими строчками поразительно перекликаются мои стихи, написанные в 1976 году и посвященные Бродскому: «Мой друг, твой кораблик свои паруса размочил. Чтоб их просушить, надо в гавань войти по реке, четыре моста миновать. Ты мосты различил в тумане, что дорог тебе, как Парнас, вдалеке?»



Источник: http://www.peoples.ru/art/literature/poetry/contemporary/brodskiy/history1.html

Автор: Наталья Кочеткова

Сайт: Известия

Статья: Поэта здесь никогда не было


- Иосиф не любил советскую школу. Ему было скучно. Он часто менял места учебы. В седьмом классе остался на второй год, а в восьмом, отзанимавшись всего одну четверть, вообще бросил учебу, заявив, что "в школу больше не вернется", - говорит Герасимов.

В четвертом классе в школе на Моховой улице 10-летний Ося заработал такую характеристику: "По своему характеру - упрямый, настойчивый, ленивый. Грубый. Мешает проведению уроков, шалит. Домашние задания письменные выполняет очень плохо, а то и совсем не выполняет. Тетради имеет неряшливые, грязные, с надписями и рисунками. Способный. Может быть отличником, но не старается".

К шестому классу отношения с учителями кое-как наладились. "По сравнению с прошлым годом изменился в лучшую сторону, - написал его классный руководитель. - Исполнительный. Правдивый. Развитой, но вспыльчив. Хорошо рисует, много читает. Общественные поручения выполняет добросовестно. Принимал участие в оформлении отрядной стенгазеты. Дисциплина отличная".

В седьмом классе Бродский получил четыре годовых двойки - по физике, химии, математике и английскому. Остался на второй год, а в ноябре 1955-го и вовсе бросил школу. Прогуливая учебу, Ося Бродский гулял по городу.

В своих автобиографических эссе он потом писал, что "фасады ленинградских домов рассказывали о египтянах, греках и римлянах больше, чем любые учебники".

Сегодня в школе на Моховой, где Бродский учился с 1951-го по 1953-й, находится детский сад. Про поэта там не слышали. Школа № 289 - последняя, где ему довелось учиться, - "переименована" в начальную 615-ю. Здесь тоже про Бродского ничего не знали. Но, услышав новость от корреспондента "Известий", директор Евгения Смирнова всплеснула руками: "Да вы что! Теперь будем гордиться!" В школьной библиотечке нашлось единственное произведение Бродского - стихотворение для детей "Баллада о маленьком буксире". Третьеклашки с радостным шумом бросились его читать: "Мне работа моя по нутру. Раньше всех кораблей я встаю поутру. Пусть, на солнце алея, низко стелется дым. Остаюсь, не жалея, там, где нужен другим".

Психиатрическая больница Святого Николая Чудотворца на Пряжке

Бродский был отправлен сюда зимой 1964 года для принудительной психиатрической экспертизы, назначенной судом по обвинению в тунеядстве. Он находился в отделении, где лежали пациенты, предназначенные к выписке. Вместе с ним в палате жили еще около 20 человек. Через две недели Бродского выпустили. Врачебное заключение от 18 февраля 1964 г. гласило: "Бродский И. А. проявляет психопатические черты характера, но психическим заболеванием не страдает и по своему состоянию нервно-психического здоровья является трудоспособным". После этого суд приговорил Бродского к 5 годам ссылки в Архангельскую область за тунеядство.

"Белые стены, решетки на окнах - Иосифу все идет на пользу. Впечатления, полученные им в больнице, отразились в большом стихотворении "Горбунов и Горчаков". Там идет диалог между двумя пациентами психушки о жизни и о людях", - вспоминает Владимир Герасимов.

Сумасшедший дом на Пряжке - одна из "живых легенд" Санкт-Петербурга. Он был основан еще при Николае I видел в своих стенах много именитых пациентов. Здесь закончили свой век несколько народовольцев, скончалась Антонина Чайковская - супруга композитора, бывал певец Виктор Цой. Однако в самой больнице сегодня ничего не знают - и знать не хотят - про своих знаменитых пациентов. Главврач Сергей Свистун категорично заявил "Известиям": "Бродского здесь никогда не было".

Сухое вино он находил невкусным

- Бродский не любил сухое вино. Находил его невкусным, хотя в те времена у молодежи оно было очень в моде. Предпочитал крепкие напитки или десертные вина. Алкоголем и совершенно недоступным в те времена куревом его снабжали иностранные друзья. Помню, зашел к нему в гости, а там какой-то американец. Иосиф нас спрашивает: "Выпить хотите?" Американец сначала отказался, но потом увидел бутылку и воскликнул: "О! Ирландская! Тогда я тоже буду!" У Бродского в комнате вся верхняя полка была заставлена экзотическими бутылками: виски "Белая лошадь", виски "VAT 69" венгерского разлива в таких пузатых низких бутылках, французский коньяк.

Мы часто заходили в рестораны - тогда это было не так дорого - или просто в рюмочные недалеко от его дома.

Дом на Литейном проспекте, в котором жил Бродский

- В мемориальной доске, висящей на доме, - ошибка. Иосиф жил здесь не с 1955-го, как написано, а с 1949-го по 1972-й, - говорит Герасимов. У доски мерзнут несколько чахлых цветков.

В квартире Бродского до сих пор обычная питерская коммуналка. Там давно хотят сделать музей, но жильцов надо куда-то расселять, а денег на это нет. Обитатели знаменитой квартиры, сегодня не имеющие никакого отношения к поэту, и их соседи по лестничной площадке в последние годы живут как в осаде: поклонники Бродского, журналисты и просто любопытные их замучили до полусмерти. Поэтому они не только никому не открывают двери, но даже заколотили их и пробираются домой через черный ход. Корреспондентам "Известий" удалось поговорить с соседкой Иосифа Бродского из 27-й квартиры (Бродские жили в 28-й. - "Известия") , хорошо помнящей его семью. Назвать свое имя она отказалась.

"Они были довольно обеспеченные, но интеллигентные люди. К Иосифу часто ходили компании, но никогда не шумели. Я хоть и была его ровесницей, меня к ним не звали. У каждого здесь была своя жизнь. Коммунизма не было. А самое противное было, когда отец его уже один остался. Старику не помогали, похоже, он экономил. Умер в кресле перед телевизором. И вот тогда понабежали все - какие-то родственники, друзья", - рассказала женщина "Известиям".

Стены подъезда у квартиры Бродского густо исписаны шариковой ручкой. Похоже, постарались почитатели его творчества и не только: "Спасибо вам, Иосиф Александрович! Стяну запястье нитями до боли и ничего я не скажу вам боле"; "Как хорошо, что некого винить! Как хорошо, что ты никем не связан"; "И если через сотни лет придет отряд раскапывать наш город, то я хотел бы в твой дом войти".



Источник: http://www.peoples.ru/art/literature/poetry/contemporary/brodskiy/history2.html


Автор: Гюляра Садых-заде

Сайт: Газета (gzt.ru)

Статья: Он дал нам свой адрес на прощанье - написал его на бирке от багажа


- Ваше первое знакомство с Бродским было заочным, или вы познакомились лично, а потом началось деловое сотрудничество?

- Сначала это было просто знакомое имя. Будучи приглашенным редактором одного поэтического журнала, я опубликовал перевод его 'Большой элегии Джону Донну'. Было это в 1972 году. А в 1978-м Бродский приехал в Швецию читать стихи. Переводов было очень мало. И тогда он попросил нескольких славистов, в том числе и меня, перевести его стихи на шведский, для выступления. Он не любил читать старые стихи, предпочитал читать свежие вещи. Я перевел ему тогда «Одиссей Телемаку». И мы выступили вместе: сначала я читал его стихи по-шведски, потом он сам - по-русски.

Бродский был очень доволен моим переводом, потому что я сохранил структуру и ритм стиха, а это было для него очень важно. Чуть позже он выступил с моей женой, Еленой. Елена - певица, довольно известная, и она пела романсы на его стихи. Но это - отдельная история. Бродский дал ей стихотворение, чтобы она сочинила на него музыку. Моя жена немного сочиняет. Со своими романсами она даже выступала на канале «Культура», Швыдкой ее представлял... Так вот, Бродский выдал ей стихотворение, совершенно неизвестное, написанное им в 1965 году, и попросил сочинить к нему музыку. Стихотворение называлось «Песенка о свободе», было посвящено Окуджаве и никогда до того не публиковалось. Он сказал Елене: «Сочините на него музыку» - редкий случай, ведь он не любил, когда пели его стихи, считал, что это затемняет их смысл и текст с трудом доходит до слушателя.

- Я слышала о том, что Бродский не очень любил, когда стихи его перекладывались на музыку…

- Не то чтобы не любил - ненавидел просто! Но тут он сам попросил мою жену, так как знал ее романсы на стихи Мандельштама и Цветаевой. Елена специально поехала в Москву и выступила с этой песней. После этого наши отношения потеплели. Помню, он дал нам свой адрес на прощанье - написал его на бирке от багажа. И когда я был в Нью-Йорке, я ему позвонил. Он тотчас вспомнил меня, хотя прошло много лет. Это было потрясающе; ведь голова его в то время была занята другим, ему только что сделали первую серьезную операцию на сердце.

Я нашел его совершенно изменившимся; со времени нашей последней встречи прошло восемь лет. Он был совсем другой: совсем седой, с поредевшими волосами.

И мы сразу стали как-то очень сильно дружить. Напоследок он попросил перевести его сборник эссе. Сборник этот только что вышел в Америке; вернее, даже еще не вышел, Бродский показал мне корректуру. Я перевел сборник; книга вышла в Стокгольме ровно в тот же день, когда ему вручали Нобелевскую премию.

- Не ваши ли шведские переводы его стихов способствовали тому, что на него обратил внимание Нобелевский комитет?

- Нет, что вы! Его довольно много здесь читали по-английски. Тут нет прямой зависимости; просто все понимали, что Бродский - крупный поэт. Перед церемонией я поехал в Штаты, чтобы взять у него интервью для одной стокгольмской газеты. Я состоял с ним в переписке и звонил ему довольно часто, чтобы выяснить всякие нюансы перевода. Эссе были написаны по-английски; по-русски у меня проблем с переводом его стихов не возникало. А по-английски иногда даже по тексту было видно, что тут вмешался редактор.

- Так вы считаете, что английским он все-таки не овладел в совершенстве?

- Ну конечно нет. Английский он выучил довольно поздно. Проза по-английски у него получалась довольно прилично; но его английские стихи мне совершенно не по душе. Сейчас довольно открыто говорят, что это - не настоящая поэзия. Так считают многие мои американские и английские коллеги. Конечно, его русские стихи очень хороши, потому что русский - его родной язык. А с его английским было довольно много мелких проблем. Временами было непонятно, к чему он это слово отсылает, иногда в английских стихах терялась связь слов. В русском языке таких проблем нет, потому что все склоняется.

Но еще до Нобелевской премии Бродский как-то согласился приехать на книжную ярмарку в Гетеборг. Мы выступали с ним вместе с двумя замечательными шведскими поэтами: Томасом Транстреммерсом и моим близким другом, есть такой потрясающий поэт - Еран Горан Сонави.

Мы читали стихи почти четыре часа, в зале набралось аудитории под тысячу человек. Это был потрясающий, совершенно магический вечер. Бродский читал по-русски, я предварял его чтением тех же стихов, но по-шведски. Потом была дискуссия.

Через какое-то время он вдруг понял… Он ведь бывал в Швеции раньше, бывал здесь в 1970-е годы несколько раз, но вдруг он понял, что здесь - его экология. И дело тут было не в Нобелевской премии. Как он говорил: «Те же облака, тот же мох». Однажды, вспомнив об известном ленинском изречении, я пошутил: «Швеция - это электрификация всей страны минус советская власть». И он с 1988 по 1994 год стал бывать здесь каждое лето. Я снимал ему дачу под Стокгольмом или квартиру в городе.

- По общепринятому убеждению, больше всего он любил Венецию - она напоминала ему Петербург.

- В Венеции он бывал каждый январь. Но, думаю, я и моя жена видели его больше других в эти годы. Он бывал в Стокгольме инкогнито: никто не знал о его приезде. У него относительно мало друзей в Швеции, в отличие от Венеции или Лондона. И я держал людей в стороне от него; он не хотел, чтоб о его приезде прознали журналисты.

- Вы снимали ему одну и ту же дачу?

- Нет, разные. Из тех, что были в наличии и ему подходили. В эти лета мы работали с ним вместе довольно интенсивно. Уезжая, он оставлял мне кучу новых стихов, и я начинал работать с ними. Конечно, я переводил не всё; он и сам далеко не всё переводил, потому что некоторые стихи принципиально непереводимы. Он, как и я, выбирал то, что переводимо; сам выбор был довольно интересным процессом. Когда Бродский готовил свою последнюю книжку стихов (она вышла уже после его смерти) - я знал ее содержание еще до опубликования. Он дал мне список стихов, вошедших в сборник. Так вот, на восемьдесят процентов наш выбор стихов для перевода совпал. Иногда он привозил довольно трудные вещи; но тогда он позволял себе полностью переписывать стих, готовя к переводу. Он мог позволить себе это как автор.

Мы обсуждали возникающие с переводом проблемы довольно часто. Помню, звоню ему как-то - он тогда сидел в Массачусетсе - и спрашиваю его, чем он занят. «Да вот, перевожу свои же стихи», - говорит. «Что именно?» - «Мне нужно найти английский эквивалент русскому «ни пуха ни пера». И я ему говорю: «Поздравляю, это именно то, чем я занимаюсь в данный момент». С ним бывало смешно, и довольно интересно было переводить. Потому что я переводил его рифмованно. И он это очень ценил. Все вокруг говорили: «Это так сложно, так сложно!» Конечно, сложно; но для меня это было, как бы это сказать, делом любви. Американцы мне говорили, что у них, на Западе, не рифмуют, что это излишняя работа. Понятно, что не рифмуют. Полвека уже. Или семьдесят лет. Но именно из-за этого высвободилась масса неизношенных слов. Весь этот современный словарь, который Бродский обожал рифмовать, и весь словарь восемнадцатого века - все это доступно теперь. Я помню, что очень мучился. В стихотворении было слово «измена» (или, может быть, «предательство», не помню точно), и я не мог его срифмовать. Тогда я чуточку изменил значение слова. «Ах, здорово! - говорит он. - А я не мог из-за рифмы, по-русски. Но это именно то значение, которое я имел в виду». Он тоже находился в путах рифм.

- Вы сказали, что для вас это было делом любви.

- Конечно, я обожал его поэзию.

- Но можно ли сказать, что вы были друзьями?

- Я думаю, да. У Бродского был свой круг друзей, и эти дружеские связи были очень крепки. Остальной мир людей для него просто не существовал, такой он был человек. Он держал дистанцию с остальными. И очень легко было попасть не в ту категорию. Со мной это случилось, когда мы впервые встретились. Мы стояли кружком в Упсальском университете в 1978 году, просто стояли, разговаривали, и я что-то такое «умненькое» сказал про Цветаеву и восемнадцатый век. Он обернулся, посмотрел: «А, еще один умный славист!» Но когда он услышал, как я читал по-шведски его «Одиссей Телемаку», он показал мне вот так (показывает большой палец вверх). И все стало на свои места. Это было для него характерно: он ценил всякие проявления таланта. Был человек, который на него стучал в России; но Бродский не мог на него злиться, потому что тот хорошо играл на гитаре, понимаете? В нем жило чувство качества. Он мог сказать: «Это подонок, но замечательный поэт».

У нас были очень интимные разговоры. Я никогда не смогу о них рассказать. Потом, мы очень много времени проводили вместе. Путешествовали, были в Финляндии, на какие-то конференции ездили. Я ходил с ним к врачу-кардиологу, он почему-то не хотел идти к нему один. И я был с ним, пока производились исследования, брались анализы… За три года я узнал его очень близко. Мы ведь с женой его женили, здесь, в Стокгольме. Мы устраивали все бумажные дела и церемонию - всё буквально. Свадьба прошла в Стокгольмской ратуше.

- В Петербурге только что вышла книга Елены Петрушанской «Музыкальный мир Бродского»: на ваш взгляд, правомерен ли такой поворот темы в изучении наследия Бродского?

- Я знаю, какую музыку он любил, а какую - нет. Он любил Баха, ненавидел Чайковского, Брамса не любил. Гайдна ставил выше всех. Любил джаз. Но, видите ли, он был такой человек, что мог отшить Брамса по каким-то совершенно внемузыкальным причинам. Иногда это создавало ситуации, при которых Бродский плохо относился к человеку, этого вовсе не заслужившему; просто потому, что что-то не совпадало. Об этом известно, об этом пишут многие мемуаристы. Но такое часто встречается у нервных, творческих людей. У меня сохранились довольно интересные записи наших бесед; в них воспоминания запечатлены живее, ярче, обширней. Часто я записывал наши разговоры, по самым разным поводам. Мы много говорили о поэзии; о том, как писать стихи. Мы затрагивали такие сферы, которые характеризуют его как человека.

- Многие писали о том, что он так и не приехал в Петербург, - не хотел, отказывался наотрез. Вы как человек, близко знавший Бродского, как считаете, почему?

- Понятно, почему. Он действительно боялся за свое сердце. Боялся увидеть друзей, боялся не выдержать встречи с ними. Он же был очень плох; я с ним ходил по врачам и знаю это лучше многих. А в Петербурге его ждали переживания - как негативные, так и позитивные. Кроме того, он вообще не хотел общаться с какими бы то ни было официальными лицами. А этого было бы не избежать. Его и так заочно сделали почетным гражданином Петербурга.

Это одна причина. А другая - скорее теоретическая. У него было глубокое убеждение, что нельзя возвращаться назад. Что это невозможно. Такая вот была у него вергилиевская идея, и он об этом пишет в эссе о Стамбуле - что человек никогда не должен возвращаться назад. Я узнавал, как ему можно приехать в Петербург инкогнито, даже начинал устраивать поездку. За несколько лет до смерти он уже совсем было собрался поехать, вместе с Барышниковым - тогда можно было совершить однодневный бросок в Петербург без визы. Но ничего из этого не вышло. Я потом понял, что у него все заканчивалось на стадии разговоров. Другие люди занимались его приездом, но у них заведомо ничего не получилось бы. В нем еще жило чувство жуткой обиды, это понятно, конечно. В общем, это довольно грустная история.

- Почему все-таки вы решили переводить Бродского?

- Со мной было очень просто: когда я впервые прочел его стихи, я понял, что существует поэт, рожденный после революции. Который вырос в другой педагогической системе - не такой, в которой росли Ахматова, Пастернак и Мандельштам: они-то ходили в замечательные школы. А Бродский воспитывался на марксизме, и ему прививали эту дурацкую идеологию. Несмотря на это, он пишет на уровне Ахматовой и Мандельштама. И это было для меня потрясением. Я помню, как звучали его стихотворения для меня в начале 1980-х годов, и я сразу понял, что это - поэт и что я могу его переводить. Здесь речь идет не о знании языка; речь об идентификации. Строй его стихов был мне близок. Я ему как-то сказал: «Я знаю, если б вы писали по-шведски, вы бы звучали, как я» - вот так нагло ему и заявил. Есенина, например, я совершенно не могу переводить, хотя иногда и приходилось. А есть поэты, которые прямо ложатся на язык - таков Бродский. Его философия, его меланхоличность мне очень по душе. Его… чувство обреченности.

Так что мы резонировали в чем угодно - например в еде. Он любил поесть. Однажды кто-то в Лондоне задал ему вопрос: «Почему вы так часто ездите в Швецию?» Он ответил: «Там есть женщина, которая замечательно готовит чрезвычайно вкусного лосося» - он имел в виду мою жену. Потом нам звонили из Лондона: «Не ты ли это, Ляля?» - «Конечно я». Он обожал вкусно поесть. Обожал котлетки, ел их руками. Мы готовили ему еду и отвозили на дачу.




Источник: http://www.peoples.ru/art/literature/poetry/contemporary/brodskiy/interview.html


В начало

    Ранее          

Далее



Карта сайта: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15.

Почта